Где живут счастливые? - Сухинина Наталия Евгеньевна 16 стр.


Время лечит. Единственное, что я предложила Анне - взять отпуск и уехать, как уезжала она когда-то, измученная страстью к студенту, на морской берег. Уехать и переждать. Не хочет никого видеть? И не надо. В Оптиной Пустыне, в монастыре под Калугой, живёт мой добрый знакомый, послушник. Написала ему записку с просьбой поддержать Анну, ей очень несладко сейчас. И уехала моя Анна в Оптину с запиской и налегке — ненадолго. Мыла на кухне посуду, чистила картошку, за послушание и жила.

И опять раскидало нас по жизни — как раскидывало не раз.

Вдруг как гром среди ясного неба Танин звонок:

- Вы ничего не знаете? Что устроила нам наша милая мама? Она уходит в монастырь, представляете?! Уходит в монастырь! Вадим сказал, что это позор для нашей семьи. Его тёща - монашенка, она о нас подумала? Или мы для неё — ничто?

Тая говорила торопливо, зло, сбиваясь, повторяя дно и то же. И, в конце концов, швырнула в сердцах трубку» даже не попрощавшись.

Долго смотрела я на молчащий аппарат, не веря услышанному. Анна идёт в монастырь... Уж не желание ли досадить молодым за нелюбовь к ней продиктовало этот шаг? Ведь насколько я знала Анну, верующей она не была. Крестик носила по традиции, Танечку крестила, потому что, вроде, так положено, на Пасху куличи святила, потому что все святят, а вот чтобы верить истинно — этого не было. И вдруг в монастырь...

Что удивило меня в её глазах при встрече? Покой? Пожалуй, покой. Не усталость, не разочарование. Сколько мы не виделись, долго? Всю жизнь.

- Там, в Оптиной, всё по-другому. Там не предъявляют к жизни никаких счётов. Молодые ребята приезжают - работают без денег, во славу Божию. И я работала. Никто не спросил зачем я здесь. Я пришла в себя, успокоилась. Много говорила со старым священником, монахом. Он мне сказал: «Ты гордая. Ты хочешь жизнь под себя подтасовать». Он много всякого про меня сказал, и откуда только всё знает... Хорошо мне там было, каждый день будто короста с души счищалась, по чуть- чуть, понемножку. Вот я и подумала, может это и мой путь, может я моим детям именно здесь больше всего и помогу. Может, моя любовь к Танечке теперь вот такой жертвы требует: уйти молиться? Ведь в нашем роду никто никогда ни за кого не молился. Может, мне первой и начинать? Вот и решила - пойду в послушницы, поживу в монастыре, пригляжусь. А там, как Бог даст...

Что сказать ей на это? Чужая душа — потёмки. Но думается мне - я ошиблась, когда посчитала это позой, желанием насолить близким. Анна, пережив боль, перестрадав, передумав много и всякого, стала другой Анной. Главное, ей удалось увидеть своё место в сложной, запутанной жизни, в мельтешении проблем, как надуманных, так и важных. Монастырь место особое, место, уготованное сильным. Сильная ли Анна? Сильная. Уметь отказаться от дорогих, выпестованных идеалов, переоценить себя, фактически начать жить заново - разве это с руки слабым? Не говорю ей ничего о Танином звонке, о том, какую панику внесла она своим решением в размеренную, благополучную жизнь её дочери и зятя. Сколько скорбей её ждёт, сколько обид и даже унижений. Но разве есть дело труднее, чем менять жизнь, начинать с нуля? Я пожимаю плечами на неоднократное Аннино «как думаешь?». И говорю банальную фразу:

Решай сама.

Но она не успокаивается.

Нет, скажи! Когда у моих Тани и Вадима будут дети, они не осудят бабушку, которая, вместо того, чтобы стирать пелёнки и варить кашу, возьмёт на себя иной труд - молиться за них, как думаешь? Не осудят?

Я уже не пожимаю плечами. Говорю уверенно, потому что знаю:

Не осудят.

ЗЛАЯ СТАРУХА С ГОЛУБЫМ РИДИКЮЛЕМ

Была она маленькая, юркая, с мелким, сморщенным личиком, глубоко посаженными глазами, которые угольками жгли окружающий мир. Быстро, походкой торопящегося, очень делового человека, входила она в церковные врата, важно крестилась на купола и семенила к входной двери. У двери делала ещё три низких поклона, входила под храмовые своды. И — начиналась работа локтями. Локти были острые, сама она шустрая, потому и просаливалась быстро сквозь толпу. Вперёд, к солее, по центру. На неё шикали, но всё больше новенькие прихожане, а старые молчали, хмурились. Не связывались. Бесполезно. А она вставала по центру, по-хозяйски оглядывалась справа-слева, мол, всё ли в порядке на моём посту, доставала длинные, почти до полу чётки. Это при благоприятном стечении обстоятельств. Но беда тому, кто уже успел занять её место. Старуха бесцеремонно вставала впереди, почти впритык к несчастному и начинала часто делать поклоны, отодвигая от себя человека своими костлявыми бедрами. Расчистив пространство, она принималась мелко креститься, принимая вид смиренный и кроткий. Но если отодвинутый бунтовал и возмущался, она с кротким видом временила, поворачивалась к человеку, и произносила кипящим голосом всегда одну и ту же фразу:

- Что уставился (уставилась)? Человека не видел? Пришёл в церковь, а вести себя не научился.

Дальше что-нибудь про внешний вид:

-Платок-то белый нацепила, а толку... Или — сначала краску с губ сотри, потом разговаривай. Или - бороду отпустил и думаешь можно в церкви безобразничать?

Но один раз... Я хорошо запомнила тот один раз. У солеи стоял мальчик лет десяти. Аккурат на месте старухи. Стоял хорошо, тихо, никого не трогал. Старуха запаздывала. И вот появилась. Пробив локтями коридор среди молящихся, она, наконец, была почти у цели. А тут мальчик! На её законном месте! Стерпеть такое она не могла и с ходу мальчика толкнула. Но мальчик оказался не промах. Он повернул к обидчице недовольное лицо, что-то буркнул. Старуха толкнула сильнее. Мальчик для верности вцепился в узорчатую решётку перед солеёй. Старуха, накрутив на руку чётки, чтобы не мешали, стала трясти его как грушу. Он же стоял намертво. Спина прямая, ногами упёрся в пол, пальцами вцепился в решётку. Старуха сначала трясла мальчика, потом стала разжимать ему ладони. Без толку. Платок слетел с её головы, седые волосы, собранные в жиденький пучок, растрепались. Все смотрели за поединком и переживали за мальчика: держись, не подкачай. Но тут подоспел дежурный. Он стал что-то говорить на ухо ребёнку, кивал на старуху, скорее всего, уговаривал не связываться... Мальчик повернул к обидчице решительное красное лицо и сказал тихо, отчётливо:

- Дура. Старая дура.

И ушёл.

Отвоевав так непросто свой законный квадратный метр» старуха надела платок, заправила под него растрепавшиеся волосы. Всё клокотало в ней. Я стояла невдалеке, наблюдала эту сцену вместо того, чтобы молиться, грешная. Но нельзя было отвести глаз. Спина старухи выдавала гнев, её желание мстить, мстить... Но она, чувствуя, что на неё смотрят десятки глаз, зачастила с поклонами, всем своим видом говорила: вы пришли сюда развлекаться, а мне некогда, я Богу молюсь.

Позже я узнала, что зовут старуху Зинаида Трофимовна. Жила она недалеко от храма, имела свой дом из двух комнат с продуваемой ветрами верандой. Была одинока. Никто не знал, когда она впервые пришла в эту церковь. Вроде всегда тут и была, церковь открыли, а Зинаида Трофимовна уже там. Пускала постояльцев. Храм был монастырский, паломники ехали сюда охотно. Брала недорого. Но душу мотала, будь здоров. Очень любила поучать. И паломник, позарившийся на дешевизну постоя, вынужден был после вечернего чая долго выслушивать бабизинины тирады насчёт человеческих несовершенств.

Говорят, имела сына. Но где он, никто не знал. Ходили слухи, что сначала сидел, а после к ней не вернулся.

Имелась у старухи одна чудинка, благодаря которой и была она заметной среди прочих прихожан. Она странным образом рядилась. Например, на Пасху, когда священники по церковному уставу, облачались в красное, она тоже полыхала как костёр. Красным было всё. И плащ, и косынка, и даже туфли. И даже - чулки. Она стояла впереди всех как факел и тоненько и очень громко выкрикивала слова Пасхального приветствия - Воистину воскресе! А на Троицу как и положено, была она в зелёном. Зелёная юбка, кофта тоже зелёная, но темнее юбки, носочки зелёные, платок. Невольно задумаешься, это сколько в её сундуках хранилось всякого добра, чтобы к каждому празднику, по-серьёзному, в тон, одной только обуви ворох. На неё все смотрели как на диво. А туристы, те частенько фотографировали. Ей, по всему было видно, фотографироваться нравилось. Она, конечно, не позировала, но когда видела, что наводится на неё объектив, слегка приосанивалась, пристёгивала к себе кротко-смиренное выражение лица, то самое, с которым застывала в храме, когда отвоевывала «законный» квадрат.

Старуху никто не любил. Да и она никого не жаловала. С местными успела переругаться и с ней не связывались. Но поговорить о ней любили. Было время, когда храм только открылся, батюшка благословил её стоять у подсвечника. Она встала возле него как «у высоких берегов Амура» часовой Родины. Если кто-то дерзал сам поставить свечку на подсвечник, Зинаида вырывала её из рук смельчака. И уж, конечно, не молчала:

Старуху никто не любил. Да и она никого не жаловала. С местными успела переругаться и с ней не связывались. Но поговорить о ней любили. Было время, когда храм только открылся, батюшка благословил её стоять у подсвечника. Она встала возле него как «у высоких берегов Амура» часовой Родины. Если кто-то дерзал сам поставить свечку на подсвечник, Зинаида вырывала её из рук смельчака. И уж, конечно, не молчала:

- Сама поставлю, левой рукой не положено. Сперва перекрестись три раза.

Стали жаловаться батюшке. Он деликатно Зинаиду

вразумлял.

Дескать, нет в церковном уставе ничего насчёт левой руки, и насчёт всего другого. Так вредная старуха и до батюшки добралась. Стала говорить, что в семинарии он на двойки учился, потому ничего и не знает. Конечно, батюшке пересказали, он Зинаиду от подсвечника рассчитал. Тогда она «на добровольных началах» подрядилась дежурить у входа и блокировать доступ в храм тем, кто одет не по форме. Один раз завернула пожилую американку, которая уже совсем нацелила свой «Кодак» на старый резной пятиярусный иконостас. Американка была в лосинах.

- Куда прёшься, совсем совесть потеряла, - заверещала наша, рванув наперерез «Кодаку».

«Кодак» решил, что снимать в храме запрещено и покорно полез в сумку.

- Наглая! - кричала наша, - наглая баба, старуха уже, а без юбки ходишь.

«Кодак» третьим чувством понял, что он здесь ни при чём и опять вынырнул из сумки. Наша стала выталкивать «Кодак» в спину. «Кодак» упирался и бранился, шипел на нашу и сверкал глазами. Но наша видала и не такое. Она обозвала «Кодак» поганым словом. «Кодак» почувствовал, что это был не комплимент и тоже прошипел что-то свое, самобытное. Еле растащили. Батюшка пригрозил Зинаиде и «пост № 1» у входа обезвредил.

Опять осталась Зинаида не у дел. И опять - ненадолго. Теперь уже она вырвалась на широкую дорогу, на которой батюшка был не властен. Она стала сдавать угол паломникам. И тут уж раскрутилась. Выбирала себе постояльцев небогатых и робких, только постигающих веру. С ними-то баба Зина профессор. С ними она отводила душу. А они слушали, боялись чего не пропустить. И как свечки ставить расскажет Зинаида, и как сорокоуст заказать, и как Псалтирь читать по усопшим. И обязательно уличит. Кого в чём.

Ты вот женщина уже немолодая, а волосы красишь, седины своей стыдишься. А зачем стыдиться седины? Грех это. Молодиться-то срок прошёл, теперь о другом надо думать.

Или:

Сынок-то у тебя ленивый. Спать любит, плохо ты его воспитала. Вырастет - наплачешься.

Люди вбирали головы в плечи, виновато опускали глаза. И - не задерживались у Зинаиды.

Вы не знаете, тут никто комнату не сдаёт? - спросила меня как-то пожилая женщина.

Сдаёт. Зинаида Трофимовна. Третий от угла дом.

Нет, нет, я у неё была. Две ночи. Мне бы в другое место, пусть подороже...

Я и не расспрашивала, почему Зинаидин приют пришёлся ей не по душе. Она сама:

Странная бабка. Злая на весь белый свет. Иконами у неё вся стена увешана, и молится часами, даже ночью встаёт. А злая. Людей не любит, в каждом видит плохое. Я ей фотокарточку внука показала, а она как наотмашь ударила: сразу, говорит, видно, уголовник идущий, я, говорит, никогда не ошибаюсь. Не хочу к ней. Мне с ней под одной крышей неуютно.

А у Зинаиды своя философия: правду-то кто любят? Не любят люди правду, вот и воротят от неё носы, а она, Зинаида, справедливая. Она зря не скажет.

На праздник Успения, как и полагается на Богородичный праздник, пришла Зинаида в церковь с ног до головы в голубом. На ней была голубая шаль, голубая яркая блузка, поверх неё сарафан, чуть потемнее, но всё равно в тон. Были на ней голубые, правда, слегка стоптанные босоножки, и даже голубенькие детские носочки. Но самое главное-ридикюль. Да, да, голубой ридикюль на коротеньком ремешке с блестящей массивной застёжкой. Она держала ридикюль неловко, не привыкла с ридикюлем-то, но из рук не выпускала, фасонила. Явилась «женщина в голубом» в храм, как всегда, с опозданием и полоснула по глазам прихожан такой небесной синью, что в пору зажмуриться. Пошла работать локтями - вперёд, вперёд к солее, кто-то шикал, ей не привыкать, кто-то улыбался её чудачеству. А она, встав впереди всех, достала из ридикюля чётки, зачастила с поклонами. Голубой островок энергично двигался, Зинаида не ленилась класть поклоны. После службы церковный двор расцвёл цветами, все несли букеты к иконе Успения, поздравляли друг друга, было радостно и светло. А Зинаида, как экзотический цветок, ходила по церковному двору нелепая, жалкая и - злая. Она успела сцепиться с какой- то туристкой по поводу её хорошенькой соломенной шляпки.

- В платке в храм Божий ходят, — шипела Зинаида, — а ты как с Луны свалилась, порядков не знаешь.

- На себя посмотри, как клоун вырядилась, тебе бы на арену, обхохочешься.

Силы оказались равны. Зинаида ловчилась побольнее уязвить туристку, а туристка хохотала и издевалась над зинаидиным маскарадом. Вбежала староста:

- Побоитесь Бога, в великий праздник свору затеяли и где!

Кое-как угомонились. Туристка, гордо подняв голову в соломенной шляпке, продефилировала мимо Зинаиды. А та, в свою очередь, подождав пока неприятель скроется, засеменила домой.

Так и жила Зинаида в буднях и праздниках, нелюдимая, настырная, недобрая, с вечно бегающими глазками и сжатыми в злобе губами. Меняла свои наряды «к случаю», принимала постояльцев, учила жить «заблудших».

Как-то я приехала по делу к батюшке, а батюшки не оказалось, уехал в Москву, разминулись. Ждала долго и не дождалась, возвращаться домой было уже поздно, куда на ночь глядя. Пошла на постой к Зинаиде. Без охоты, но выбора не было. Приняла. Постелила в передней. Разговаривать я с ней не хотела, потому и от чая отказалась. Заснула сразу. А среди ночи проснулась. Летняя темень дышала, изнуряла неисто- мившейся духотой. Лежала и смотрела в чёрный проём окна. И вдруг совсем рядом услышала шёпот. Зинаида молилась. В соседней комнате горела лампада и оттуда доносились какие-то странные слова:

Валерочка, помоги, ничего не знаю, Господи, помоги!

И вдруг как озарило: Зинаида молится о сыне! Где- то зацепилось, сына у неё звали Валерий.

Валерочка... Ничего не знаю, столько лет без весточки, помоги.

Зинаида вымаливала весточку о пропавшем сыне. Никогда никому она о нём не говорила, а у Господа по ночам...

Про сыночка своего ничего не знаю. Матерь Божия, услышь меня, грешную. Обет дала, ряжусь людям на смех, пусть смеются, всё думаю, Господь меня за это пожалеет, всё прошу, открыть, где мой Валерочка. Сыночек мой... Помоги, Господи...

Мне стало страшно. Тайна, к которой я прикоснулась, испугала. Не знала, что делать, лежала, не двигаясь. А рядом из соседней комнаты неслась и неслась материнская молитва: помоги, верни мне моего Валерочку.

Злая, жалкая Зинаида. Комок нервов. Незадавшаяся жизнь. Старость в одиночестве и зависти к тем, у кого что-то как-то заладилось. Нестерпима боль от той зависти. «Тюрьма по нему плачет, внуку твоему...» Грех, грех произносить такое. Но, отчаянье, как понести его, ведь нет весточки от ушедшего в никуда сына. Сердце иссохло, окаменело, чем его теперь размягчишь...

Я вспомнила, как она стояла в голубых носочках, с голубым ридикюлем на Успение, перед большим резным иконостасом, маленькая несчастная старушка и впервые устыдилась собственной своей неприязни. Как легки мы на возврат, если платят нам злобою. А какого великодушия ждем от чужого изболевшегося сердца? Оно, если и не тронуть, болит. А если тронуть?

- Валерочку, верни мне Валерочку, — причитала Зинаида совсем рядом.

Стало нестерпимо это слушать. Я негромко кашлянула и тотчас босые ноги засеменили к моей двери. Зинаида прислушалась, плотнее прикрыла дверь. Я не спала до утра. Слабенький, просящий голосок всё ещё доносился до меня, но слов было не разобрать. Так лучше. Зачем мне это слышать и знать.

Но утром я поймала на себе настороженный Зинаидин взгляд. Слышала? Поняла? — вопрошал тот взгляд. И я прибегнула к верному и старейшему средству - лжи во спасение.

Спала как убитая. Как легла и до утра. Я и дома так не сплю.

С лица Зинаиды будто тень сошла:

А чего не спать-то? У меня окна во двор, тихо. Как вчера помню я ту ночь. Помню плывущую в окна духоту летнего зноя, чёрный проём окна и шёпот старушки, вымаливающей себе желанную радость. Теперь Зинаида не кажется мне злой старухой, а несчастной, забытой, брошенной бабушкой, которая от обид и несправедливости не ведает, что творит. Сказать бы что-то доброе, да сумею ли не обидеть, сумею ли не дать ей повод к подозрению. Она пришла на Рождество Богородицы опять в голубом. Сморщенное

личико, взгляд вызывающ и колюч. Девушке с распущенными волосами она зло бросила вслед:

Космы-то распустила, нашла место- Девушка промолчала, только гневно взглянула на

обидчицу.

А я... Дам ли ей повод к подозрению?

Зинаида Трофимовна, здравствуйте. Я всё время вспоминаю ваш дом, в нём так хорошо, спокойно.

Назад Дальше