Он кричал совсем истерически. Вопли его походили чем-то на стоны шейхов, предающихся зикру — радению.
— Вперед, мусульмане!.. Объединимся против христиан. Drang naсh Osten![2] Вижу величественное возрождение Кокандского ханства… Тюркский халифат… Kolossal![3]
Он не замечал, что пересыпает речь немецкими словами.
— Центр в Бухаре. Коканд, Иран, Афганистан — вассалы. О, сюда еще Хива, Самарканд и… этот, как его… Кашмир и выше всех халиф мусульман. Gott mit uns![4]
Он не говорил, он изрекал скороговоркой, стремительно, точно гипнотизируя, пытаясь вызвать фанатический экстаз.
Но это плохо ему удавалось.
Лица у всех сохраняли довольно-таки равнодушное выражение. Здесь, у Якуба-заде, сидели люди практические, солидные, отлично понимающие цену словам и деньгам. Деньги они ценили гораздо выше красот красноречия. Коммерсанты, помещики, скотоводы, эмирские чиновники в душе не очень-то верили в религиозные догмы. Умы их, реалистические и прямолинейные, принимали, конечно, символ веры — коран, но в тех пределах, в каких он не мешал главной земной цели — приумножать свои богатства, наживать теньгу на теньгу, рубль на рубль.
Изобразив на лице напряженнейшее внимание, довольно молодой и, судя по потрепанной физиономии и полуевропейской одежде, бывалый турок чуть наклонился к уху соседа, тоже турка, и быстро шепнул:
— Помните, как мы его называли?
Собеседник ухмыльнулся.
— Как же — Наполеончик. Вся Турция… в четырнадцатом это было.
— Да, когда он затеял дружбу с Вильгельмом Вторым и возмечтал покорить мир…
— Разве забудет истый турок сарыкамышский позор! Своей самонадеянностью ведь он, и только он, погубил цвет турецкой армии.
— Увы, из-за этого… Наполеончика… мы шесть лет прозябаем вдали от родной Турции… И вот, здравствуйте. Опять Энвербей взгромоздился на своего осла, чтобы погонять нами…
— Тсс… Что он там еще говорит?
В другом конце комнаты два чалмоносца с длинными бородами и с величественной осанкой шептались о другом.
— Домулла, что он говорит о великом Туране?
— Э, не стану я целовать ему ног ради его Турана. Чтобы он, как злодей эмир Музаффар, явился на Кафирниган терзать и мучить горный народ. Опять кровь, тюрьмы, плетки… Ну нет…
— Пусть сунутся… Но, домулла, послушаем.
В третьем углу тоже шептались.
— Ну, когда мышам нечего делать, — едва слышно шевелил губами похожий на лавочника джадид, — они отправляются почесать кошке за ухом и…
— Я не дам ни копейки за этого зятя халифа… куда он прет в полководцы, — в тон ему шипел известный всей Бухаре любитель перепелиных боев Баба Сейфимурад. — Если нет лошади, и осел — лошадь.
— Он тянет руку к вакуфным деньгам. Нет, вакуф — это дело божье.
А оратор совсем охрип. Свирепо он взмахнул рукой, точно отрубил:
— К оружию!
Энвербей ждал рукоплесканий, возгласов восторга, восхищения.
Но в комнате все молчали. Спертый, насыщенный вонью оттаявшей в тепле грязи на калошах и сапогах воздух мешал свободно дышать. Многие кашляли, задыхались…
Из-под насупленных бровей Энвер рыскал глазами по лицам сидящих вдоль стен гостей. Странно! Он видел только застывшие, непроницаемые маски.
Волоча по ковру ноги, зять халифа пошел на почетное место и неуклюже сел на тюфячок. Он опустил веки и, казалось, погрузился в дремотное состояние. Когда хозяин поспешно протянул ему пиалу с чаем, он не заметил или сделал вид, что не заметил.
Молчание действовало гнетуще. Все даже шевельнуться не решались, лишь бы не привлечь к себе внимания. Каждый боялся, что ему придется начать говорить первому.
Где-то вдалеке слышался тонкий звук сурная и хоровые выклики. На лицах появилось любопытство. Прыщавый Хаджи Акбар громко засопел. Зять халифа стремительно поднял голову и, резким движением проведя рукой по стрелкам усов, сказал:
— Ну, вот вы… вы хотите сказать?
Но Прыщавый меньше всего рассчитывал выступать первым. Он быстро убрал улыбку с губ и, запинаясь, протянул:
— Нет… те… я говорю, где… те… те… те… свадьба…
И больше выжать он ничего из себя не смог. Он, как говорится, так и не решился извлечь словесный меч из своих ножен.
Снова наступило молчание.
Сурнай пел, удаляясь. Чуть слышны стали крики провожатых жениха.
Повернув голову к Арипову, Энвербей сказал:
— Сколько солдат? Пулеметов? Орудий?
— Э? Что? — испугался назир.
Плечи Энвербея вздыбились.
— Сколько у партии «Иттихад» людей? Вооруженных? Армия? Когда вы рассчитываете… поднять меч? Нельзя откладывать… Будет поздно.
Многие вздрогнули. Бледность разлилась по лицам. Сердца замерли. Все присутствующие лелеяли мечту жить без большевиков, жить тихо, мирно, без помех. Но как-нибудь так, без усилий, без борьбы, само собой. А тут? Выступать, воевать…
И тогда, не поднимаясь с места, заговорил державшийся до сих пор в тени Рауф Нукрат.
— Да будет воля всевышнего! Поздно, да, уже поздно, господин. Ваши уста изрекли истину. Поздно!
— Как? Поздно? — растерялся зять халифа. — Я не говорил «уже поздно», я говорил «будет поздно».
— Уже поздно.
— Объясните.
Опершись ладонями о широко расставленные колени, назир вкрадчивым голосом произнес:
— Сегодня мы побеседовали с одним из презренных. Нам попался один из большевиков-отступников… Письмо на него получили большевики, что он «двуликий»… Скажем, мы постарались насчет письма. Ну, они очень его защищали, но он оказался в наших руках. Мы с ним побеседовали ласково… с теплотой… даже с горячим сочувствием и вниманием… хэ… хэ… — Он зловеще захихикал. — Ну, от горячей дружбы кто не растает… хэ… хэ… и он…
— Кто? — визгливо спросил Якуб-заде. Лицо его позеленело.
— Юнус Нуритдинов из голодранцев… он в проклятой Красной Армии… состоял, животное… До того развратился душой… отступник, — от ярости назир начал задыхаться, — ну, теперь он… Мы его… огоньком… вот язык и развязался… Сейчас ему из спины ремни вытягивают… Он еще не так заговорит, если… не подохнет.
— Что он сказал? — яростно спросил Арипов.
— Проклятый сказал… — Тут последовала многозначительная пауза. — Сказал, что они… большевики, все знают… Про нашу подготовку знают… про наши мысли знают…
Ужас мелькнул в глазах гостей. Им не надо было объяснять, о каких мыслях шла речь. Страх незримо вошел в михманхану, и даже Энвербей побледнел.
Рауф Нукрат невозмутимо продолжал:
— Им известно все… И, велика милость аллаха, премудрый бог заставил большевиков отдать нам в руки их же человека… этого Юнуса, преданного им душой и телом… хэ… хэ…
Он снова помолчал, но никто не пытался открыть рот, так неожиданная весть перепутала у всех мысли.
— Они все знают. Им донесли изменники. Да, да, изменники делу великого Турана, да покарает их аллах! Они знают смысл великой миссии зятя халифа, они знают, что воины ислама, собранные нами под видом милиции, готовы.
Весь пронизанный внутренней дрожью ярости Арипов громким шепотом выдавил из себя:
— Вы… вы… врете, сын праха… вы запугать нас хотите.
Лицо Рауфа Нукрата, обрюзглое, отвратительное, повернулось к нему. Все увидели, что оно искажено, но не злобой, нет, — страхом.
— Пойдите в город. Сейчас же пойдите… Клянусь, вы увидите… Кто стоит на охране банка?.. Ни одного нашего. Кто на страже ворот? Кто на телеграфе, кто на станции, кто на дороге? Они, всюду они — большевики, рабочие, ремесленники, батраки!.. Мы без крыльев, без перьев. А кто виноват? Вы, вы, военный назир, виноваты. Вы лавочник, а не военный назир. «Если шах не хочет дать сокровища для войска, то войско не хочет браться за меч!» Кто клал себе военные деньги в карман? Вы! А наши воины ислама залезли под одеяла и дрыхнут… Станут они на голодный желудок воевать!
Лоб Энвера покрылся бороздами морщин. Он уставился мрачно на ковер.
— Я сказал! — закончил Рауф Нукрат.
— Надо действовать. — В наступившем молчании голос назира Арипова прозвучал слабо и неубедительно.
Многие невольно осторожно смотрели на двери, и в суетливо бегающих их глазах читалась откровенная мысль: «Хорошо бы уйти».
Уйти, бежать отсюда. Скорее! Точно оборвались все нити, связывающие их с миром устойчивым, полным удобств, услад, связанных с высокими званиями назиров и высших служащих. Приняв участие в сегодняшнем сборище, они переступили грань закона. Призыв Энвер а действовать никого не вдохновил. Да и звучал он крайне неубедительно и невнятно.
Якуб-заде предложил всем разойтись и выбираться из Бухары кто как может.
Тогда вскочил Энвербей.
— Собрать всех имеющих оружие. Выступать! Штурмовать! — крикнул он. — Завтра взлетят на воздух поезда со снарядами в Кагане, Каршах, Термезе. Завтра на весь мир прогремит гром священной войны против неверных.
Вмешался Рауф Нукрат.
— Нет. Все пропадет. Погибнут и те, про кого еще не знают большевики… Вы, ваше высокопревосходительство, покидаете Бухару. Вы уезжаете на охоту в каршинскую степь… С вами… сам председатель совета назиров. Милиция поедет почетной охраной. В степи вас найдет наш человек — Иргаш.
— Ох, — бормотал Якуб-заде, мечась по комнате, — наша шея тоньше волоса.
— Как? Ехать? Сейчас? — удивился Энвербей.
— Да. Сейчас. Мы не можем допустить, чтобы из-за блохи сгорел весь ковер нашего дела.
— Что вы имеете в виду? — вспыхнул Энвербей. — Что вы мешаете слова с водой?
— Тысячу извинений… — пробормотал Рауф Нукрат, — но, милость аллаха велика, есть ли время сейчас спорить?
Он стоял на своем. Убирая из Бухары Энвербея, он хотел спасти заговор джадидов. Он жертвовал малой частью ради целого. И прежде всего он спасал себя…
Поднялось что-то невообразимое. Все забыли об угощении, о плове. Через минуту михманхана опустела.
В дверях произошла давка. Каждый хотел выйти первым. О долге вежливости, об уважении к зятю халифа все забыли.
Глава девятнадцатая Поезд идет на юг
Сильно швыряло и трясло. Резкий ветер врывался то с одной, то с другой стороны и назойливо забирался ледяными струйками за ворот халата. Пыль и песок набивались в рот, нос, глаза. Космы шерсти белой папахи трепетали на ветру. Несло терпким запахом железа и мазута.
Но трудно требовать больших удобств, когда путешествуешь на тормозной площадке товарного вагона.
Надо признать, что пассажир в папахе, сидевший нахохлившись на полу, скрестив ноги по-турецки, меньше всего думал жаловаться или как-нибудь выражать недовольство. Напротив, темные внимательные глаза его оживленно и даже весело взирали на мир. Он с явным удовольствием вслушивался в монотонный стук колес и изредка поглядывал на розовые от последних лучей заката, медленно проплывающие мимо плоские увалы. Дым и копоть временами заносило на площадку, и на лице путешественника появлялась страдальческая гримаса.
Сумерки сгущались. В тумане промелькнуло белое пятно — не то озеро, не то солончак — и странные холмы, похожие на пирамиды с усеченными верхушками.
Донесся протяжный гудок паровоза, второй, третий…
Уже в полной темноте, громыхая на стрелках, товарный поезд медленно вполз на небольшую станцию. Лязгнули буфера, вагоны жалобно заскрипели и остановились.
Пассажир не шевельнулся. Возможно, что он чувствовал себя очень утомленным.
И действительно, человек проделал немалый путь.
Вечером он подъехал на худом, изможденном, но красивом коне к маленькой станции, затерявшейся в степи к югу от Бухарского оазиса. Недалеко к западу, откуда прибыл путник, лежат пески, а за ними великая река Аму-Дарья.
В те бурные, беспокойные дни в поезда садились странные, неожиданные люди: свирепые бородачи в живописных восточных одеяниях, но с ясным добродушным взглядом младенца; типичные разбойники, вооруженные до зубов, оказывающиеся на самом деле мирными пастухами; длиннолицые карнапчульские арабы; величественные чалмоносцы — шейхи, едущие на поклонение каким-то неведомым священным источникам Шахрисябза. Великие события 1920 года привели в движение глубокие толщи населения Бухарского эмирата. На огромных пространствах все бурлило, кипело…
Одинокий всадник осадил коня у невзрачного станционного здания. Внешность путника бросалась в глаза: одетый по-туркменски, он носил высокую текинскую папаху ослепительно белой шерсти, красный шелковый халат, лаковые сапоги на высоких каблуках. На ременном поясе висел в серебряных ножнах длинный нож — кинжал.
Лицо путешественника, дочерна загорелое, оживлялось поблескиванием белков глаз и иссиня-черной полоской по-туркменски подбритой бородки.
Туркмены редко появлялись в этих краях. До революции чаще всего сюда заскакивали бесшабашные калтаманы из бурдалыкских тугаев. И потому человек в туркменском одеянии вызвал несколько косых взглядов. Толпившиеся на перроне пастухи-каракулеводы предпочли отойти в сторону, когда туркмен, привязав коня к чахлому деревцу, вышел на перрон и решительно поднялся по ступенькам на площадку товарного вагона.
Странный поступок незнакомца, бросившего лошадь, вызвал подозрение у двух стоявших на перроне военных. Один из них, в котором не без труда можно было узнать Пантелеймона Кондратьевича — так он почернел и осунулся, заметил:
— Туркмен коня бросил? Непонятно!
Обменявшись парой незначительных фраз, командиры продолжали свою прогулку, но вскоре, отвлеченные появлением группы мулл и ишанов в ярких полосатых халатах и белых чалмах, забыли о странном путнике, решившем ехать в товарном поезде. Впрочем, в ту эпоху такого рода способ передвижения был весьма обычен, так как пассажирские поезда ходили очень редко и нерегулярно.
Совсем уже стемнело, когда поезд двинулся дальше, он останавливался чуть ли не на каждой версте. Железнодорожная линия, только недавно восстановленная, еще не была приведена в порядок.
На первой станции поезд стоял очень долго. В темноте блуждали огоньки фонарей. Где-то рядом с шумом дышал паром паровоз. Издалека доносился тонкий голос, фальцетом тянувший почти на одной ноте старую песню о молодом чабане, ставшем жертвой черных очей своей возлюбленной.
— Салом, таксыр! — прозвучал в темноте сипловатый голос.
Пассажир в туркменской папахе резко повернулся. На краю площадки выросла темная бесформенная фигура.
— Салом, здоровье да сопутствует вам! — продолжал незнакомец. — Хорошо поет человек, а?
Пассажир в папахе молчал.
— Хорошая песня живит душу, а человек становится подобным цветку. Знаете загадку: конь бежит — водой плюется, без узды везет — несется. Что такое?
В ответ послышалось только недовольное ворчание.
— Ну, ну, детский разговор, — успокоительно засипел новый пассажир. — Да, на этом сатанинском коне… На шипящем, подобно самовару, и стучащем тысячью подков мы едем…
Пассажир в папахе ворчливо забормотал:
— Конь, какой конь? Почему люди так любят волочить язык по пути пустословия? К чему твое любопытство?
— А ну-ка посторонись, ты, молодой.
Поезд снова мчался по степи сквозь тьму.
Стараясь перекричать лязг и грохот, новый пассажир снова засипел:.
— Куда едешь?
— Куда я еду, сам знаю, — довольно невежливо прокричал человек в папахе.
— Однако отец твой… те… те… не подумал вовремя, чтобы сын его вырос воспитанным юношей. А я слышу, что ты не какой-нибудь степняк-туркмен, у тебя говор бухарский.
— Воспитанный, невоспитанный. Рот болтуна, клянусь, решетом не накроешь. Степняк. Бухарец. Какое тебе дело, ты, умник?
Говорил туркмен тоном, не терпящим возражений, но Сиплый не унимался:
— Эта проклятая машина, именуемая поездом, едет в Карши, значит, ты едешь в Карши! А зачем… те… те… едешь в Карши? А?
Но тут свет незаметно взошедшей луны упал на площадку вагона, и Сиплый вскрикнул:
— Те… те! Да ты вооружен?.. Те… те…
На этот глупый вопрос туркмен странно хмыкнул и вдруг в ярости зарычал:
— А тебе что, проклятый?
— Я… те… те… я ничего, — засипел новый пассажир, отодвигаясь к краю площадки, — только я хочу сказать… те… те… Знаешь, в Карши… те… те… полно военных. Увидят товарищи твое оружие… твою баранью шкуру на башке, сразу скажут: «Он калтаман»… те… те… и пап тебя… лучше тебе слезть где-нибудь раньше. Эй!
Последний возглас был вызван тем, что туркмен вскочил и прислонился в угрожающей позе к стенке вагона. Теряя самообладание, Сиплый завопил:
— Не смей! Высокий начальник войск большевиков — мой друг.
— Проклятый! — надвинулся человек в папахе. — А ну, выкладывай на ладонь всю дрянь, что у тебя в душе. Ты заодно с ними? — Теперь в голосе его слышались одновременно и страх и злоба. — Вот что ты делаешь в степи!
Вагон яростно швыряло и раскачивало на поворотах. Поезд шел под уклон все быстрее. Паровоз ревел почти непрерывно и заглушал слова.
— А сказали мудрые, — снова заговорил туркмен, — «человек от цветов становится нежным и мягким, а от камней — твердым и жестоким». Клянусь, ты от меня не уйдешь! Это верно так же, как то, что меня зовут Иргаш…
— Иргаш! Так тебя зовут Иргаш… те… те… Иргаш, ты едешь… те… те… в Карши? Там эшелоны. Тебе поручил комитет.
— Тихо! — предупредил человек в папахе и протянул угрожающе: — Курице, если она много кричит, отрывают голову…
— Остановись! — засипел новый пассажир, повиснув на поручнях над стремительно убегающим железнодорожным полотном. — Остановись! Говорю, я тебя знаю… Я тебя знаю… Ты…