— Не отдавай меня, не отдавай! — В голосе ее слезы отчаяния.
— Ну, зверушка, успокойся.
Она вся дрожит. Он гладит ей волосы, а она страстно хватает его руку и осыпает поцелуями.
— М-да, положеньице…
Доктор отнимает руку и как можно спокойнее и убедительнее говорит:
— Все в порядке, деточка, тебя отвезут в город.
— Не поеду.
Что-то вроде отчаяния охватывает доктора. Время уходит, а девчонка капризничает.
— Оставаться здесь нельзя. Прыщавый уже пронюхал, что ты здесь.
К удивлению доктора, в темноте звенит задорный смех. Этого еще не хватало, истерика.
— Успокойся.
— Ах, как правильно! Прыщавый, ха-ха-ха! Прыщавый. Прыщ, настоящий прыщ. Это вы его так назвали? Ах, доктор, какой вы хороший, умный.
И она целует доктора уже не в руку, а в щеку.
— Лезь, — наконец говорит доктор, — лезь в пролом быстро.
— Я боюсь, там скорпион.
Теряя самообладание, доктор выталкивает сопротивляющуюся Жаннат наружу и тихо говорит Алаярбеку Даниарбеку:
— Принимай.
Но тут возникает новое осложнение. Жаннат ни за что не желает ехать с Алаярбеком Даниарбеком. Молодой мусульманке запрещено оставаться с мужчиной наедине, да еще ночью. Она не боится, но что скажут о ее чести. Но ведь только что она была наедине с ним, с доктором. О, это другое дело. Он — доктор, хаким и мудрец, почти святой. Доктор разъясняет, что Алаярбек Даниарбек отец семейства, почтенный человек, что он доверенное лицо. Жаннат упрямо заявляет, что если она въедет в город, да еще ночью, вдвоем с мужчиной, то позор ляжет на ее голову и все примут ее за гулящую.
А время идет. Спорить, да еще шепотом, доктору и смешно и грустно. И ему безумно жалко Жаннат. Наконец он плюет на все, возвращается в кабинет, надевает китель, фуражку, застегивает кобуру.
Кажется, все. Он вслушивается в звуки двора и улицы. Там все тихо. Он идет в спальню, оправляет одеяло на кровати, задергивает сюзане и выбирается в поле. Бодро, по-молодому, он вскакивает на коня. Слышится напутственное «хайр!» Алаярбека Даниарбека.
Медленно по мягкому грунту шагает конь. Прохладно. Ветерок овевает разгоряченный лоб и щеки. Рядом слышен тихий топот белой лошадки. Жаннат наконец умолкла. Как много говорят женщины!
Только переехав поле и выбравшись на проселочную дорогу, доктор облегченно вздыхает.
Комично в такт ему вздыхает за спиной Жаннат…
Постояв и послушав, пока не затих топот коней, Алаярбек Даниарбек забрался через пролом в спальню доктора и положил на место кирпичи. Потом он подмел пол и перешел в другую комнату. Здесь по-прежнему горела лампа.
Постояв с минуту и чему-то усмехнувшись, Алаярбек Даниарбек быстро прибрал на столе, вынул из пепельницы окурки, задвинул ящик и вдруг воскликнул:
— Эх, и не покушал ведь…
Быстро выбежав во двор и сняв котел с очага, Даниарбек притащил его на крыльцо.
Здесь Алаярбек Даниарбек расположился с удобством, расстелил прямо на кошму платок, выложил плов в блюдо, поставил рядом блюдечко с мелко накрошенным луком и уксусом и, бросив чувственный взгляд на внушительную гору риса с мясом, закатал рукава.
Произнеся «бисмилля», он ловко захватил кучку риса щепотью, отправил его в рот и, посмаковав, вдруг проговорил громко:
— Красивая девушка… гм… гм… эта Жаннат. Какие глаза! Какие губки!
Еще несколько горсточек риса исчезло в его рту. Пожевав кусочек баранины, он продолжал, обращаясь к самому себе:
— Точно божественная гурия, а? Ц… ц… — Он почмокал губами. — Атлас и молоко, а? Нет подобной в мире, а? Какие глаза, губки! Гм, гм… а, пожалуй, она покрасивее моей жены, а?
— С кем вы это разговариваете? — От ворот отделилась фигура Хаджи Акбара.
Только проглотив изрядную порцию риса, Даниарбек соблаговолил поднять глаза.
— А, это вы? Что-то вам не спится.
— Я слышу, вы беседуете с кем-то?
— С великим мудрецом, — ответил с полным ртом Даниарбек.
— Уж не с господином ли доктором?
— Поистине, вы уже отужинали, а мой мудрец, — и Алаярбек Даниарбек шлепнул себя по выпирающему под халатом животу, — кушать хочет.
Оставалось только так истолковать этот жест: не приглашаю вас к ужину, отправляйтесь-ка восвояси.
Хаджи Акбар так и понял и сухо спросил:
— Доктор дома?
Алаярбек Даниарбек насторожился. Глаза его забегали, но он опустил голову, чтобы Прыщавый ничего не заметил. Язык же его продолжал работать без малейшей запинки.
— Доктор (изрядная горсть риса отправлена в рот)… мнам… мнам… при всем его величайшем уважении ко мне (новая горсть риса), не изволит докладывать мне: дома он или не дома, спит он или бодрствует. — Возникла новая пауза, потому что рот оказался вновь полным. — Мнам, работает он или предается дозволенным развлечениям. Он доктор, он мудрец! Мудростью он равен доктору древности Лукмону. — Рука Алаярбека не без кокетливости продолжала порхать между блюдом и ртом. — Поистине, был бы он мусульманином, его давно бы наши имамы и муфтии объявили бы ходжой — святым.
Но Прыщавого грызла одна-единственная мысль.
— А о какой гурии вы тут говорили?
— О той, которая будет услаждать вас, господин Хаджи Акбар, в раю, когда дурная кровь, скопившаяся в вашей почтенной шее, задушит вас от неумеренного принятия пищи. Не гневайтесь, благородный, ибо гнев может вызвать возмущение крови, и вы попадете в райские объятия гурий раньше, чем вам бы хотелось.
Глава двенадцатая Торговцы славой
Разговор с военным назиром Бухарской народной республики Ариповым оставил у Энвербея самый неприятный осадок. Если слушать Арипова, то получалось, что вся Бухара в его, Арипова, «железных руках», что вся народная милиция поголовно против большевиков, что из милиционеров можно сформировать (Арипов с известной кокетливостью употребил этот термин, не замечая даже, что заимствует его из русского языка) по мановению ока целые дивизии, вооруженные, оснащенные английской амуницией, первосортным конским составом, пулеметами, артиллерией (здесь он тоже состроил кокетливую мину, но по другому поводу: намекая на помощь извне, он не желал раскрываться полностью перед высоким гостем). Но цифр Арипов не называл, и, видимо, назвать не был в состоянии. И совсем уж бахвальством прозвучало его утверждение, что достаточно ему, Арипову, сегодня подать знак, «зажечь костры ненависти», как заработают хорошо отточенные ножи и через минуту не останется ни одного большевика в городе Бухаре в живых. Энвербей едва не задал вопрос: «Что же вам мешает?» Глядя на припухшее от ночных кутежей и пьянства лицо Арипова, его мокрые, расшлепанные губы сластолюбца, круглый выпирающий живот, он уже понял, с кем имеет дело. Обстоятельства требовали от Энвербея жить со всеми в добром согласии. Когда он ехал в Бухару, его заверяли, что весь народ полон ненависти к большевикам, что сотни тысяч вооруженных воинов ислама сражаются против Красной Армии, что почтенные люди — купцы, баи, помещики — проникнуты возвышенными принципами и отдают на священную войну против большевизма свои капиталы до последней теньги. На месте — в Бухаре — все оказалось иначе.
Все в Бухаре на словах держались очень воинственно, клялись поднять меч против большевиков, но сами и в глаза не видели ни меча, ни винтовки. Байские сыпки, торгаши, они вздрагивали при винтовочном выстреле.
Живший тайно на квартире военного назира Заки Валидов, с которым он уже неоднократно встречался, мало-помалу, очень осторожно и нерешительно, но все же в конце концов открыл Энвербею глаза на истинное положение вещей. После бегства эмира джадиды решили, что революция кончилась. Революция, по их мнению, состояла в том, что вся политическая власть, все эмирские посты, все ценности, все богатства переходили от эмира и его клики в руки джадидов. Они боролись за «свободу процветания местного капитала». До свержения эмира джадиды провозглашали высокие идеалы, кричали о политических свободах, о законном гражданском судопроизводстве, о просвещении, о создании государственного бюджета и даже о земле для крестьян. Сейчас джадиды забыли все свои обещания. В правительстве заседали представители именитого купечества, торговцы хлопком, каракулем, мануфактурой. Они делили доходы, товары, лакомые куски. Они рвались торговать с заграницей. Днем и ночью им мерещились длинные рубли. Они набросились на Энвербея с вопросами, сколько он возьмет каракулевых шкурок по сходной цене. Нельзя ли как-нибудь сбыть лежалый хлопок. Можно уступить со скидкой. На складах много шелка-сырца. Говорят, Германия дает хорошую цену. Нельзя ли достать вагонов двести мануфактуры? Они суетились, переговаривались, не стесняясь присутствия Энвербея, перепродавали целые партии товаров, хлопали по рукам, а вечером спешили на пиршества, где обжирались до желудочных колик, опивались вином и водкой, где ломались в чувственных плясках бачи из эмирского гарема. Все эти «деятели» с интересом смотрели на Энвербея в упор, разглядывали его, делали бесцеремонно замечания о нем, о его внешности. «Молод еще, безбород, щуплый какой-то, нет солидности», — сам слышал он о себе не раз.
Энвербей разъяснил почетным представителям коммерческих кругов, что в Германии помнят о старых друзьях в Бухаре. Промышленники и банкиры Берлина богаты и могущественны, в их руках огромные капиталы. Когда он, Энвер, покидал Германию, они просили передать, что всегда готовы пойти навстречу и помочь бухарским торговцам и промышленникам, попавшим в тяжелое положение из-за большевиков. Для связи они назвали уполномоченного кишечной фирмы герр Шмидта и К° — Зигфрида Неймана, уроженца Туркестана, отлично знающего местные языки. Что касается золота и товаров, то лучше всего связаться с отделением вновь созданного в 1919 году германо-персидского общества «Дейтч-ираниен» в Мешхеде и там получить кредиты под верное обеспечение. Он советует искать деловые связи именно с немцами. Англичане всегда оказывались врагами ислама. Вспомните унижение Турции, жестокости в Иране, Афганистане; вспомните ужасную участь несчастных миллионов мусульман Пенджаба, Лахора. Немцы же всегда предъявляли доказательства своего расположения к мусульманству, и недаром сам император Вильгельм II провозгласил с порога мечети Дамаска хутбу: «Нет бога, кроме бога, и Магомет пророк его!»
Слова Энвера вызвали разочарование, полное разочарование, когда джадидские главари узнали, что он не собирается покупать товары или продавать что-нибудь. Они сразу же отвернулись от него. Он попытался возмутиться, но тогда иттихадист из Ташкента пояснил ему: «С вашим уходом из турецкого правительства, с появлением Кемаля джадиды перестали надеяться на помощь Турции в борьбе против большевизма. Мы смотрим теперь на Англию». Энвербей сразу же насторожился:
— Я же высказал вам свое отношение к англичанам!
— Никогда не брезгуй врагом, если можно получить пользу, — туманно заметил иттихадист, — кажется, так говорил и пророк.
Но он не стал вдаваться в подробности. Он видел, что при упоминании об Англии лицо Энвербея изменилось, и перевел разговор на менее щекотливые темы. Он сообщил, что в Фергане разворачиваются большие события. Басмачество оживилось. Есть основания считать, что полная победа близится.
— Сколько красных войск в Туркестане? — резко спросил Энвербей.
Молчавший до сих пор назир внутренних дел Рауф Нукрат не совсем уверенно назвал цифры. Энвербей вспылил:
— Какая-то горсточка держит в подчинении десять миллионов мусульман!.. Народ, имеющий древние воинственные традиции!
— Но вы, — вкрадчиво заметил Нукрат, — не учитываете одного: яд большевизма проник глубоко в сердца простонародья. Нечестивое учение Ленина…
— Я не желаю слышать о Ленине, — прохрипел Энвербей. — Вы, вы виноваты в создавшемся положении, вы сидите сложа руки, вы позволили разврату расползтись по всей стране подобно чуме.
— Простите, — проговорил медленно Заки Валидов, — господин Нукрат не заслужил слов осуждения. Господин Нукрат очень умело использует свое положение назира и председателя Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией… — И он расхохотался. — Он наш чека! Хо-хо-хо. Большевики воображают, что господин Нукрат их верный друг, что он… хо-хо-хо… большевик, а он…
Но смеялся Заки Валидов недолго. Он заметил, что Энвербей даже не улыбнулся, и заговорил о другом. Он признал, что положение в Бухаре тревожное.
— Увы, чернь отравлена идеями… э… э… чернь не пойдет добровольно за нами. Никого мы сейчас не обманем зеленым знаменем пророка. Тысячу лет наше духовенство своим развратным поведением вызывало насмешки, презрение народа. И нам теперь не верят. Все эти батраки, чайрикеры, безземельный сброд, недавние рабы жадно разевают свои пасти на земельные владения почтенных баев, помещиков, арбобов, на имущество, принадлежащее вакуфам. Нищие ремесленники, голодранцы — рабочие заводов, железной дороги берут пример с русских рабочих. Проклятие!
Энвербей враждебно молчал.
Помявшись и покряхтев, снова заговорил военный назир Арипов:
— Обстановка такова… — Он опять употребил русское выражение, слышанное им от советских командиров. — Все попытки организовать движение против Советов здесь, в Бухаре, и в окрестностях обречены…
Он заколебался. Как он мог сказать, что джадиды боятся войны. Они с ужасом думали, а вдруг в Бухаре и в окрестностях ее начнутся военные действия. И даже не военные действия сами по себе их волновали, а то, что могут пострадать их богатства, — мануфактура, чай, другие товары, которые они успели нахапать в первые месяцы после революции. И наконец, они просто трусили, дрожали за свою шкуру. Они обнаглели, они хвастались, что всесильны, но от одного упоминания о Бухарской компартии им делалось нехорошо. Вот откуда грозила настоящая опасность. Нет, надо отвести от себя беду. Арипов вздохнул, по Нукрат не дал ему продолжать и прервал его:
— Вам, ваше превосходительство, надо направить свои взоры на Восток… на горную страну, лежащую у подножия Памира… О, там народ хранит мусульманство в чистоте, там народ, не развращенный заразными веяниями, неверием, народ простой, подобный первым последователям основателя нашей священной религии пророка Мухаммеда, да произносят имя его с трепетом, народ воинственный и храбрый…
С большим пылом он доказывал, что все обстоятельства складываются в пользу его предложения: близость горной страны к Фергане, охваченной басмачеством, близость к государственной границе, возможность получения помощи от английских друзей… и многое другое…
Энвербей смотрел на собеседников почти с ненавистью. Они сидели перед ним благообразные, с маленькими холеными бородками, с трусливыми глазами. Они тихо и почти нежно произносили слова, сулящие смерть, кровь, разрушение. Они перебирали зерна четок… Все эти мягкие, розовые руки перебирали четки, и в комнате стояло успокаивающее ритмичное пощелкивание, точно пальцы откладывали на костяшках конторских счетов прибыли и убытки: щелк, щелк… щелк, щелк — приход-расход, приход-расход, дебет-кредит.
Он понимал — они торгаши. Для них ничего не существует, кроме торговли, прибылей, убытков, товара. И на него они смотрят как на товар. Тогда он с яростью воскликнул:
— Меня призвали люди Туркестана воевать. Я пришел, чтобы воевать. Горе тем, кто станет на моем пути!
А они продолжали невозмутимо щелкать зернами четок. Но лица их постепенно наливались кровью, а зрачки суетливо и встревоженно бегали в узких щелочках глаз. «Чего он хочет?» — недоумевали они.
Они смотрели на зятя халифа внимательно, изучали его лицо. Изучали с целью. Искали слабые стороны Энвербея, слабые струнки, на которых можно было бы начать играть, чтобы подчинить его своей воле, своим планам. Они смотрели на его лицо, и им не казалось, что этого человека, зятя халифа, вице-генералиссимуса, недавнего властителя Турции, трудно купить.
Прежде всего в облике зятя халифа бросались в глаза усы: до лоска нафабренные, нафиксатуаренные, надушенные бриолином. Они оттеняли верхнюю губу и шли в стороны по щекам, все утончаясь, и вдруг вздергивались под прямым углом стрелками вверх, совсем как у последнего императора Германской империи Вильгельма Гогенцоллерна, но и не совсем так. У Энвербея в усах жесткости не хватало. Они были слишком красивы. Одно время в моде они были у штабс-капитанов и… у фельдшеров. Приверженностью к ним отличались в начале нашего века и парикмахеры. Так или иначе, усы Энвербея не произвели в Бухаре того впечатления, на которое он в душе рассчитывал, старательно подкручивая их, так, чтобы стояли они вверх шильцами.
Усы несколько скрывали мягкое, безвольное выражение губ, Энвербей, зная об этом, старался высокомерно сжимать их. Злые языки заверяли, что зять халифа часами простаивал перед зеркалом и возмущался, что его прозвали Наполеончиком. Почему не Наполеоном? Он даже склонялся к мысли, что во всем виноваты усы. Он даже однажды, в дни своего могущества и великолепия, сбрил их. Увы, в зеркале на него глянуло кукольное слащавое лицо лакея из стамбульской кофейни. Он очень испугался тогда, как бы не растерять уважения и авторитета. Он нигде не показывался, пока усы не отросли. Как жаль, что Наполеон начисто брился. Оставалось утешаться, что во всем остальном — в поступках, побуждениях, в делах — он так похож на великого корсиканца. Похож, но… только похож.
Решительный выпяченный подбородок составлял предмет тайной гордости его владельца — хороший, красивый подбородок. Да, Энвербей считал себя красивым. Считал, что наружность его ослепляет, покоряет мужчин и женщин. При мысли об этом рука тянулась к усам, и пальцы начинали их крутить и подкручивать. Да, пожалуй, можно назвать лицо его даже красивым. Красивые усы, красивый подбородок, изогнутые брови, глаза… Но вся беда, верно, была в глазах — безжизненных, пустых, способных только зажигаться злобой, местью. А глаза придавали всему лицу Энвера тусклое выражение, расплывчатое, подобное картонной неподвижной маске.