Александр в эти дни стал внутренним центром семейства. Без его слова ничего не делалось. Он ведал все происходящее и каждому отмерял его долю.
Между тем именно Лиза, узнав из письма мужа, что некоторые из жен злоумышленников намерены ехать за ними в ссылку, разболтала эту новость Мари. За что Александр дулся на кузину неделю.
– Как ты осмелилась? В ее состоянии?
– Но не может же она заткнуть себе ватой душу, как ты заткнул ей уши! – возмущалась графиня.
Мари тут же села за письма. «Что рассчитывают эти дамы сделать для своих детей? Узнайте, ради всего святого! – заклинала она Софи Волконскую. – Будет ли в поездке хоть один доктор? Я не могу рисковать ребенком».
Получив такой запрос, Софи возликовала. «Мужайся, Серж! Это последнее недолгое испытание. Мари твердо решилась следовать за тобой, взяв младенца. Ты сохранишь их около себя». Потрясенный жертвой супруг излился в благодарностях жене, но Александр вовремя перехватил это письмо уже в Белой Церкви.
– Хитрая стерва, – характеризовал он Софи, вечером, сидя у камина в гостиной. Мари удалилась, и он общался с одной тетушкой. – Вообразите: написать сестре о том, что она уже приняла решение. Эта дурочка может понять дело так, будто Серж приказывает ей ехать!
Браницкая сокрушенно покачала седой головой.
– Разве ты поступаешь иначе? Оставь сестре выбор.
Раевский чуть не задохнулся от гнева.
– Я пекусь об ее интересах. Что будет, если она повезет Николино неведомо куда? Натурально он помрет.
– Натурально. – Старуха тяжело поднялась с кресла и похлопала племянника по плечу пудовой ладонью. – Ты печешься о своих интересах. Но сейчас это неважно. Дело в Мари.
Отчаявшись, Александр написал Сержу самое дружеское письмо из тех, какие когда-либо выдавливала из себя его холодная горделивая душа: «Дорогой брат, я благодарю вас от всего сердца за тот такт и твердость, какие вы проявили при свидании с вашей несчастной женой. От этого зависела ее жизнь. Утешьтесь тем, что сохранили для нас любимое существо. Мария и Николино никогда не будут иметь друга более преданного и усердного, чем я. В жестокие минуты, которые мы теперь переживаем, я для нее – единственная поддержка. А потому при первом случае, который вам представится, напишите ей, что я во всем действую на ее благо и от вашего имени».
Однако подобного подтверждения Раевский не получил. Со временем оно могло помочь ему добиться опекунства. Но нет. Бюхна промолчал. Зато голос подала его сестрица, вездесущая Софи. Конечно, она писала Марии и передавала как само собой разумеющееся, будто старая княгиня Волконская, мать Сержа, уже собирает скарб в дорогу: «Мама хочет разделить с вами ваше уединение и облегчить печали. Такой поступок достоин ее нежной души, возвышенные чувства которой вы хорошо знаете. Этот подвиг несоразмерен ее физическим силам, но нравственно она способна подать пример и поддержать колеблющихся».
Последнее было оскорбительно. Тем более что отъезд семидесятилетней обер-гофмейстерины выглядел чистейшей мистификацией, единственная цель которой – подействовать на разгоряченное воображение Мари. Александр перехватил и это письмо. На сей раз он не сдержался и продемонстрировал откровения Волконских баб тетушке.
– Крохоборы! – бросила та. – Впрочем, все вы хороши. По мне, у Маши достаточно ума и рассудительности, чтобы самой оценить их заботу. Отдай ей письма и газеты. Пусть знает правду.
Подействовали ли слова старой графини или все сроки вышли, только Александр посчитал, что пора объясниться. Не обошлось без обмороков, кровопускания, тягостных упреков – глаза в глаза.
– Ты предал меня! Сколько можно было таиться?
– Мы опасались худшего. Его могут четвертовать.
– Надеюсь, ты понимаешь, каково будет мое решение?
– Не вздумай тронуться с места до моего возвращения из Одессы. Я буду через неделю.
Она ему уже не верила. Александр переоценил степень влияния на сестру. Характер Мари, в обычное время такой кроткой, ковался из того же сплава, что и его собственный, или Катин, или папа.
Стоило брату отлучиться по делам, и она собралась в дорогу за день. Взяла паспорт, расцеловала родных.
– Да, девка, оставила ты Сашке дулю! – посмеивалась Браницкая. – На кого ж ты нас, сирых, покидаешь? Его громы и молнии терпеть?
Мари прижималась к ней заплаканными щеками и крепко стискивала Николино, точно пыталась задушить.
* * * Санкт-Петербург.— Что с тобой? Никак не угомонишься! – Лизавета Андревна недовольно засучила ногами и натянула одеяло на голову. – Веретено!
Шурка второй час ворочался, и стоило дреме начать сшивать веки пуховыми нитками, кошмар выталкивал его из сна.
– Я пойду в кабинет.
Жена завозилась, не соглашаясь терять из-под бока законное тепло, оплела его вокруг пояса сонными руками, потянула обратно на подушку. Уютная женщина. Постепенно покой, исходивший от нее, сковал Александра Христофоровича, и подушка под затылком начала проваливаться в шахту.
Бах! Голые камни. Тусклый свет. Впереди надзиратель с фонарем. Сзади комендант крепости. Дверь с ржавыми железными засовами. Внизу лаз, как для кошки. Сюда суют тарелку с едой.
«Открывайте».
Долго возятся. Даже во сне осязаемо долго. Потом петли поддаются. В каземате темно. Тут нет окон. Свечка в фонаре гаснет от сырости. И опять долго мешкают с кресалом. Наконец огонек. И, Боже, какая же вонь! Точно ее можно было различить только при свете.
В дальнем углу на топчане лежит человек. Выглядит так, будто арестантское рубище из грубого, плохо гнущегося войлока бросили на нары.
«Он не умер ли?»
«Еду берет».
На полу копошатся крысы. Возможно, они и пожирают арестантский паек?
«За вами пришли».
Ни звука.
Победив отвращение, Бенкендорф идет через камеру, во сне даже не идет, его рука тянется к топчану. Брезгливо тычет в плечо заключенного. На прикосновение тот оборачивается. Страшная черная борода. Грязная, в кусках засохшей каши. Спутанные волосы. Точно на голову надели стог сена. Из прелой травы – два горящих глаза. Миша!
Взвыв, Александр Христофорович снова сел в кровати.
– Нет, дорогая, я все-таки на диван.
– Да что случилось-то?
Как объяснить? Он человек не нервный. Но после поездки в Шлиссельбург его не то чтобы трясло, а так – потряхивало. При очередном допросе Трубецкого речь зашла о нашумевшем письме полковника фон Бока государю. Теперь следователи читали груды таких признаний. Но была разница. В 1818 году Бок сказал царю правду открыто, без заговора и тайных обществ – как подобает дворянину. И… исчез в крепости.
– Кому хотелось повторять его судьбу? – болезненно морщился Трубецкой. – Где он теперь?
Действительно, где? Бенкендорф навел справки и решился доложить императору.
– Семь лет? – Никс был неприятно удивлен. – А приговор?
Александр Христофорович почел за лучшее промолчать.
– Нам пересказывали его письмо. – Государь потер лоб. – Но, конечно, не позволили читать.
– Теперь оно бы вас не потрясло. Полковник живописал ужасы крепостного состояния и предлагал собрать сейм дворянства для решения этого вопроса. Вот и все.
– Все, – повторил молодой царь. – Кажется, многие тогда высказывались сходно. Ваш друг Воронцов, например. Князь Меншиков.
– Илларион Васильевич Васильчиков, – подсказал Бенкендорф, зная слабость Николая к прежнему командиру гвардейского корпуса. – Тогда же подал вашему августейшему брату адрес от имени дворянства Санкт-Петербургской губернии с просьбой освободить крестьян северных земель.
– Никто из них не пострадал. Так почему же схватили именно Бока?
«Платить пришлось всем, – подумал Бенкендорф. – Но разную цену».
– Фон Бок не был заметной птицей. За ним никто не стоял. Ни связей, ни богатой родни. Его наказали для примера. Чтобы те, остальные, замолкли.
Николай встал из-за стола и заходил по кабинету.
– Это гадко. Когда вот так, для науки всем, бьют одного. Самого слабого.
Александр Христофорович склонился в знак немого согласия. Воронцова не тронули – слишком видная фигура. Со славой, с репутацией либерала. Другие тоже не так просты. Но припугнуть покойный Ангел умел. В сущности, что предлагал Бок? То же, что и Миша. И наказание могло быть одним. Мешок на голову и в крепость. И вот теперь он, генерал-адъютант, напоминал бы новому императору не о безвестном лифляндском полковнике, а о собственному друге.
– Где его содержат?
– В Шлиссельбурге. Одиночное заключение. Комендант ответил на мой запрос, что арестант близок к помешательству. Он восьмой год никого не видит, кроме крыс.
Повисла пауза.
Повисла пауза.
– У него есть родные?
– Уточняем.
Император снова заходил по комнате. Все, что делал брат, было и тонко, и очень умно. Но почему разбираться с результатами ангельской прозорливости всегда достается ему, Николаю?
– Ваше величество, я бы хотел сам съездить в Шлиссельбург и задать фон Боку несколько вопросов.
– Вы думаете, он причастен? – вздрогнул царь.
– Если и был, то на очень раннем этапе. В любом случае Бок наказан выше всякой вины. Однако он может знать кое-что, важное для следствия. А везти его сюда и снова мучить по казематам…
– Поезжайте.
Император уже понял, что Бенкендорф любит иногда исчезать из столицы. Тряска в дороге помогает ему думать. Он вез освобождение для Бока. Николай распорядился о пенсии. Но разве это могло вернуть человеку отнятые годы? Веру в справедливость? Здоровье, наконец?
Комендант уже ждал. Тем более генерал-адъютанта удивила нерасторопность: могли бы извлечь арестанта из недр крепости и привести в порядок. Нет, ему пришлось узреть узника в первозданной простоте.
Фон Бок воспринял появление людей в его камере, как Робинзон Крузо – прибытие британского корабля к берегам необитаемого острова. Сначала он не поверил глазам. Потом обделался. Все это было бы потешно, если бы на топчане в собственном дерьме перед гостем не сидел боевой полковник, не виноватый ровным счетом ни в чем, кроме горячности.
Вонь стояла – святых выноси. Но выносить пришлось заключенного. Тот дрожал, решив, что смерть недалече, хватался за стены, дрыгал грязными ногами. Словом, не хотел покидать родные пенаты. По его глубокому убеждению, на улице ждал расстрел.
На вопрос, за что он сидит и сколько ему лет, фон Бок ответить затруднился. Но имя свое вспомнил – Тимофей Егорович. А когда Бенкендорф заговорил с ним по-немецки, заплакал.
– Позвольте гарнизонному лекарю привести вас в порядок. Потом мы поговорим.
Когда двое солдат, держа под руки не стоявшего от слабости арестанта, срезали с него рубище, казалось – сросшееся с телом, генерал заметил, что у бедняги нет исподнего. Он перевел гневный взгляд на коменданта. Тот пожал плечами.
– В первые годы порывался покончить с собой. Вскрыл вены осколком тарелки, вешался на кальсонах.
– Это не причина, чтобы не выдать ему белья.
– Да он вообще не на балансе, – фыркнул комендант. – Кормили из милости. Даже в книгу нельзя занести. Где, каким судом, по какой статье?
– Но у вас, вероятно, было именное предписание государя?
При упоминании царского имени фон Бок сжался и охотно полез в бочку с водой.
– Вы приехали, чтобы препроводить меня в более страшное место? – подал он голос из деревянного жерла. Его головы не было видно над краями, и Александр Христофорович испугался, что несчастный вздумает топиться.
– А вы полагаете, есть страшнее?
Когда арестанта помыли, остригли и побрили, ему оказалось около сорока. На самом деле меньше. Но казематы никого не красят. Худой как скелет. Часть зубов выкрошилась.
Бок не поверил ни единому слову о своем освобождении. То, что в России новый государь, и он его милует, было выше понимания. Заключенный смотрел на Бенкендорфа круглыми голубыми глазами с выражением трогательной беспомощности и видел в нем ангела, слетевшего с небес, чтобы усадить его за стол с самоваром.
– Я думаю, я умер, – глубокомысленно заявил он. – И вы меня расспрашиваете предварительно. Чтобы куда-то определить. Поверьте, ад я видел. А для рая не гожусь. В молодые годы по глупости был масоном. Это ведь Пален, старая бестия, виноват, что я здесь.
При имени графа Палена, одного из убийц Павла I, Бенкендорф напрягся.
– Вы его знали?
Бок закивал.
– Он был первейшей пружиной в заговоре против тирана. Я его видел уже почтенным, за семьдесят. В Митаве. Там был штаб корпуса Витгенштейна. Я приехал к нему осенью 1817 года. Все в Лифляндии его очень уважали. И по знакомству родителей, и по одной ложе я имел право на некоторую короткость и хотел просить совета.
Арестант уставился немигающими глазами на вазочку с бубликами, затем воровато выпростал вперед руку, схватил один, быстро разломал на куски и в мгновение ока засунул в рот. Некоторое время он жевал и не мог говорить. Генерал-адъютант терпеливо ждал.
– Я тогда собирался уехать из России. Совсем, – проглотив, продолжал фон Бок. – Нестерпимо было смотреть на наше… На плац. И на многое, что творилось. Старик мне сказал: «Отечество покидают только для того, чтобы отомстить за себя. Но отомстить легко и здесь. Целая нация не может зависеть от прихоти или безумия одного человека. Граждане должны действовать ныне, как семнадцать лет назад». Я понял, к чему он клонит, и возразил, что теперешний государь все-таки не тиран, он не отрекался от мысли даровать России коренные законы. Надо написать ему письмо, требуя от имени всего дворянства созвать сейм. Это были бы наши Генеральные штаты. В марте я составил такую записку и показал ее Палену. Он кое-что поправил из стиля и очень хвалил. А полковник Пестель…
– Разве Пестель тоже там был? – не сдержал удивления Бенкендорф.
Его собеседник чуть не подавился.
– Ну как же? В Митаве стоял штаб Витгенштейна, а Пестель при нем адъютантом. Так он очень часто навещал Палена. Старик его полюбил. Много беседовал. В них обоих была какая-то смелость суждений. Оба оставляли вопросы морали в стороне и говорили о политике, как она есть.
«Два цареубийцы, – подумал Александр Христофорович, – состоявшийся и нет». По иронии судьбы тот, кому удалось затянуть шарф на шее монарха, доживал жизнь в богатстве и почестях. А тот, кто осекся, будет четвертован. Может, в том и состоит урок истории? Не умеешь, не берись.
– А о чем они говорили?
– Много не припомню, – вздохнул арестант. – Голова очень слабая. Но Пален, кажется, сразу заметил в Пестеле идеи якобинского свойства. И сказал ему однажды: «Слушайте, молодой человек! Если вы хотите чего-нибудь добиться путем тайного общества, бросьте эту глупость. Вы наберете двенадцать человек, и двенадцатый будет предателем! У меня есть опыт в таких делах».
Бенкендорф ободряюще кивнул собеседнику. Он не хотел сегодня перегружать его расспросами. Хорошо, если до полковника дойдет смысл происходящего: его отпускают. Временами во взгляде Бока мелькало понимание, и ему становилось стыдно своего безобразия. Тогда он замолкал, опустив глаза.
Вечерело. Александр Христофорович решил ехать утром и распорядился, чтобы бывшего арестанта поместили в маленьком госпитальном доме. Ночью Бок разломал оловянную ложку и проглотил ее по кускам. Он не верил своей свободе, подозревал подвох и смертельно боялся императора. Как собака боится палки, которой ее уже раз поколотили.
Пришлось дать рвотного. Муки, которые бывший заключенный испытывал от выворачивающих наизнанку спазмов, заставили Бенкендорфа отвернуться.
– Возможно, его лучше оставить здесь? – осведомился комендант. – Мало ли что он учинит в дороге.
– Наилучшее – увезти его отсюда как можно скорее, – отрезал генерал-адъютант.
Когда из кусков собрали ложку и не было уже оснований бояться, будто что-то еще осталось в желудке, Александр Христофорович приказал закладывать. Фон Бока, закутанного в две шинели, сверху накрыли еще старой шалью. В руки ему Бенкендорф сунул свою фляжку с коньяком, и кое-как тронулись.
Диагноз был верен: чуть только крепость осталась за спиной, бедняга ожил.
– А вы говорите, государь Николай Павлович – это кто?
– Младший брат покойного императора, – терпеливо объяснял генерал-адъютант.
– А Константина что же, убили?
– Его высочество благополучно здравствует, но отказался от престола. И знаете, вам стоит воздержаться от подобных замечаний.
– Да, да, – фон Бок виновато кивал. – Вы правы.
Он не часто нарушал молчаливое спокойствие спутника. А подумать было о чем. После вчерашнего рассказа о Палене картина выглядела не совсем так, как представлял Бенкендорф. Впрочем, мозаика каждый день менялась от нового кусочка смальты. Итак. В сейме всего русского дворянства, который предлагали Александру через письмо Бока, видели Генеральные штаты, наподобие тех, которые собрались во Франции перед революцией.
Для создателей тайных обществ обращение Бока к государю было пробным камнем. Он послужил Палену и Пестелю тем же, чем Николаю Тургеневу едва не послужил граф Воронцов. По просьбе старого друга Михаил обратился к императору за разрешением создать общество дворян для обсуждения крестьянского вопроса. Игроки за занавесом хотели знать, как Ангел примет открытое давления – письма, советы благомыслящих граждан. Александр мгновенно отбил удар. Стукнул по рукам. Васильчиков до сих пор не мог без дрожи вспоминать разговор с венценосцем: