Княжна-цыганка - Анастасия Туманова 15 стр.


Но время шло. Минула неделя, другая, на допросы ее больше не вызывали, обрадованные цыгане бурно поздравляли Нину с тем, что она «дешево отделалась». Та соглашалась, досадуя в глубине души, что разрешения на выезд из Москвы ей в ЧК наверняка не дадут, а как хотелось уехать поскорее в Смоленск, к дяде и братьям!.. Но Нина понимала, что об этом нечего и думать, по крайней мере до осени. А осенью… мало ли что может быть? Слухи до Москвы доходили смутные, но цыгане знали, что разбитая белая армия нынешней весной снова подняла голову, что вся Таврия подчинена барону Врангелю, которого вовсю поддерживают союзники, что, возможно, господа все же вернутся…

«Скворечико, как думаешь, правда это?» – осторожно спрашивала она Мишку.

«Навряд ли, – пожимал плечами тот. – Белые слабы сейчас, ничего у них не выйдет. Это так… временно. Скоро все закончится».

Нина только вздыхала, чувствуя, что Скворечико прав.

Прав Мишка был и сейчас, когда говорил, что после успешного концерта в ЧК положение хоровых цыган укрепится в глазах власти. Но предстоящее выступление пугало Нину отчаянно – тем более что она чувствовала: Наганов причастен к этому приглашению. И к тому, что приглашали именно Нину Молдаванскую, петербургскую певицу, а не просто хор с Живодерки, известный всей Москве, который старые москвичи по привычке называли «васильевским» – по фамилии Нининого прадеда. «Глупости, глупости, ты с ума сошла!» – в сотый раз ругала себя она, глядя в палисадник на подергивающиеся сумерками пионы. Но ругань не помогала, и как никогда хотелось прыгнуть в окно, бегом домчаться до вокзала и сесть в первый попавшийся поезд с первыми встречными цыганами. От липкого ужаса холодела спина, а главное – никому нельзя было рассказать об этом. Никому – ни Мишке, ни другим цыганам.

Вечером поднялся ветер. Похолодало. Небо покрылось рваными клочьями облаков, закатное солнце залило его багровым киселем, изрезанным на западе длинными полосами сизых туч. Глухо шумели, качаясь и стуча ветвями, старые ветлы, летели вдоль безлюдной Живодерки сорванные ветром листья. Окна в Большом доме были красны от отражения падающего за Страстной монастырь солнца. «Ох, плохой знак…» – обреченно подумала Нина, сидя за столом вместе с другими и теребя кисти шали. Но в эти дни она так устала волноваться, что беспокойство уже не давило камнем на сердце, а едва зудело, как притихшая зубная боль. Даже развернувшийся минуту назад и сейчас находящийся в апофеозе скандал, который закатила Танька, не раздражал ее: только от особенно оглушительных Лискиных фиоритур, когда закладывало уши, Нина слегка морщилась и продолжала смотреть в залитое красным светом окно. В висках стучало: «Дура, дура, какая же дура…» – причем касалось это и Таньки, и ее самой.

Возмущаться, впрочем, было чем. Вроде бы уже тысячу раз обговорили и решили: шелка и атласы, у кого сохранились, на себя не наматывать, одеться ярко, но дешево, по-таборному; в дорогие шали не рядиться, взять платки попроще, всеми силами показывать чекистам, что цыгане – такие же нищие и голодные, как и прочее сознательное население. Боже упаси вешать на себя остатки фамильного золота, ведь выступать идут не в ресторан, и концерт будут смотреть не господа, а вовсе даже наоборот. Нина и Мишка по сто раз повторили это всему хору вместе и каждой цыганке в отдельности, старики строго подтвердили, на бурчание отдельных «несогласных личностей» обращать внимание не стали. И, как выяснилось, зря. Потому что Танька-Лиска перешагнула порог Большого дома во всем великолепии. Мало того, что она втиснула свои подсохшие за голодное время формы в изумительное крепжоржетовое платье, украшенное кружевами и атласной вышивкой. Мало того, что украшала это платье головокружительной цены персидская шаль, подаренная еще матери Таньки купцом-золотопромышленником, прожигавшим барыши в Первопрестольной. Мало того, что Танька умудрилась уложить свои действительно великолепные кудри в самую что ни на есть буржуйскую высокую прическу и повыпустить на шею локоны. Но в довершение этого подлая Лиска нацепила на палец золотое кольцо с немаленьким красным камнем, про которое клялась и божилась, что сменяла его на масло еще при Керенском, а в уши вдела бабкины изумрудные серьги до плеч.

Войдя, Танька подбоченилась, вызывающе задрала острый подбородок и сощурила глаза, обведя цыган воинственным взглядом. Нина, у которой уже не было сил ни на ругань, ни на уговоры, махнула рукой и повернулась к саботажнице спиной. Другие цыганки, ответственно нарядившиеся в пестрые юбки и таборного покроя кофты, «обогаченные» лишь кораллами и дешевыми монистами, возмущенно загудели.

– Танька, бессовестная! – выругался Мишка, вскакивая из-за стола так стремительно, что тот чудом удержался на месте. – Да что же это делается? Вчера твои уши, что ли, оглохли?! Сколько раз тебя просили! Гляди, все как люди, одна ты…

– Одна я как положено! – отрезала Танька. – Мы, слава богу, Трофимовы! Нас вся Москва знает, у моей матери в ногах ристакарты… ристакраты валялись, как снопы! На меня все Александровское училище и половина ниверситета ездила! А вторая половина деньги копила! Буду я с вами, голодранцами, в босяцких юбках перед людьми позориться! Особенно ежели приличные вещи в дому остались, не все на Сухаревку сволокли! Я, слава богу, пока еще Татьяна Трофимова, а не шваль с питерской помойки! И не сверкай на меня глазами, овца стриженая! – развернулась она в сторону Нины, которая одна осталась сидеть за столом. – Ишь, приехала, вздумала своей башкой лысой всю Москву на уши поставить! Явилась, всем на счастье, шалава обритая! Муж, поди, от позора помер и свекруха сбежала не оглянувшись, лишь бы с тобой не срамиться! Тьфу! Смотрите, люди добрые, вся Чека только по ней одной и страдает, так теперь она мне будет указывать, как на выход наряжаться! Сейчас, милая, оденусь по твоей указке и в ножки поклонюсь! Выкуси, родненькая!

– Ну, что ты с этой безголовой делать будешь… – безнадежно произнес Мишка, глядя на решительно вытянутый в сторону Нины костлявый Лискин кукиш. – Весь ум в голос ушел у бабы. Дядя Петя, ну скажи хоть ты ей…

Но тот только махнул рукой, не поднимая головы от своей «душедергалки». Его семиструнка в последние дни нещадно «фордыбачила», фальшивя в басах, требовалось менять колки и струны, но достать подходящие было совершенно невозможно, и старый гитарист мучился несказанно. На фоне фальшивящей «душедергалки» любые Танькины провокации выглядели детской игрой – по крайней мере, в глазах дяди Пети. Мишка это знал. Через головы цыган он посмотрел на Нину, мысленно спрашивая – что делать? И невольно вздрогнул, поймав взгляд мрачных, черных, длинных, знаменитых «дмитриевских» глаз. Последней мыслью Мишки было то, что нужно бы поскорей выкинуть дуру-Таньку в открытое окно и хоть так не позволить Нине ее задушить. Но сделать этого он не успел, потому что из-за стола выметнулся вихрь в черной шали и ситцевой кофте в горошек.

– Сука!!! – Никто из цыган и глазом не успел моргнуть, как Танька оказалась припертой к стене, а рука Нины яростно сжала ее аристократическую прическу. – Лубнища![41] – Второй рукой Нина несколько раз с силой, не жалея, «приложила» Таньку затылком и спиной о стену. – Я убью тебя! Не-мед-лен-но пошла переодеваться, дрянь паскудная, или я жилы тебе порву! Ты понимаешь, башка твоя деревянная, что не меня, а весь хор спалишь?! Вырядиться в царицу ей захотелось, а на людей – плевать! На всех плевать, лишь бы мне козью морду устроить! Да я на тебе, лахудра, сейчас ни единого волоса не оставлю! Как электрическая лампочка у меня, родная, станешь! Мои стригунки счастьем покажутся!

Перепуганная Танька придушенно пищала, тщетно пытаясь освободиться. Нина нависла над ней с окаменевшим, черным от бешенства лицом. Когда на ее плечо легла чья-то рука, она резко обернулась, уверенная, что сейчас разорвет любого.

– Брось ее, пхэнори, – с мягкой улыбкой посоветовал Мишка, обнимая дрожащую Нину за плечи. – Не стоит эта дурища… Да пусти ей глотку, ведь ни одной ноты на концерте не возьмет!

Нина с шумом выдохнула. Шагнула в сторону, освобождая Лиску, и та, как вываленное из квашни тесто, неловко осела на пол. Кричать она не могла и лишь широко разевала рот. Нина стояла у стены с закрытыми глазами, вся дрожа, и не видела устремленных на нее взглядов цыган – одобрительных, недоверчивых и испуганных. Мишка молча продолжал держать ее за плечи.

«Дзын-н-н!» – вдруг взвизгнула на весь зал лопнувшая струна «душедергалки». Дядя Петя, яростно выругавшись, размахнулся гитарой… и, подумав, бережно уложил ее на край дивана. Сквозь зубы сказал:

– Все, чаво, не знаю, что делать, без басов на сегодня остались…

Широкими шагами он пересек комнату, рывком, как пустой мешок, поднял с пола дочь и рыкнул:

Широкими шагами он пересек комнату, рывком, как пустой мешок, поднял с пола дочь и рыкнул:

– Пошла, зараза, переодеваться! Золото все – мне, вот сюда!!! И чтобы живо!!! Ежели через минуту не явишься, я сам тебя переодену!

Через мгновение и кольцо и серьги утонули в огромном дяди-Петином кулаке, Танька испарилась, а еще не остывшей Нине достался суровый взгляд старого гитариста и негромкое предупреждение:

– А ты ее боле не цапай! Ты Таньки в семь раз умней, с тебя и спрос!

– Не буду, дядя Петя, много чести, – сквозь зубы отозвалась Нина. – Если хочешь, у меня струны есть, от мужа остались. Сбегать?

– Серебряные? – недоверчиво спросил дядя Петя.

– Не знаю, кажется. У Ромки всегда хорошие струны были.

– Кажется ей… – разом посветлев лицом, проворчал старый гитарист. – Что бы вы, бабье, в стоящих вещах понимали… Тащи давай, мне ж еще приладить надо будет… Да настроить… Тьфу, цыгане, чтоб я еще когда с вами связался!.. Не люди, а сто рублей убытку!

Нина снова села за стол, твердо уверенная, что ждать придется долго и на концерт они теперь неминуемо опоздают, но Танька обернулась в несколько минут. Вскоре уже можно было видеть, как она мчится через двор Большого дома в простой белой кофте и широкой зеленой юбке, на бегу поправляя на плечах шерстяной платок с бахромой.

– Сущая курсистка! – одобрил Мишка, пока остальные цыгане расхватывали футляры с гитарами, шали, летние пальто и скопом высыпались за дверь. – Нина! Ну, что ты там, опамятовалась? Идем, время гонит!

– Да, – коротко отозвалась она и, широким движением накинув на плечо шаль, последней вышла из дома в огненно-красный закат.

На Лубянку прибыли уже в сумерках, когда от севшего за реку солнца осталась лишь тревожная багровая полоса, разрезавшая свинцовые тучи над Москвой-рекой. Здание ЧК горело всеми окнами. К робко подошедшим цыганам, которые начали было тихо совещаться, в какую дверь лучше войти, от подъезда метнулся молодой красноармеец.

– Хор товарища Молдаванской? Здравствуйте, мы очень рады, вас ждут! Разрешите проводить вас!

– Благодарю, – коротко сказала Нина, стараясь не смотреть на цыган. Ей уже надоело оправдываться и объяснять. Она чувствовала такую смертную, чугунную усталость, что всерьез беспокоилась о том, сможет ли выступать. К тому же некстати всплыли мысли о том, что это ее первый выход на публику за два года, что она не репетировала, не распевалась, позабыла все свои песни, а в голове крутится теперь один недоученный «Интернационал». «Опозорюсь… – безнадежно подумала Нина, идя вместе с другими по полутемным коридорам и лестницам. – Ну и слава богу. В другой раз не позовут».

В дверях крошечной комнатки с забитым окном, где цыганам предложили «располагаться и готовиться», им неожиданно (и ко всеобщей бурной радости) встретился конферансье бывшего сада «Эрмитаж» Вадим Кленовский.

– Ба-а, други-цыгане! – расплылся тот в широкой улыбке, делавшей коротенького, толстого Кленовского похожим на кота. – И вы здесь!

– Ой, Вадим Андреи-и-ич, несказанный вы наш! – с писком налетели на него солистки. – Какими путями-дорогами?

– Да теми же, что и вы… – Через головы и плечи цыганок Кленовский поздоровался с гитаристами. – Миша… Иван Сидорыч… Петр Алексеич, как гитарка, не врет к погоде?.. Барышни, просто шарман, тре бьен! Выше всяких похвал!

– Скажете тоже, Вадим Андреевич, трибьен… – уныло отозвалась Танька, с отвращением разглядывая в треснувшем зеркале свою зеленую юбку и растрепанную Ниной и ветром прическу. – О-о-о, дэвла миро…[42] С помойки красавицу взяли, полоскали-полоскали, отжали да не разгладили…

– Полно кокетничать, Татьяна Петровна, вы очаровательны… – Кленовский галантно поцеловал руку солистке и только сейчас заметил остановившуюся у стены Нину. Медленно выпрямился, и улыбка пропала с его лица.

– Антонина Яковлевна?..

– Да, я, Вадим Андреевич, – отозвалась она. – Вот, пришла петь.

Конферансье подошел ближе.

– Примите мои соболезнования, дорогая. Я знаю, наслышан… Вы, думаю, могли бы отказаться…

– Господь с вами, Вадим Андреевич. Как можно? Ничего… Выступим.

– Вы, я вижу, испуганы, Антонина Яковлевна, – мягко произнес конферансье.

– Неужто так заметно? – вымученно улыбнулась Нина.

– …и совершенно напрасно, дорогая. Вам, как я понимаю, еще не приходилось выступать перед Советской властью?

– Ну почему же… Мы пели для солдат в казармах бывшего Преображенского… Но…

– Ну, вот видите, видите! – Кленовский снова улыбнулся своей кошачьей улыбкой. – Поверьте, цыганское искусство в России неистребимо! Никаким войнам, никаким переворотам не удастся его уничтожить. Вас любили аристократы, вам аплодировали народные массы… я имею в виду красноармейцев в казармах… Теперь дело за… м-м… неподкупными слугами народа. Я убежден, нынче вечером они будут у ваших ног.

– Представить себе этого не могу… – слабо улыбнулась Нина. – Но все равно спасибо. Вы сегодня ведете концерт?

Конферансье молча поклонился.

– А что же вы здесь-то?..

– Там сейчас наш нарком говорит речь. И, если не ошибаюсь, сразу следом за ним – ваш выход.

– Как?! – всполошилась Нина. – Уже?! Господи, я не распелась даже, волосы в беспорядке… Все из-за ветра проклятого!..

– Не беспокойтесь, Антонина Яковлевна, это еще надолго, знаю по опыту. – Кленовский, склонив набок голову, прислушался к рокочущим раскатам голоса из зала, то и дело прерывающимся треском аплодисментов. – Успеете и привести себя в порядок, и настроиться… А меня, между прочим, уже спрашивали о вас.

– Кто?! – задохнулась она, но в это время из гримерки появился Мишка, потрясающий часами-«луковицей».

– Ты с ума сошла, Нинка?! Нет времени языком молоть… Вы уж извините, Вадим Андреевич, только ей же на сцену через пять минут… Живо у меня!

Дальнейшее Нина помнила как в чаду. Кажется, она причесывалась перед зеркалом; кажется, никак не могла правильно завязать шаль и в конце концов просто накинула ее на одно плечо; кажется, старалась закрепить на коротких волосах газовую косынку, но та все не держалась и спадала на пол до тех пор, пока Мишка не сунул ее в карман и не буркнул: «Пойдешь так, ничего, отросло уже!» У Нины не было сил спорить. Только перед выходом она кинула напоследок взгляд в зеркало. Из треснувшего стекла на нее сумрачно посмотрели черные, длинные, лихорадочно блестящие глаза. «Двум смертям не бывать, а одной не миновать… – обреченно подумала Нина, отвернувшись от зеркала и выходя за порог. – Что будет, то и будет».

Зал оказался небольшим, скудно освещенным и – набитым сверх меры. Оглушительные аплодисменты грянули сразу же, как цыгане вышли на сцену и солистки начали рассаживаться на расставленных полукругом стульях. Нина, сев в центре, между Танькой и хорошенькой, совсем молоденькой плясуньей Олей Тишкиной, от волнения суетливо заплетавшей в косички бахрому своей шали, смотрела в зал, на море гимнастерок, френчей, кожаных курток и фуражек. Почему-то она думала, что, выйдя на сцену, тут же увидит Наганова, но лица в первых рядах, то ли от волнения Нины, то ли из-за плохого освещения, сливались в одну полосу. «Да, может, его здесь и нет вовсе… – с облегчением подумала Нина, улыбаясь в зал. – И что ты себе в голову забрала? Правильно Кленовский сказал: они цыган хотят послушать, вот и все. А кто не захочет-то? Ну, помоги нам бог…»

Кленовский тем временем тщетно пытался добиться тишины: чекисты хлопали и стучали ничуть не тише солдат Преображенских казарм. К аплодисментам прибавился еще и смех, когда к низенькому толстому конферансье вышел с гитарой наперевес долговязый Мишка, который был выше Кленовского на полторы головы. Скворечико широко улыбнулся в зал, показав ряд прекрасных ровных зубов, движением руки попросил тишины, откашлялся. И, глубоко вздохнув, произнес:

– Дорогие товарищи! Мы все, наш цыганский хор, очень рады и счастливы сегодня находиться в этом зале! Когда-то, в старой жизни, мы пели для аристократов, для купцов. Это были… тяжелые времена для цыганских хоров. И сейчас с огромной радостью мы станем петь и плясать для вас – тех, кто освободил Россию и весь русский народ… ну, и нас заодно. Цыган то есть.

«Не мог, паразит, как следует слова выучить…» – сердито подумала Нина, сочинившая вступительную речь минувшей ночью. Сначала она было предложила ее дяде Пете, но старый гитарист, с нескрываемым ужасом выслушав написанный Ниной текст, наотрез отказался: «Господь с тобой, дочка, мне все это неделю учить наизусть надо! И собьюсь беспременно… Надобно будто позориться на старости лет. Нехай им Мишка скажет, у него вид красноармейский! И шесть классов реального на лбу написаны! В словах ученых, поди, не запутается!»

Убедившись, что дядя Петя не обижается, Нина кинулась за Скворечико. Тот написанную речь одобрил, поклялся выучить назубок… и вот, пожалуйста!

Назад Дальше