– Я мог бы убить тебя, и никто не спросил бы с меня ответа. Я мог бы сгноить тебя в самом дальнем и глухом монастыре, но я помню твою службу и не хочу платить злом за нее. Отдаю тебя в Чудов монастырь, где ты обретешь не только смирение, столь необходимое душе твоей, но и знания, которые разовьют твой ум и приучат смотреть на свое положение без гордыни и заносчивости. Ты знаешь, где находится Чудов монастырь. В Кремле! Там ты волей-неволей принужден будешь молчать – чтобы спасти собственную жизнь. Ибо если чужое, недоброе ухо услышит твои измышления, царь Борис немедля отправит тебя на плаху. Помни это и берегись. Заклинаю тебя твоим же благом: берегись, Отрепьев!
При звуке этого имени Юшку словно раскаленным кнутом ожгло, так он дернулся, однако боярин уже не обращал на него внимания: ушел в дом, а вслед за ним ушли и отец Пафнутий с Феденькой.
Крыльцо опустело. Слуги выводили лошадь, чтобы запрячь в телегу. Манюня рыдала на дедовом плече, с тоской и жалостью косясь на Юшку, который извивался в пыли, пытаясь что-то сказать, однако из заткнутого рта вырывались какие-то нечленораздельные звуки:
– О-ои-ы-е-я!
«Попомнишь ты меня, боярин!» – грозил Юшка в последнем усилии ненависти.
И угрозу свою он сдержал.
Август 1601 года, Польское королевство, Самбор, замок Мнишков
Гости вернулись за стол, и им начали подавать цукры – сиречь сладости. Верхние скатерти были уже сняты, теперь слуги уставляли стол сахарными изображениями городов, деревьев, животных, людей… Особенно много слуг сновало вокруг царевича, норовя услужить новому хозяйскому фавориту и попасться ему на глаза: а вдруг покличет в придворные? Как раз удобная минута выбраться из грязи в князи!
Какой-то рыжеватый хлопец так старался, что едва не облил гостя вином, после чего поспешно исчез и более в зале не появлялся – опасаясь, очевидно, заушин, коими его наградил бы за неуклюжесть рассерженный подстолий. Однако Димитрий вряд ли это заметил: он во все глаза смотрел на стол, где теперь возлежал огромный двуглавый орел, а на другом блюде возвышался московский сахарный кремль с позолоченными куполами церквей. Это было изваяно нарочно в честь царевича – так требовал обычай: представить среди сладостей некое изображение, имеющее отношение к почетному гостю. Димитрий смотрел на эти красоты с детским восторгом, ибо никогда в жизни не видел ничего подобного, а уж когда он узрел свое собственное подобие на троне и в Мономаховой шапке, то все могли заметить, что он с трудом удержался от слез.
Однако вскоре на его лице отобразилось другое чувство. Это было неприкрытое беспокойство. Иногда он охлопывал свои зарукавья или пазуху, стараясь делать сие незаметно, как-то раз даже снял магерку (надо ли уточнять, что Димитрий был одет не в московский, а в щеголеватый польский наряд, приводивший его, по-видимому, в восхищение) и заглянул внутрь.
Между тем гости, как ни были они увлечены цукрами и хмельным, забористым вином, кое подавалось к сладостям, заметили внезапную озабоченность царевича и тоже обеспокоились.
– Видимо, пан Димитрий заскучал, – начались разговоры. – Он слишком мало пьет и скромно ест. Мы все пьяны, а он почти трезв. А ведь это не дело! Гости должны быть пьяны вровень, чтобы никто не чувствовал себя дураком. Гей, пан воевода! Пан Мнишек! Не пора ли предложить москалю отведать corda fidelium?
– Corda fidelium! – громче всех завопил Вольдемар Корецкий, к тому времени воротившийся за стол и даже ухитрившийся перебраться поближе к хозяйским почетным местам. – Подать ему corda fidelium! Пусть докажет, так ли крепка его голова и тверда рука, как он хочет это изобразить!
– Пусть докажет! – взвизгнул было и пан Тадек, однако пан Казик дернул его за рукав, и загоновый шляхтич благоразумно умолк, когда увидел, что чело пана Мнишка явственно затуманилось.
На подстрекателя Корецкого сендомирский воевода взглянул с нескрываемой ненавистью. Однако теперь и другие гости, особенно те, кто чувствовал себя обиженным явным предпочтением, которое на сем пиру отдавалось приблудному москалю перед природными шляхтичами, подхватили клич Корецкого и принялись бить кубками в стол, выкрикивая в лад:
– Corda fidelium! Corda fidelium! Подать ему corda fidelium!
Кричали даже те, кого нельзя было заподозрить в недобрых чувствах к царевичу, даже князья Вишневецкие не остались в стороне от общего хора. Хмель шибко ударил им в головы и затуманил рассудок, высвободив ту тщательно скрываемую, но исконную неприязнь ляхов к москалям, которая взращивалась, взлелеивалась веками взаимной вражды и непременно составляет основу польского гонора.
Впрочем, и русского гонора тоже…
Теперь, после того, как corda fidelium начали требовать и его зять, и князь Адам, воеводе уж решительно некуда было деваться. Улыбаясь с принужденным видом, но меча из-под нависших бровей грозные, мстительные взоры, пан Мнишек подал знак, и маршалок собственноручно внес в залу огромный, не менее чем в полгарнца [33] вместимостью, серебряный кубок, украшенный печатными изображениями и надписью на латинском языке: «Corda fidelium». Это был знаменитый «кубок счастья» – непременная принадлежность всех роскошных шляхетских пиров. Предложение осушить его было знаком особого расположения хозяина к гостю, но одновременно и серьезным испытанием, выдержать кое мог далеко не всякий. Случалось, что дальнейшее пиршество продолжалось уже без почетного питуха, ибо, опустошив corda fidelium, он тут же падал без памяти и бывал вынесен вон из залы. Добро, если человек приходил в себя к утру, а то ведь попадались такие несчастные, у которых голова была некрепка, и они сутками валялись в беспамятстве.
Пан Тадек и пан Казик тревожно переглянулись. Беспокойство пана Мнишка нетрудно было понять: по его мнению, в сем зале не нашлось ни одного человека (за исключением, конечно, его самого!), который выхлебал бы corda fidelium до дна – и не рухнул бы при этом под стол. Приходилось смириться с тем, что такая же участь постигнет и Димитрия.
И все это произойдет на глазах дочери, в ужасе подумал Мнишек! А ведь он, пан отец, и его духовник, иезуит патер Савицкий, только-только склонили эту гордячку быть поласковее с ошалевшим от ее красоты претендентом! Марианна терпеть не может упившихся панков… Беда, беда! И никак не предупредить Димитрия… И нельзя отступить перед просьбами гостей! Ох, Матка Боска, патер ностер, остается уповать лишь на чудо, кое может сотворить милосердный Господь.
А ведь может и не сотворить…
Между тем Димитрий, побуждаемый громкими криками гостей, взялся за кубок. Чуть приподнял брови, удивившись его тяжести, и поднес к губам. По мере того как донышко кубка поднималось вверх (царевич пил не отрываясь), злорадный хохоток и крики затихали. Наконец Димитрий брякнул кубок на стол, отер губы салфеткой, подсунутой лично подстолием, улыбнулся соседям, воеводе и его дочерям, которые смотрели на него не без ужаса, – и снова принялся искать что-то в зарукавьях и карманах.
Все смотрели на него.
Шли минуты…
Димитрий сидел за столом ровно, даже не качаясь, со стула не падал, мордой в тарелку не зарывался, выпитое из себя не извергал. Вообще создавалось впечатление, что он даже и не заметил, сколько и чего выпил!
А между прочим, что он пил?
С ехидной ухмылкой Корецкий схватился за небрежно отставленный corda fidelium, сунул туда палец, а затем облизал его. Смуглое лицо его вытянулось: это была не вода, как он втихомолку надеялся, а вино – вдобавок крепкое вино!
– Пан шляхтич хочет знать, что пил пан царевич? – спросил маршалок, забирая у Корецкого кубок. – Что же еще, как не токайское?
Глотком осушить полгарнца токайского – и даже не покраснеть при этом?! Да, по мнению шляхты, это был истинный подвиг! Нет, право, на это способен только дикий москаль!
Между тем из соседней залы снова донеслась музыка. Там в круг вышел с лютней какой-то шляхтич, за ним еще несколько, и они принялись забавлять гостей, передразнивая на свой лад «горлицу» и «казака» [34]. Паны с усилием поднимались из-за стола и переходили к певунам. Димитрий же шел вполне легко, только все продолжал обшаривать свою одежду.
Корецкий наблюдал за ним с выражением бессильной ненависти на лице. Внезапно он схватил со стола чей-то недопитый кубок, осушил его одним глотком и ринулся вслед за царевичем.
– Пшепрашам бардзо… [35] Пана москаля донимают блохи или вши? – выкрикнул он громким голосом, явно рассчитывая быть услышанным если не всеми, то как можно большим количеством людей. – Должно быть, пана забыли предупредить, что у нас здесь порядки иные и гость должен оставлять за порогом своих козявок, даже если они привезены им на память о родине!
Ничего более наглого и грубого стены самборского замка не слышали с тех пор, как их возвели более полувека назад. И пан Мнишек за свою полувековую жизнь тоже ничего подобного не слышал. Даже и представить не мог, что можно вести себя так неучтиво по отношению к гостю. Этот Корецкий, должно быть, вовсе с ума сошел, если решил, что можно безнаказанно…
Ан нет, не безнаказанно!
– Что касается меня, то я всего лишь потерял некую важную бумагу и теперь пытаюсь отыскать ее, – спокойно проговорил царевич. – А что касается прочих живых существ… Пан, верно, по себе судит, – усмехнулся он, легоньким щелчком сшибая что-то с рукава зарвавшегося Корецкого. – Посторонись-ка, небось твои оголодалые насельницы не всякому по нраву придутся!
Ух, какой молодец! Видать, пальца в рот ему не клади!
Гости захохотали, даром что в поединке москаль шутя одерживал верх над шляхтичем.
А коли ты шляхтич, то и веди себя по-шляхетски: не холопствуй, но и не заносись сверх меры, не оскорбляй гостя, да еще в чужом доме, куда сам зван из милости!
Корецкому бы уняться, уйти с глаз долой, но нет: ему словно вожжа под хвост попала.
– Потерял важную бумагу? – выкрикнул он еще громче, чем прежде. – Не эту ли?
И, словно штукарь [36], который вынимает из шапки воробьиное яйцо, коего там доселе не было и быть не могло, Корецкий выхватил из-за рукава какую-то бумагу.
При виде ее панна Марианна вдруг резко повернулась и вышла из залы. За ней последовала обеспокоенная сестра.
Музыканты перестали играть и подошли поближе.
Между тем Корецкий с довольной ухмылкой развернул письмо и прочел:
– « Вы много страдаете: я не могу быть безответною к вашей благородной, искренней страсти. Победите врагов ваших и не сомневайтесь, что в свое время ваши надежды увенчаются и вы получите награду за ваши доблести». Охо-хо, москаль! Следует быть осторожным, разбрасываясь нежными посланиями прекрасных дам! Ведь так очень просто можно сгубить безупречную репутацию одной недотро…
Корецкий не договорил, а может, и договорил, но последних слов никто не слышал: их заглушила звонкая пощечина, которую отвесил ему Димитрий. Бил он от всей души и со всего плеча – молодой шляхтич не снес удара и рухнул на пол, вдобавок еще несколько отлетев к стене. В следующую минуту Димитрий проворно шагнул к нему, поставил ногу на грудь поверженного противника, не давая ему двинуться, потом выхватил из его руки письмо и, склонившись к лицу все еще не очухавшегося от удара Корецкого, проговорил – негромко, но отчетливо, так, что слышно было в самом дальнем уголке залы:
– Я вызываю тебя, сударь. Сабли или пистолеты – что угодно. Немедленно. Сейчас! Прямо здесь!
Вслед за этим он убрал ногу с груди Корецкого, схватил того за полы и рывком поднял с полу.
– Господа, угомонитесь! Пан Вольдемар, постыдился бы ты, ведь царевич – наш гость! – воскликнул было Мнишек, но Корецкий, красный, словно переваренный рак, завопил, уж вовсе не владея собой:
– Пусть этот ублюдок покажет свою доблесть! Его безумного папашу бил наш великий Баторий – ну а я побью сына!
Надобно сказать, к чести гостей, что никто из них в эту минуту не приосанился, вспомнив победы Стефана Батория над Иваном Грозным и расхожее мнение, что, если бы не безвременная смерть неистового поляка, границы Московии и Польши весьма изменились бы. Все были слишком обеспокоены развернувшейся непристойной сварой.
Пан Мнишек сокрушенно покачал головой. Пакость насчет насекомых – это погано, но переживаемо. Потерянное (а скорее украденное кем-то из слуг, подкупленных Корецким) и прочитанное вслух письмо Марианны – ужасно. Но куда хуже всего этого, вместе взятого, оскорбление, нанесенное памяти Ивана Грозного. Теперь Димитрий просто обязан сразиться с Корецким. И если Мнишек не хочет выставить своего гостя трусом и ублюдком, он не может остановить дуэль…
А между тем паны, опытные в подобных делах (ведь в те неистовые времена частенько случались дуэли по поводу и без повода, и каждый знал, как вести себя при внезапно вспыхнувшей смертельной ссоре), уже вывалились из залы на улицу и вывели противников. Было решено стреляться – гостям не терпелось узреть победителя, а рубка на саблях может затянуться.
Мнишек и глазом моргнуть не успел, а уж две карабели были воткнуты в землю, означая барьеры, и секунданты разошлись к противникам. Единственное, что радовало в эту минуту воеводу сендомирского, – что рядом с Димитрием стоял Константин Вишневецкий. Уж этот по крайности удостоверится, что пистоль Димитрия будет заряжена как надо. А ведь еще неизвестно, умеет ли москаль вообще стрелять!
И пан Мнишек мысленно схватился за голову, внешне сохраняя невозмутимость и неподвижность.
Адам Вишневецкий был распорядителем дуэли. С веселой улыбкой, словно собравшимся предстояло увидеть не смертоубийство, а некое представление скоморохов или бродячих лицедеев, он развел противников к барьерам и приказал:
– Сходиться после счета «три», стрелять при слове «десять»! Господа противники готовы?
«Господа противники» отсалютовали пистолями. Корецкий тяжело дышал и пытался улыбнуться, Димитрий был наружно спокоен, только раз или два вскинул глаза к небу. Впрочем, человек внимательный мог бы заметить, что он взирал вовсе не на Господние пределы, а на верхние окна замка, словно пытался рассмотреть, наблюдает ли кто-то из домочадцев пана воеводы за поединком.
– Клянусь слезами Христа… – пробормотал пан Тадек, хватаясь за рукав пана Казика, чтобы не упасть. – Ну какая тут возможна дуэль?! Я и то едва стою на ногах, а ведь он только что опрокинул corda fidelium! Пропал москаль, як пана Бога кохам, пропал…
– Не тревожься, – тихонько фыркнул пан Казик, поддерживая приятеля. – Лучше посмотри, на каком их поставили расстоянии. Никак не меньше полусотни шагов. Князь Адам необычайно хитер. Он вовсе не желает, чтобы двор воеводы обагрился кровью.
– Но ведь они начнут сходиться…
– Начнут сходиться на счет «три», а стрелять уже на счет «десять». То есть между ними всяко останется не менее тридцати шагов. Учитывая, что оба пьяны…
– Увага! [37] – по-польски выкрикнул князь Адам, поднимая руку с зажатой в ней шапкой, а потом продолжил по-латыни: – Прима… секунда… терция…
При слове «терция», что означало «три», претендент двинулся вперед. Ни он, ни пан Адам как бы не заметили, что Корецкий-то кинулся к противнику еще на счет «прима»!
Шляхтичи возмущенно вскричали: «Стой! Куда!» – однако князь Адам и бровью не повел, и ропот возмущения замер. Надо думать, князь Вишневецкий знает, что делает.
– Кварта… – продолжал распорядитель. – Квинта… Секста… Септима…
Грянул выстрел! Это Корецкий не дождался окончания счета. Пуля укоротила перо на магерке москаля, однако тот отмерил под счет пана Адама еще три размеренных шага, медленно поднимая руку, и спустил курок не прежде, чем Вишневецкий выкрикнул, взмахнув своей шапкой:
– Децима! Десять! Пли!
Грянул выстрел.
Корецкого отшвырнуло назад, пистолю вышибло из его руки наземь. Пан Вольдемар со стонами тряс рукой, с ужасом глядя на противника.
– Оба промахнулись, – вынес приговор пан Тадек. – Тоже мне стрелки…
– Промахнулся только Корецкий, – уточнил пан Казик. – А этот москаль его просто пожа…
Он не договорил. Корецкий вскочил и кинулся на противника, занося кинжал, выдернутый из-за голенища.
Какой-то миг царевич стоял перед ним полностью безоружный, но тут секундант его, Константин Вишневецкий, выдернул из-за своего пояса заряженную пистолю и швырнул ему с криком:
– Держи!
Как показалось зрителям, Димитрий непостижимым образом нажал на курок, едва коснувшись оружия, еще пока оно пребывало в воздухе, и только потом, после выстрела, поймал пистолю.
Так или иначе, но пуля попала в клинок и вышибла его из руки Корецкого, а сила выстрела вновь повергла ошалелого шляхтича наземь.
– Ты, сударь, ведешь себя недостойно, – укорил поверженного забияку пан Адам. – Твое счастье, что наш гость – человек благородный. Его мастерство стрелка еще в Гоще стало притчей во языцех, так что он уже дважды мог бы проделать в твоем лбу здоровенную дырку. Однако ты жив, надо надеяться, останешься таким еще долго… Езус Христус, да что это с тобой, пан Вольдемар?! – в тревоге воскликнул он, глядя на Корецкого, у которого вдруг выступила пена на губах, закатились глаза, а все тело начали сводить судороги. Растерянно оглянулся на подоспевшего Димитрия. – Неужели ты все-таки попал в него?!
Царевич ошеломленно покачал головой:
– Попал в клинок. Мне кажется, он… Он умирает от яда! Неужели кто-то подсыпал ему в вино яд? Но зачем? Почему?
– Нет… – прохрипел Корецкий, извиваясь на земле всем телом. – Это клинок… я порезался о клинок… он был отравлен!
– Зачем? Почему? Кто отравил его? – на разные голоса вскричали столпившиеся вокруг несчастного умирающего люди. – Ведь ты достал его из собственного сапога!
– Мне дал его… – Голос Корецкого упал, и, чтобы расслышать дальнейшее, Адам Вишневецкий упал рядом на колени, приложил ухо к его губам, однако половины слов так и не разобрал.
– Священника! – крикнул Вишневецкий, но было уже поздно.