После этих слов последовала долгая пауза. Бермудская, не мигая, молча глядела на молодую женщину.
"Я постараюсь", - пролепетала Рита, пытаясь разрядить напряженное молчание.
"Что постараешься?" - вдруг очнулась от каких-то своих мыслей Бермудская.
"Постараюсь ощущать, что это мой дом", - говорила какие-то фальшиво звучащие слова Рита и понимала, что она никогда не сможет ощущать эту огромную, роскошно обставленную квартиру своим домом. Ее дом там - на Комсомольском проспекте, где лежит её больная бабушка, которая даже не смогла прийти к ней на свадьбу. И хорошо, что не смогла, как бы она там себя неуютно чувствовала...
"Постарайся, постарайся", - вдруг предпочла закруглить разговор Бермудская и встала из-за стола, давая понять, что Рите пора убираться отсюда восвояси.
Рита, скрыв вздох облегчения, быстро пошла к двери, но тут резкий окрик свекрови остановил её.
"Постой!" - прохрипела Бермудская и вдруг сильно закашлялась. Кашляла она долго, вся покраснела, из глаз потекли слезы. Наконец, смогла остановиться.
"Хотела тебя спросить ещё вот о чем, девочка...", - что-то странное мелькнуло в её черных глазах, какая-то нездоровая искорка. - "Ты уж извини меня за прямоту. Интимный вопрос, как женщина женщину спрашиваю. Как тебе с ним, ну... в смысле, как с мужчиной? С сыном моим?"
"Это... Я...", - покраснела Рита.
"Твое дело, твое, я понимаю, но все же... Он удовлетворяет тебя?"
"Да", - почти беззвучно, сгорая от стыда, пролепетала Рита.
"Ну и хорошо! Ну и славно!" - вдруг рассмеялась Бермудская. "Удовлетворяет, и славно! Это ведь очень важный аспект семейной жизни, дорогая моя... Это я так спросила, он все же много пил, вел, так сказать... активный образ жизни... Но ничего, он ещё молод, значит, все в порядке? Ну, иди, иди..."
Рита чуть не выпрыгнула из комнаты, до того ей было неприятно здесь находиться. Она чувствовала на затылке напряженный взгляд свекрови. Почему она об этом спросила?
... В её присутствии Рита всегда чувствовала себя как кролик под взглядом удава. Что бы свекровь ни делала, хоть чай пила, хоть смотрела телевизор. Самыми счастливыми были те дни, когда она куда-нибудь уезжала. Поначалу она ездила много - за границу, в командировки и встречи с читателями по стране, частенько убывала в Дома творчества - в Ялту, Коктебель, Пицунду, Малеевку, Дубулты. Потом, к сожалению, стала гораздо чаще бывать дома. На дачу ездить она не любила. Чаще туда ездили молодые. И грозная Ольга Александровна все больше находилась дома и наполняла все вокруг своей могучей аурой...
А без неё бывало так хорошо... Огромная квартира, и они со Степаном вдвоем. Можно делать все, что хочется, ходить по квартире в любом виде хоть голыми, что они частенько и делали. Когда дома не было Степана, Рита много читала, в библиотеке Балясниковых были очень интересные, редкие книги на самые разнообразные темы. Порой ей попадались письма. Она, понимая, что читать чужие письма - это грех, не могла справиться со своим жгучим интересом к написанному в них, где история страны порой переплеталась с историей семьи, в которую она, волей судьбы попала. Одно, старое, ветхое, особенно её потрясло. Оно было адресовано покойному Егору Степановичу. Написано мелким женским мало разборчивым почерком. Рита и по сей день помнит душераздирающие строки из этого письма. "Егор, дорогой, ради Бога, помоги... Я знаю, что твои дела идут прекрасно, ты в таком молодом возрасте уже генерал, ты на высокой должности. И мы рады за тебя, мы гордимся тобой. А мы здесь, в Казахстане, просто голодаем. Толя не может найти работу. Он согласен на любую, самую черную, самую грязную. Но ему не дают и такую. Я работаю посудомойкой в рабочей столовой, на эти деньги и живем втроем - я, Толя и наш маленький Коленька. Если бы ты видел его, нашего шестилетнего сыночка, Егорушка! Он такой худенький, бледненький, как будто просвечивает весь, он недоедает... Живем мы в холодной семиметровой комнатушке в бараке, а зимы здесь очень холодные, ветреные. А в чем виноваты мы, я, Толя, наш сынок? В том, что Толя по национальности немец? Во дворе мальчишки дразнят бедного Коленьку фашистом. А в чем виновата я? В том, что полюбила Толю? А он в своей национальности? Ведь он же из обрусевших немцев, приехавших в Россию ещё до революции. Его отец был земский врач, и дед врач, они лечили русских людей, они в глуши боролись со страшными эпидемиями - холеры, оспы, они в нечеловеческих условиях делали успешные сложнейшие операции... И за что Толе и нам такая судьба? Мы так же как и все нормальные люди ненавидим фашизм, от души радуемся тому, что ему скоро конец, и тоже хотим внести хоть какой-то вклад в победу над ним, хоть самый маленький... Но мы находимся на грани выживания, мы стали изгоями общества. Егорушка, дорогой, помоги нам, мы умираем от голода и нищеты. Ты же мой родной брат, наше детство прошло вместе, вспомни, как мы дружили, как играли вместе... Твоя сестра Вера."
... Рите было неудобно спрашивать Степана, кто такие эти люди и какова была их дальнейшая судьба. Если бы она спросила, из этого следовало бы, что она читает чужие письма. Но однажды совершенно неожиданно отголосок этого письма ворвался в их благополучную роскошную квартиру. Как-то раз Рита пришла из института раньше обычного. Позвонила в дверь. Открыла свекровь, крайне раздраженная и почему-то недовольная её столь ранним приходом. Оглядела её с ног до головы и молча прошла в кабинет. Рита пошла к себе. Из кабинета раздавались голоса - голос свекрови и незнакомый, мужской. Голоса были приглушенные, разобрать ничего было нельзя. Впрочем, Рита и не прислушивалась. И тут, как назло, позвонили в дверь, Рита открыла. Пришла старушка-соседка, ей нужно было какое-то лекарство, которое, как она полагала, должно было быть у Ольги Александровны. Рита постучала в дверь кабинета. Но там не расслышали, свекровь как раз вела разговор на повышенных тонах. Рита постучала ещё раз, видимо, слишком робко. Стучать сильнее в святая святых она не смела. И как-то непроизвольно приоткрыла дверь... Сделала шаг вперед и... похолодела от ужаса... На неё глянуло такое страшное лицо, что она чуть не потеряла сознание. Что-то совершенно нечеловеческое было в этом лице, какое-то непонятное уродство. И большие глаза без бровей на этом ужасном лице. Они с таким выражением взглянули на нее, с такой болью, с таким страданием, что её просто шатнуло в сторону.
"Чего тебе?!!!" - с какой-то звериной яростью заорала свекровь.
"К вам... соседка сверху... Ей нужно какое-то лекарство..."
"Дура старая! Ей хороший гроб нужен, а не лекарство!" - крикнула Бермудская. - "А ты имей привычку стучать перед тем, как входить. Никаких понятий о приличии! Иди! Я сейчас!"
Мужчина, бросив мимолетный взгляд на Риту, сразу же отвернулся к окну, и его ужасного лица Рита больше не видела. Заметила лишь, что он был высок и худощав. Одет в какой-то поношенный серый костюм.
Бермудская спровадила соседку, дав ей лекарство, а вскоре хлопнула дверь и за странным визитером. Рита в это время сидела в спальне на кресле, поджав ноги и пыталась что-то читать. А у самой бешено колотилось сердце от испытанного страха. До чего же страшно было это лицо! Кто это был? И почему была так недовольна её появлением свекровь? Тут какая-то тайна...
За обедом Бермудская ни единым жестом не показала Рите, что что-то произошло, даже никакого недовольства не выражала. Естественно, Рита никаких вопросов свекрови задавать не стала. Она вообще редко её о чем-то спрашивала.
Зато она не смогла не задать этот вопрос Степану, когда вечером Бермудская уехала на какой-то банкет, и они остались одни. Она бы просто не смогла жить с этим, до того её мучили страх и любопытство...
Степан, широко улыбнувшись, быстро развеял её страхи.
"Дурочка ты... Трусиха эдакая... Это же Федька Бауэр. Он попал в свое время в какую-то аварию, не знаю даже, в какую, и пострадал, изуродовал лицо. Федька мой двоюродный брат. Его мать Вера Степановна родная сестра моего отца. Федька старше меня лет на десять - двенадцать, не помню уж точно. Никудышный человек, алкоголик, впрочем, грех его осуждать - с такой рожей куда сунешься? Ходит, деньги клянчит у матери взаймы без отдачи. Он терпеть не может, когда он приходит. И смотреть на него сомнительное удовольствие, да и деньги давать в никуда она не любит. Дает, правда, понемножку, родственник, как-никак... Вот такие дела..."
"А его родители? Где они?" - заинтересовалась Рита, вспомнив письмо, но не желая признаваться в том, что она его читала.
"Родители-то?" - широко зевнул Степан. - "Померли его родители. Мать давно уже, а отец дожил до старости, совсем недавно скончался. Его отец был немец, их семью во время войны сослали в Казахстан, как и всех советских немцев. Крепкий мужик, между прочим, был. До конца жизни работал врачом в больнице, где-то в Подмосковье, то ли в Нарофоминске, то ли в Загорске, не помню уже," - снова зевнул Степан. - "Мы с ними не общались, вернее сказать, они с нами. Презирали, так сказать, за благополучие и конформизм. Но Анатолий Германович приехал на похороны отца, я его смутно помню, старый, сухой, как палка... А сам он его лет на пять пережил, хоть и старше был лет чуть ли не на десять... И как Федька говорил, до конца жизни работал, и хоть ему шел уже девятый десяток, но был в форме и полном здравом рассудке. Но мы на похороны не ездили... Нет, его батя был крепкий мужик, а этот... И с обликом не повезло, и вообще..."
"А он у них единственный сын?" - решила разведать все до конца Рита.
"Да что это ты так всем этим заинтересовалась? Зачем тебе чужие дела? У нас своих по горло. Нет, мать говорила, был у них ещё сын, Николай, намного старше Федьки. Но он умер ещё давно, сразу после войны, то ли в сорок пятом, то ли в сорок шестом. В Казахстане. Заболел и умер совсем маленьким - лет шести - семи..."
"Заболел, говоришь?" - каким-то странным голосом спросила Рита.
"Да не знаю я, Рит, чего пристала? Он умер за двадцать с лишним лет до нашего с тобой рождения. Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой... Пошли, лучше покушаем чего-нибудь вкусненького. У нас, вроде бы, помнится мне, есть чудненькие кругленькие эклерчики, такие же аппетитные, как твои грудки..."
Он обнял её сзади, но Рита почему-то резко отшатнулась от него...
... Она лежит под теплым одеялом и дрожит то ли от холода, то ли от страха... Почему ей так холодно? Почему ей так страшно? Почему ей было так хорошо после выпитого ликера? Ведь она находилась в каком-то безумии, припадке сексуальной эйфории... А теперь её знобит, и ей страшно, ей очень страшно... И воспоминания так угнетают ее... Руки и ноги закоченели, а голова горит, как в огне... Она почувствовала, что засыпает... И снова сон, этот постоянный навязчивый сон, пожар... Гул, треск, жар... На ней горят волосы... Ей нечем дышать...
"Помогите!!!" - беззвучно кричит она... И руки, сильные мужские руки, выносящие её из всепоглощающего огня...Чьи это руки?! Боже мой, да это же...
- Рита! - крикнул, входя в комнату, Степан. - Там тебя какой-то мужик к телефону. Подойдешь?
- А? Что? Кто? - приподнялась на постели Рита. - Боже мой, как страшно... - Она вытерла холодный пот со лба. - Слава Богу, что это сон... Кто? Кто меня спрашивает?
- Тебя какой-то мужик... Говорит, с работы, по важному делу. Не представился. Говорит, что очень срочно. Риточка, пошли его куда подальше. Я так ревную тебя к любому мужскому голосу.
Рита, не глядя на него, бросилась к телефону.
- Алло! - истерически крикнула она. У неё бешено колотилось сердце. Она чувствовала, что сейчас узнает что-то очень важное.
- Это я, Дьяконов, - раздался уверенный голос в трубке. - У меня для вас интересное сообщение.
- Какое? - превозмогая нетерпение и страх, спросила Рита, хотя уже практически знала его ответ. И ждала подтверждения своей догадки от Дьяконова.
- Я задержал вашего таинственного преследователя, - спокойно произнес Игорь Николаевич. - Прелюбопытнейшая, надо сказать, личность...
6.
...В огромной пятикомнатной квартире на Кутузовском проспекте, в тишине тридцатиметрового кабинета, выходившего окнами во двор, за старинным письменным столом сидела шестидесятипятилетняя Ольга Александровна Бермудская, член Союза писателей, член Союза журналистов, лауреат всевозможных премий, вдова генерала КГБ Егора Степановича Балясникова, сидела неподвижно в своем рабочем кресле и глядела в одну точку...
... Близился Новый Год. И хоть толком никто не мог ответить на вопрос, когда же наступят двадцать первый век и третье тысячелетие, в этом году или в следующем, само по себе звучание слов "двухтысячный год" впечатляло... Можно было подводить предварительные итоги своей долгой жизни...
... Есть вещи, которые не произносишь вслух, есть вещи, о которых страшно подумать в присутствии близких людей, а есть вещи, о которых страшно подумать даже наедине с самой собой... Но Ольга Александровна была не из робкого десятка. Она думала, она вспоминала, и если бы кто-нибудь, даже самый смелый человек сумел бы заглянуть сейчас к ней в душу и при этом поглядеть на её окаменевшее лицо с огромными черными глазами, с презрительно сжатым ртом, он бы содрогнулся... Ему бы стало очень страшно. Там, за этими глазами разверзлась бездна...
... Там, в далеком прошлом, в захолустном Пружанске, затерявшемся в лесах средней России, на берегу вонючей речки Пружки, на кривобокой и грязной улице Кагановича её звали Лелька Цинга. Причем, Цинга это было не прозвище. Это была её фамилия... Фамилия, естественно, стала автоматически и прозвищем, хотя такой кликухе она вовсе никак не соответствовала. Лелька была крепкая, черноволосая девка, с изумительными зубами, густыми черными ресницами и ярким румянцем на тугих щеках. Батюшка её, Сашка Цинга сумел закосить от армии, на войну не пошел и, тем не менее, "героически" погиб в самом конце войны. Его ударил топором по голове одноглазый фронтовик-инвалид Смородин, пораженный и оскорбленный вызывающе цветущим видом грузчика продовольственного склада Сашки, с которым до войны корешился. Смородин напился, слово за слово, справиться с отожравшимся на складе Сашкой не смог, удалился на время с пиздюлями, навешанными могучими кулачищами грузчика и, что самое обидное - с фингалом под единственным здоровым глазом, а явился обратно к складу во всеоружии... Сашка Цинга не успел ни дернуться, ни слова сказать, как получил сокрушительный удар обухом топора в свой, казалось бы, непробиваемый лоб. Смородин отправился в тюрьму, а Сашка в сыру землю. После смерти кормильца семейство стало бедствовать, но продолжалось это недолго. Мать поблядовала с полгодика, а потом вышла замуж за аптекаря Витеньку Удищева, человека ученого, зажиточного. Лельке тогда шел одиннадцатый год. Жить снова стали сыто, уверенно, Витенька знал, как пользоваться служебным положением в корыстных интересах и при этом не попадаться правоохранительным органам. Народное горе, разруха, голод снова минули эту семейку стороной... Мир и лад в семье, однако, продолжались недолго. Там годика через четыре после женитьбы Витеньки и Сони, Лелькиной матери, началось нечто...
...Нежданно-негаданно вернувшаяся с базара Соня обнаружила на диване с подушками и валиком барахтающихся Витеньку и Лельку. Витенька задрал падчерице юбку и пытался стянуть с неё трусы. Лелька сопротивлялась весьма вяло и неохотно, издавала какие-то ахающие и стонущие звуки, пухлыми губами тянулась к губам отчима.
Соня была женщиной суровой и решительной. Она, глазом не моргнув, твердой походкой подошла к лапающимся, схватила дочь за черные кудри и так резко дернула её голову на себя, что та потеряла равновесие и грохнулась на пол, так и пребывая с наполовину оголенной задницей. Затем переключила внимание на законного мужа. Правда, мудрый Витенька, получив добрый удар кулаком в висок, сделал вид, что отключился. Так было безопаснее. И львиная доля побоев пришлась на пятнадцатилетнюю дочурку, извивавшуюся на полу. Избитая в кровь Лелька была посажена в темный чулан, где просидела почти сутки, до следующего утра.
"Выходи!" - гаркнула мать, открывая утром дверь. - "Пошла в школу, шлюха! Пожри вон тюри и шуруй!"
Зареванная голодная Лелька умылась, пошамала тюри и поперлась в школу. Когда она вернулась, мать с отчимом пили водку и целовались на том же самом диване. "У, блудница!" - погрозила ей пальцем пьяная мать. "Задавлю, шалава... Водки хочешь?" Лелька отрицательно покачала головой и вышла на улицу.
Тем не менее, Витенька Удищев своего момента не упустил и стал-таки первым мужчиной у Лельки. Но домашние события все меньше и меньше интересовали её. Она уготовила себе большое будущее. Стала писать для школьной стенгазеты стихи и заметки. Стишки получались откровенно говенные, туговато было с рифмами, крутившимися вокруг "Сталин - крепче стали, мы стали", "Берия - пионерия", "на парте я - партия" и тому подобное, зато с заметками вышло куда удачнее. Одна из них, про безродного космополита-учителя, попала в "Пионерскую правду". Глупый учитель позволил себе на уроке какие-то комплименты по поводу одаренности еврейской нации, и Лелька поняла, что пробил её час - как раз начиналась борьба с безродными космополитами. Учителя забрали, и больше его никто не видел, а к Лельке приехал корреспондент из Москвы и отобрал некоторые её стихи для публикации в центральной печати. Она стала пружанской знаменитостью. Областное издательство выпустило книжечку её стихов "Великий кормчий". После окончания школы она поехала в Москву и поступила в литературный институт. Жила в общаге, изредка печаталась в газетах под псевдонимом Ольга Сашина. Мать и отчим материально помогать категорически отказались. "Никак соответствовать не можем", - заявила перед её отъездом мать, находившаяся, как всегда в последнее время в полупьяном состоянии. - "Куда нам, серым и голоштанным? Ничего, ты и без нас вывернешься, "- решила она, однако, обнадежить дочь теплым словом, - "ты ещё загремишь, сволочь ты, чую я, очень большая, вся в папашу пошла, царство ему небесное..."
В Москве устроилась домработницей к одному летчику. Долго не продержалась, стала откровенно приставать к хозяину, красавцу и богатырю. Ее уже спроваживали из дома, но оставили на пару дней, так как намечался сорокалетний юбилей хозяина, и новую прислугу за два дня найти было проблематично, а помощь была нужна. Лелька вела себя тише воды, ниже травы, ходила, опустив глаза, пряча их от грозной хозяйки. А вот, когда стали собираться гости, решила пойти ва-банк - надела единственное хорошее платье бордового цвета, ради покупки которого порой недоедала, туфли на каблуке, сделала прическу. В таком виде и вышла к гостям, принося напитки и закуски. А среди гостей был сорокадвухлетний генерал МГБ Егор Балясников, холостяк, человек основательный, крутой. Если молчит, то молчит многозначительно, если скажет, то уж скажет по делу.