Тоска по родине. Повесть. Сочинение М. Н. Загоскина - Виссарион Белинский


Виссарион Григорьевич Белинский Тоска по родине. Повесть. Сочинение М. Н. Загоскина

Появление каждого нового романа г. Загоскина – праздник для российской публики. Едва узнает она, что любимый ее романист сбирается ей сделать подарок, – она уже опускает нетерпеливые руки в карман; едва подарочек появится в книжных лавках – и уже нет его, уже он весь расхвачен, и российская публика, вынув обе руки из карманов, крепко держит ими три или две новенькие, изящно изданные книжечки. Одним словом, российская публика смотрит на г. Загоскина, как на своего писателя, да и г. Загоскин обращается с нею откровенно, запросто, по пословице – что на уме, то и на языке. Потому-то и романическая слава его утверждена на прочном основании. Публика не хочет и знать, что говорит о нем критика: она знает его сама, а на критику смотрит, как на непризванного судью в чужом семейном деле. Критика сперва было косилась на романы г. Загоскина, но после, увидев, в чем дело, положила себе за правило говорить о его романах заодно с публикою. И хорошо делает!

В самом деле, для успеха на литературном поприще довольно одного таланта, а г. Загоскин, кроме несомненного и притом сильного таланта, одарен еще и этою теплотою души нараспашку, которая свойственна только одному русскому человеку, и полон интересов, всем равно доступных, умея притом высказывать их хотя несколько и однообразным, но тем более всем равно доступным манером. Основная идея его романа – необходимость любви к отечеству и уважение ко всему отечественному. Конечно, всякая мысль, которая является вне художественного и литературного интереса, самостоятельно и особно от формы, принимая ее совершенно случайно, не как необходимое условие своего осуществления, но как средство высказаться, – такая мысль неизбежно делается отвлеченною и мертвою, а романы, порождаемые ею, дидактическими; и давно уже решено, что дидактическая поэзия – род фальшивый и чуждый вдохновения, – но этого нисколько но должно относить к мысли, проповедуемой г-м Загоскиным: она так близка к сердцу каждого и сама по себе является столь интересною и обольстительною, что никогда не утратит своей силы над душами, как бы ни была странна и неудовлетворительна ее форма.

И романы г. Загоскина служат лучшим доказательством этого: несмотря на то, что г. Загоскин исчерпал всю глубину своей задушевной идеи, выказал ее нам со всех сторон, так что мы не знаем, что он будет говорить в своем новом романе, если вздумает написать его, – несмотря на это истощение дотла, его романы, благодаря согревающей их идее, всегда принимаются за новые, сообразно с годом, который выставляется на их заглавном листке.

Новый роман г. Загоскина отличается теми же недостатками, или, если угодно, теми же достоинствами, какими отличались прежние его романы. Постараемся заметить эти достоинства. Хотя роман давно уже прочтен российскою публикою, однако мы необходимо должны изложить, сколько можно короче, его содержание, чтобы представить нашим читателям данные, на которых основываем свое суждение о нем, и чтобы напомнить его тем, которые уже успели забыть его или смешать с другими романами того же автора, что очень возможно по однообразию их идеи и одинаковости рассказа.

Владимир Сергеевич Завольский, ныне отставной гвардии штабс-капитан, есть герой нового романа г. Загоскина; он сам рассказывает трогательную и поучительную историю своей жизни. Этот Завольский однажды катался на катере с другом своим, Иваном Алексеевичем Бурминым, лейтенантом балтийского флота. По приказанию Бурмина катер направился от Гагаринской пристани на Крестовский, между тем как приятели вели разговор, из которого мы узнаем, что Завольский отправляется завтра за границу, именно в Испанию, ибо он выучился по-испански, чтобы читать «Дон Кихота» в подлиннике, а не на восток, куда он сбирался прежде и где ему пришлось бы таскать с собою переводчика. Сверх того, он в особенной пассии от Андалузии, в которой, как ему рассказывал друг его, англичанин, и шнуровок не знают, потому что каждая женщина создана так, что уж тут нечего делать никакой корсетнице. Во время этой амикальной конверсации{1} небо нахмурилось, и с Ладожского озера пахнул резкий ветер, а за катером, шагах в десяти, плыл на ялике капитан-лейтенант Красноярский, большой чудак и нелюдим, у которого есть сестра от одной с ним матери, но от разных отцов и розно с ним воспитанная. Вдруг мимо катера проплыл зеленый дамский ридикюль; Завольский схватил было его, да как-то поскользнулся и упал в воду; но Красноярский вытащил его из воды, лишенного чувств. Завольского сломила горячка, а Красноярский уехал в Любек; ридикюль же сделался собственностию первого. В ридикюле был батистовый платок, на уголку которого вышиты литеры S и L, желтая атласная ленточка, черепаховая бонбоньерка с мятными лепешками, хрустальный флакончик с спиртом, уксус четырех разбойников{2} и записочка на русском языке, которая была так размыта водою, что едва можно было прочесть несколько несвязных отрывчатых фраз и слов; из этих слов можно было заключить, что у владетельницы ридикюля есть возлюбленный, которому она в этой записке назначила rendez-vous[1]. Прежде отъезда за границу герою романа надо было побывать в Москве. Эта поездка дала ему повод вспомнить прежнюю гадкую дорогу между Москвою и Петербургом и сравнить ее с нынешним прекрасным шоссе; а это воспоминание и сравнение дали ему повод к энергической выходке против тех, которые упрямо и нелепо не хотят замечать успехов цивилизации и просвещения в своем отечестве. Энергическая выходка подала повод к поэтической аллегории о России. Но о том и другом скажем после, чтобы не прерывать нити занимательного рассказа. В Москве Завольский отправился гулять на Воробьевы горы, пришел в восторг от местоположения, которое в самом деле так неизъяснимо очаровательно, что совсем не нужно ни быть записным патриотом, ни нападать на французский язык и французские обычаи, чтобы восхититься им. Тут герой увидел толстого купца, который под дубом пил чай с еще толстейшею сожительницею своею и тремя разрумяненными дочками. Завязался интересный разговор, дышащий любовию к родине и нерасположением к Кузнецкому мосту; купец запотчевал было чуть не насмерть Завольского чаем, а тот насилу ушел. Жаль, что автор здесь не воспользовался случаем описать сожительницу-то: баба толстая, говорит дишкантом и предобрая, – вот все, что мы узнаем о ней от автора; а полсамовара, ведра в три объемом, который она влила в свою поместительную утробу; а пот, крупными каплями катившийся с красного, как вареный рак, лица в блюдечко, грациозно поддерживаемое под носом всею пятернею, – это ужо дополняйте сами… Потом Завольский попал в какой-то сад и заплутался в лабиринте так, что выбился из сил, а выхода не нашел, хотя сначала и с некоторого ироническою улыбкою взглянул на дощечку с подписью: «Вход в лабиринт». Тут бы ему и умереть голодною и лютою смертию, и занимательному роману не бывать; но вдруг он находит на дорожке женские перчатки, а в двух шагах от себя за густым шпалерником слышит женские голоса. Это была тетушка с племянницею, которую она называла «Сонюшкою». Любезный Завольский перекинул им перчатки, о которых они говорили, а они сказали ему, как выйти из лабиринта. Надо прибавить, что голос у «Сонюшки» был так сладостен и благозвучен, как только может быть у героини романа, и что герой оного, слушая его, «весь превратился в слух и притаил дыхание, чтобы не проронить ни одного слова». Когда он вышел из сада, то у ворот его увидел карету, к которой подходили две дамы, вероятно, те самые, с которыми он так заочно познакомился; естественно, что он ускорил шаги, чтобы увидеть ту, которая его очаровала своим «ангельским» голосом, но опоздал: кучер погнал лошадей – и след простыл.

Княгиня Любская навязала Завольскому в Москву двухпудовую посылочку к какому-то Кукушкину, который, в благодарность за верную доставку, пригласил его к себе. Этот Кукушкин – генерал и большой чудак, несколько похожий и на Богатонова, и на Ижорского{3}, и на других героев комедий и романов г. Загоскина. Он страстный охотник до живописи, в которой ровно ничего не смыслит, разоряется на картины, которыми его надувает русская народная промышленность, и замучил Завольского своею картинною галереею. Прихожая Кукушкина похожа на притон воров и разбойников; пьяные и оборванные лакеи сорвали с Завольского шинель, а один сбил его с ног и заставил растянуться на полу – в доказательство неоспоримого превосходства чисто русских обычаев над европейскими. Кукушкин знакомит гостя с женою и племянницею. Надобно сказать, что «ангельский» голосок не выходил из головы у бедного Завольского; он влюбился в него насмерть и советовался с своим лакеем Никанором (с которым мы после познакомим наших читателей: он второе лицо в романе), при каком лице можно иметь такой голос; но ни сам он, ни Никанор ничего не решили. Когда он стал подходить к ручке барышни (это было еще далеко «до француза»{4} – в начале текущего столетия), то весьма сконфузился, «с трудом мог выговорить два-три слова и сказал совсем не то, что хотел сказать». Эта барышня – Софья Николаевна Ладогина. Лишь только она заговорила… «Боже мой! этот голос»… и прочая. Кузьма Петрович приглашает его сделаться москвичом, говоря: «Ведь у нас здесь рай земной». Завольский пользуется случаем сделать претонкий намек на впечатление, которое произвела на него прекрасная обладательница «ангельского» голоса, и с таким приличным обстоятельству восторгом воскликнул: «О, вы совершенно правы! здесь точно рай земной!», что Софья Николаевна «вдруг вспыхнула и стала еще прекраснее». Наконец он открывается ей, кто тот «кавалер», которому она обязана возвращением своих перчаток, и окончательно влюбляется. Тут вошла Федосья Юрьевна Костоломова с сестрицею, и между ими и хозяйкою, Марьею Ивановною, болтуньею в высшей степени и обожательницею мосек, пошли сплетни и толки. Чрез несколько минут приехали Агриппина Карповна Морганцева и племянница ее, стройная «барышня» лет восьмнадцати, с грустным выражением лица. Так как Софья Николаевна называла ее Любовью, то Завольскому и нетрудно было догадаться, что это та самая приятельница, с которою она была в саду.

Кукушкин пригласил Завольского к себе на дачу. Тут есть несколько провинциальных сцен, мастерски написанных, – но о них после. Когда Завольский подъезжал к селу – барыни переспорились чуть не до слез, утверждая, что это тот или другой их знакомый; одна Софья Николаевна узнала безошибочно, что это Завольский; Кукушкин сдуру и скажи ему это, а он, встретясь с барышнею в саду поутру, и начал отпускать разные этакие намеки, чтобы поразведать, любит ли его та, которую он «обожал» еще за один голос. «Как вы думаете, – говорит он ей, – можно ли отсюда узнать в лицо, если кто выйдет на террасу?» Барышня покраснела, а он себе на уме – хитрец такой! Она ему сказала, что узнала его не потому, чтобы рассмотрела в лицо, а потому что желала его видеть. «Не знаю, – говорит герой романа, – можно ли умереть от радости; но задохнуться, онеметь и сойти с ума очень можно: я это испытал на себе. Я чувствовал, вся кровь бросилась к моему сердцу, в глазах потемнело, я не мог дышать, не мог говорить, и слава богу! В эту минуту я точно был сумасшедший и заговорил бы такой вздор, что испугал бы до смерти Софью Николаевну». Но вот следует разочарование: Софья Николаевна говорит ему, что она и Любинька ожидали его с большим нетерпением, потому что он так любезен, что с ним так весело, тогда как все их соседи так несносны своим невежеством и грубостию.

Уф! каким обдало меня холодом… Так вот за что меня ласкают! Вот почему желали, чтоб я приехал!.. Глупец! я это отгадывал, я знал наперед, что меня любят просто как забаву, как развлечение, и, несмотря на это, готов был верить… О, женщины, женщины! самая лучшая из вас не стоит ничего! она рада одурачить бедного мужчину, свести его с ума, погубить его будущность, и все это для того, чтобы ей не было скучно!.. Какой отвратительный эгоизм!.. Уеду, непременно уеду! Разумеется, – замечает Завольский, – я не говорил, а думал все это, идя подле Софьи Николаевны{5}.

Взглянув на нее украдкою, он заметил, что вся она пылала; но и этого было мало для его догадливости. Вот они увидели капельмейстера, который удил рыбу, – и сардонический Завольский пользуется случаем завести аллегорический разговор о карасях и окунях, намекая ими на мужчин и говоря, что он не любит жестокой забавы – удить рыбу. Софья Николаевна с милою наивностию спрашивает его, уж не верит ли он переселению душ?

– Нет, Софья Николаевна, – отвечает ей взволнованный Завольский, – я только не понимаю, что за утеха подцепить на железный крючок и вытащить на берег бедную рыбу, которая может страдать физически точно так же, как и мы все страдаем. К тому ж в этой жестокой забаве есть что-то лукавое, предательское: этот поплавок, который, как шпион, следит и выказывает мне все движения моей жертвы; эта приманка, под которой скрывается смерть… знаете ли, что она мне напоминает? Улыбку коварной женщины, когда она хочет, для своей забавы, вскружить голову, то есть погубить какого-нибудь глупца, который думает, что его любят, потому что он сам имеет дурачество любить.

И что же? На эту страстную, патетическую выходку, достойную какого-нибудь Шекспира, Софья Николаевна ответила наивным вопросом: «Да разве есть такие женщины?» и этим напомнила нам бессмертный вопрос, сделанный Дездемоною Эмилии: «Разве есть женщины, которые изменяют своим мужьям?»{6} Конец этого поэтически интересного разговора был удовлетворителен: уж Софья Николаевна начала было открываться в своем нежном чувстве, как приход Любиньки положил конец этой чувствительной сцене, и Завольский начал беседовать сам с собою о необходимости достоверно и досконально узнать, точно ли любит его Софья Николаевна, справедливо замечая, что «неизвестность хуже всего на свете». – «И что это за жизнь? – глубокомысленно размышлял он. – Это не жизнь, а беспрерывная пытка! Я чувствую, мне душно под открытым небом, меня давит воздух, земля горит подо мною… Да не лучше ли во сто раз тому, кто должен расстаться с жизнию, умереть вдруг, чем томиться медленною смертию, умирать понемногу, по частям, умирать каждую минуту?.. Нет! нет! один громовый удар – и все кончено!..» Монолог, достойный Отелло!.. Советуем нашим читателям обратить особенное внимание на разговор Завольского с Софьею Николаевною по поводу ее чтения «Матильды»{7} (стр. 180 и 185 первой части). Вот какой был конец этого интересного разговора: говоря о том, сколько раз он был обманут притворною любовию женщин, Завольский заключил: «Но если б та, которую выбрало мое сердце и которая неспособна ни к какому обману, если б она намекнула мне только, что моя любовь ей не противна – о! с каким бы восторгом я ей поверил, с какою б радостью (тут он взял Софью Николаевну за руку) назвал бы я ее моей женою, моим другом, посвятил бы ей всю жизнь мою!..» Софья Николаевна побледнела, рука ее задрожала, но она не отняла руки своей. «Если б она, – продолжал страстный Завольский, – забыв все эти приличия, которые так смешны, когда дело идет о счастии всей жизни, шепнула мне: «И я также люблю тебя»…» Уж Софья Николаевна опустила свои длинные ресницы, уже пламенный Завольский готов был, как следует, упасть к ногам ее, – вдруг входит Кукушкин и начинает Завольскому читать басню своего сочинения, а мамзель Софи убегает.

У Кукушкина бал в деревне. Это одно из интереснейших мест романа: оно полно тех карикатурных сцен нашего общества, которое так мастерски рисует г. Загоскин. Завольский гуляет но саду и в кустах находит бумажку, демон любопытства заставляет его прочесть ее, вопреки внушению совести. Вот содержание записки: «Я здесь, мой милый друг! Чрез полчаса я буду тебя дожидаться в дубовой роще подле швейцарской хижины»… Боже мой! знакомая рука… Вспомните billet doux[2] в зеленом ридикюле, а литеры S и L на платке должны означать не другое что, как Софью Ладогину… Какой ужасный свет! Неистовый Завольский заряжает свои дорожные пистолеты, берет их с собою, идет подсматривать и подслушивать рандеву и прячется под густым рябиновым кустом. Он видел, как пришла вероломная, как обнял ее злодей; сердце его но билось; кровь застыла в жилах; он ухватился за сучья, чтоб не упасть. Великий боже, они сговариваются бежать!.. Ее кличут – она уходит; враг в двух шагах от Завольского; но он рассудил, что вся вина на ней, коварной женщине, которая, любя одного, обманывала другого, и что соперник его ни в чем не виноват. К довершению ужаса, когда незнакомец повернулся к нему лицом, он узнает – Красноярского, который спас его от смерти… Какая ужасная, потрясающая сцена в шекспировском роде! Завольский приказывает Никанору, своему лакею и поверенному в любви, укладываться, а к Софье Николаевне пишет записку, при которой возвращает ей ридикюль и желает счастия с Красноярским, прося ее сказать ему, что он, Завольский, тот самый, которому он спас жизнь. Отдав все это кому-то из холопей, он тихонько уезжает из деревин Кукушкина. До сих пор еще нет «тоски», до сих пор все забавно. Настоящая «тоска» начинается со второй части, в которой мы застаем Завольского уже за границею, тоскующего по родине. Он заметил очень много и годного и смешного в Англии, во Франции и в Испании; но то и другое принадлежит уже к «делам давно минувших дней, к преданьям старины глубокой»{8}. От начала первой до 210 страницы второй части мы читаем журнал путешествия Завольского, который относится к целому роману, как эпизод, не имеющий с ним никакой связи и никакого отношения. На 210 странице, в главе IV, Завольский рассуждает о трудности сказать что-нибудь новое о юге и его роскошной природе: по его мнению, на русском языке нет ни одной фразы, ни одного поэтического восклицания об этом предмете, которого нельзя б было найти в «Кавказских очерках» Марлинского. В самом деле, знатные очерки! что слово, то фраза или восклицание – и все с восклицательными знаками!!{9} Но, как бы в противоречие себе, Завольский приводит два поэтические места из описания благословенной природы Малороссии, Гоголя{10}, дышащие всею роскошью художественной жизни, и хотя он приводит их как пример простодушного удивления автора природе Малороссии, но завистники находят, что эти две выписки, занимающие собою едва ли две страницы, – лучшие места в романе. Что касается до собственных описаний природы испанской, именно андалузской, – они блестят ее яркими, ослепительными красками, – и кто их прочел, тому незачем ездить в Андалузию, тот уже ничего нового не увидит в ней…{11} и Завольский живет в маленьком городке Альмерии, на берегу моря. Начальник городка – прекраснейший человек и очень полюбил сенора русиано, а жена его просто влюбилась в него и в отсутствие мужа объяснилась с ним в любви своей. Завольский, разумеется, как благородный человек и верный рыцарь, отверг ее любовь. За этою доньею волочится один испанский кабалерро, ростом чуть не с версту, с огненными черными глазами и свирепым лицом. Он вызывает Завольского на дуэль; но этот иностранец оказывается подлецом и трусом, и тем лучше отделяется благородство и храбрость русского человека. Видя, что угрозами не возьмешь, он подкупает разбойников. Завольский гулял в леску; вдруг слышит пение, прислушивается – нет, это не испанские звуки: это русская песня, это целый хор песенников; они поют «Вниз по матушке, по Волге». Вдруг на Завольского нападает рыжий детина (известно, что все разбойники рыжие – это их привилегированный цвет волос), Завольский отскочил и прицелился в разбойника пистолетом.

Дальше