– ПВХО не сдано у вас, ни одного занятия не посетили.
О том, что нормативы ПВХО (противовоздушная и химическая оборона) сдать обязан каждый, Маша знала, об этом постоянно твердили на собраниях, сдали уже практически все, а она тянула. Очень уж было неохота.
– Я сдам, честное слово.
– А что же вам, товарищ Крылова, помешало сделать это раньше?
– Я… У меня от противогаза раздражение на коже.
– Это не является уважительной причиной. Теоретическую часть вы тоже не сдали. И не сигнализируете вы.
Кадровик все не мог справиться с ленточками папки, распутать узелок. Маша не отрываясь смотрела на толстые неловкие пальцы, заметила, что они слегка дрожат и ногти обгрызены до мяса.
– Не сигнализируете, – повторил тенор чуть громче, – ни одного сигнала от вас за весь период…
Маше захотелось помочь ему справиться с этим несчастным узелком. Конечно, руки у него тряслись с перепоя. Этот тенор тоже человек, работа тяжелая, как же не пить?
В папке лежало ее личное дело. Она заерзала на стуле от любопытства. Понимала, что это глупо, заглядывать в папку вряд ли стоит, а все равно очень хотелось, хоть краешком глаза. Слова «не сигнализируете, ни одного сигнала» все не доходили до ее сознания, между тем кадровик повторил их уже несколько раз. Маша почувствовала легкий спазм в желудке и услышала собственный спокойный голос:
– Поводов не было. Ведь нельзя же просто так, для галочки.
Кадровик вдруг оставил узелок, резко подался вперед, перегнулся через стол и прогудел неожиданным басом:
– Не было, говоришь? Для галочки, говоришь? С гражданином Суздальцевым какие у тебя отношения?
На Машу повеяло смесью похмелья и одеколона «Шипр». Она невольно отпрянула, вжалась в спинку стула. Спазм в желудке стал таким сильным, что не давал сказать ни слова. В голове неслось: «Письмо… Агриппина… я никому… только Илье…»
– Молчишь? – спросил кадровик прежним тенором, тягуче, жалобно, почти со слезой. – Молчишь, – повторил он утвердительно, словно отвечая самому себе.
– Он был моим партнером, – тихо произнесла Маша, сморщилась от боли, прижала ладони к животу.
– Был партнером. Знаю. Так что же ты не сигнализировала?
– О чем?
Кадровик опять занялся узелком. Руки его тряслись еще сильней. Маша не сомневалась, как только он развяжет эти несчастные ленточки, сразу извлечет из папки то самое письмо.
Острая боль в желудке не отпускала, между лопатками щекотно побежала струйка ледяного пота. В висках стучало: «Агриппина никому не могла показать письмо, порвала, сожгла, никто не слышал нашего разговора, не видел, как я читала, никто не знает… никто, кроме Ильи…»
Кадровик откинулся назад, локтем отодвинул папку, так и не развязав узелка, устало вздохнул и произнес все тем же монотонным тенором:
– О вражеских высказываниях ты обязана была сигнализировать.
– Он не высказывался. – Маша облизнула пересохшие губы. – Он никогда вражески не высказывался. Мы танцевали…
– Все вы тут танцуете и поете. – Кадровик оскалился.
Зубы у него были стальные. Маше хотелось пить. На столе стоял графин с водой, рядом стакан. Но попросить она не решалась. В кино, когда разоблачали врага, он обязательно пил воду, тем самым выдавая себя. Жажда – верный признак скрытого волнения и нечистой совести.
– Он служит в армии, – она сглотнула, глядя на графин. – Разве могут врага взять в нашу Красную армию? Оружие разве могут доверить врагу?
Продолжая скалиться, кадровик схватил графин, налил себе воды, выпил и заговорил опять басом:
– А вот если бы ты, Крылова, вовремя сигнализировала, ему бы, суке, оружие не доверили. Нельзя терять бдительность, Крылова, нельзя! Враг умело маскируется, змеей проползает. Выродок, сволочь…
Чем крепче кадровик матерился, тем яснее понимала Маша, что дело вовсе не в письме, и чувствовала только одно: боль стихла. Можно отдохнуть от боли, нет на свете ничего приятней. Поток брани, переливающийся от баса к тенору и обратно, напоминал ей звуки далекого ручья. Немного отдохнув, она подумала: «Что же мог натворить Май, в госпитале, обмороженный, с культей вместо ноги?» И тут же услышала:
– Он стрелял в товарища Сталина.
Вот тут Маша испугалась по-настоящему. «Господи, а ведь кадровик давно спятил, он просто сумасшедший! Как же я сразу не догадалась?»
Она осторожно, незаметно сдвинулась на краешек стула, взглянула на дверь. Конечно, дверь не заперта, хватит пары секунд, чтобы выскочить в коридор. Рядом канцелярия, там много народу, можно позвать на помощь…
Кадровик вытер платком мокрое лицо, щелкнул кнопкой серебряного портсигара, зажал папиросу в зубах, подтолкнул портсигар через стол Маше и сказал спокойным, будничным голосом:
– Угощайся, Крылова.
Маша курила раза три в жизни, но папиросу взяла. Сумасшедших нельзя раздражать. Вон там у него ножницы торчат из стакана рядом с карандашами, и пистолет наверняка имеется. Кадровик тряхнул коробком, зажег спичку. От первой затяжки слегка закружилась голова. Она попробовала больше не затягиваться, просто набирала дым в рот и выдувала.
– Расстрелял в упор, мразь, – чуть слышно бормотал кадровик, – всю обойму всадил. Они тоже хороши, просрали… Военкомат, мать твою… А я-то, я-то при чем? Ко мне какие претензии? Я вообще ни носом, ни рылом, он у меня с октября не числится. Вот так всегда, лишь бы на кого перевалить.
«Бредит, – констатировала Маша, – может начать буйствовать в любую минуту, надо смываться, пока не поздно».
Кадровик, казалось, забыл о Маше, курил, бормотал себе под нос. Она потянулась к пепельнице, загасила папиросу. Он взглянул на нее сквозь дым и произнес строгим командным тоном:
– ГРОБ и ПВХО до конца месяца сдайте, чтобы никаких хвостов, товарищ Крылова. И по общественной линии подтянитесь. Можете идти, товарищ Крылова.
Ночью, в постели, Маша пересказала на ухо мужу разговор с кадровиком.
– Слава богу, ты не успела съездить в Ленинград, вот тогда было бы все куда серьезней, – прошептал Илья.
– Серьезней? Да это же бред сумасшедшего…
Илья обнял ее, прижался губами к уху.
– Мая выписали из госпиталя, он пришел в военкомат оформить демобилизацию по инвалидности, выхватил пистолет из кобуры дежурного и всадил всю обойму в портрет Сталина.
Маша отстранилась, изумленно спросила:
– Откуда знаешь?
– Сводка НКВД по Ленинграду, военкомат Кировского района.
– Невозможно… без ноги, на костылях…
– Сидел, заполнял анкету, – быстро зашептал Илья, – дежурный стоял рядом, его кобура у Мая под рукой. В сводке все подробно описано. Уже несколько похожих случаев. Двадцать первого декабря, как раз в юбилейный день, лейтенант после контузии, тоже с Финского фронта, стрелял в портрет в зале ожидания Витебского вокзала.
– Ты знал и не сказал? – перебила Маша.
– Прости, не хотел тебя ранить, не думал, что дернут тебя по этому поводу. Но, видимо, кто-то из ваших стукнул, что вы с Маем не только танцевали, но и дружили.
– Дружили… Он любил меня.
– Я тебя люблю, – зашептал Илья сквозь быстрые поцелуи, – слава богу, ты не поехала в Ленинград, о письме никто не знает, больше не тронут, кадровик заткнется, «заслуженную» дадут, все обошлось…
Она отвернулась от его губ, вывернулась из рук, соскользнула с кровати, убежала в кухню. Илья прислушался к тишине. Даже выключатель не щелкнул. Он встал, надел халат, прихватил плед и пошел к Маше.
Она сидела в темноте и беззвучно плакала. В окне висела полная ледяная луна. Илья не стал зажигать свет, накинул плед ей на плечи, сел рядом.
– Куда его теперь? В тюрьму? В лагерь? – прошептала Маша.
Илья молча помотал головой.
В лунном свете ее лицо казалось прозрачным, огромные мокрые глаза мерцали. Илья быстро увел ее в ванную, включил воду и сказал:
– Они его сразу, там, в военкомате.
– Что?!
Конечно, она уже поняла, но не хотела верить.
– Пристрелили, – сквозь зубы процедил Илья и отвернулся.
– За кусок картона? – прошептала она. – За дерьмовую картинку в раме?
Илья сильней включил воду, обхватил Машу, ее трясло и качало, она могла упасть.
– Все отняли у него, все… Родителей расстреляли… – бормотала она сквозь страшные, глухие всхлипы.
Иногда получалось слишком громко, шум воды мог не заглушить. Илья прикрывал ей рот ладонью, вытирал слезы.
– Господи, спасибо, не дожила до этого бабушка… Нельзя обижаться на партию, нельзя обижаться на партию… Танцуй, Маинька, главное, танцуй… А Маиньку погнали на бойню, на минные поля, необученного, на снег, в лютый холод, в летнем тряпье. Зачем? За что?
Илья чувствовал, как дико, страшно стучит ее сердце, дрожь не унималась, дыхание стало слишком быстрым и сбивчивым. Надо было уложить ее, в ванной холодно, стоять на кафельном полу больше невозможно, но в спальне воду не включишь, там слышно.
– Без ноги остался, не в бою, из-за их тупости, паскудства! Мало им ноги? Сволочи… Живого человека… За кусок картона… Это был просто нервный срыв…
– Без ноги остался, не в бою, из-за их тупости, паскудства! Мало им ноги? Сволочи… Живого человека… За кусок картона… Это был просто нервный срыв…
«Это был поступок, безумный, бессмысленный, но человеческий, – подумал Илья, – надо бы валерьянки ей дать».
Но он не мог разжать рук, отойти от Маши хоть на минуту, боялся, что упадет или крикнет слишком громко.
– Май не выдержал, потому что он человек, – произнесла Маша тихо, почти спокойно.
– Пойдем спать. – Илья вытер ей слезы, но они опять полились.
– «Пламя Парижа», кабриоль, фуэте, старалась, дура, кукла заводная… «заслуженную» дадут… Кусок картона! Идолище тупое! Будь он проклят!
Илья поспешно прикрыл ей рот ладонью, почувствовал, как стучат у нее зубы, прошептал:
– Ну все, все, маленькая, любимая моя, прошу тебя, пожалуйста, не надо, мы не одни…
Она застыла, перестала не только бормотать, но, кажется, и дышать тоже. Отстранилась, подняла на него красные мокрые глаза, покорно, бессильно кивнула. Он умыл ее теплой водой, взял на руки, отнес в постель, укутал одеялом, вернулся в ванную, выключил воду, нашел в аптечке флакон валерьянки.
Маша выпила, постукивая зубами о край рюмки. Илья лег рядом, обнял и зашептал ей на ухо какую-то ерунду, пытаясь выстроить очередную конструкцию из утешительных слов.
* * *
Вернер встретил Эмму бодрым возгласом:
– Привет, дорогуша, как раз к обеду. Агнешка вчера вполне успешно сходила в лавку. Чувствуешь, как пахнет?
Эмма принюхалась, снисходительно кивнула.
– Да, неплохо.
Стол был накрыт. Вернер уселся на свое обычное место, рядом с тарелкой лежала открытая тетрадь. Он сосредоточенно читал, крутил в пальцах самописку, делал пометки.
«Все играет в свои игрушки, – с грустью подумала Эмма. – Мог бы кафедрой руководить, были бы ученики, публикации, почет и уважение».
– Извини, дорогуша, увлекся, – пробурчал он, не отрываясь от тетради, – еще три минутки, и будем обедать.
– Да уж, увлеклись, – вздохнула Эмма, – забыли обо всем на свете. А я вам кое-что принесла, – она кивнула на диван, где стоял высокий картонный пакет.
– Что это?
– Посмотрите.
– Мг-м, сейчас. – Он улыбнулся краем рта, но головы не поднял, не оторвался от своей тетради.
Эмма прикусила губу, пытаясь справиться с обидой, и быстро вышла из столовой. Заглянула на кухню. Полька стояла спиной к двери, переливала суп из кастрюльки в маленькую фарфоровую супницу. Эмма сухо поздоровалась. Вместо того чтобы ответить, полька вскрикнула и выронила половник.
«Ненавидит меня до дрожи, – подумала Эмма, – не желает смотреть в мою сторону. Разве так трудно ответить, произнести “добрый день”? Да что она себе позволяет?»
Агнешка метнулась к раковине, включила воду, подставила руку под струю и взглянула на Эмму:
– Добрый день, госпожа. Простите, вы зашли так тихо.
«О боже, обварила руку супом, – ужаснулась Эмма, – я напугала ее, она вздрогнула от неожиданности в самый неподходящий момент, опять я перед ней виновата».
Она шагнула к Агнешке, увидела багровый ожог на тыльной стороне кисти. Желудок сжался. Эмма с детства очень болезненно реагировала на такие вещи.
– Надеюсь, не будет пузыря, – произнесла она, морщась.
– Спасибо, госпожа, простите, сейчас я подам обед.
Агнешка убрала руку из-под струи, хотела повернуть кран, но Эмма остановила ее.
– Надо подержать под холодной водой подольше, я сама займусь обедом, но сначала посмотрю, что там есть у Вернера в аптечке.
Полька вряд ли могла понять такую длинную фразу, но суть до нее дошла. Она благодарно кивнула и улыбнулась сквозь гримасу боли.
– Спасибо, госпожа, вы очень добры.
– Стойте здесь, не выключайте воду, я сейчас вернусь, – строго сказала Эмма.
В маленьком шкафчике у зеркала в ванной комнате не нашлось ничего, кроме бутылки одеколона, пустой жестянки из-под талька и футляра с бритвенными лезвиями. Вернер мог держать какие-то лекарства наверху, в мансарде, но искать там без его разрешения Эмма не решилась и заглянула в столовую.
Старик сидел все так же, склонившись над своей тетрадью. Пакет с сорочками сиротливо белел на диване.
– Вернер, где у вас лекарства? Хотя бы бинт есть?
Он поднял голову, взглянул на нее испуганно.
– Что случилось?
– Ваша пани Кюри обварила руку супом.
Вернер вскочил, побежал наверх с удивительной для его возраста резвостью. Конечно, он держал все необходимое именно там, в лаборатории. Во время опытов иногда случались травмы и ожоги.
Агнешка сидела на табуретке у кухонного стола, очень бледная, на лбу выступили капельки пота, на кисти вздувался пузырь, рос прямо на глазах, смотреть было жутко. Эмма, сжав зубы, обработала ожог раствором марганцовки, забинтовала руку. Вернер стоял рядом, гладил Агнешку по голове, бормотал:
– Ничего, девочка, ничего, маленькая, потерпи, скоро все пройдет.
Эмма подумала: «Интересно, если бы я обварила руку, он бы меня так же нежно утешал? А Герман? О, если бы нечто подобное случилось со мной при Германе, он бы, бедняжка, так нервничал, что мне самой пришлось бы его утешать».
Она дала Агнешке таблетку аспирина и сказала:
– Идите к себе, вам нужно немного полежать.
– Но, госпожа, как же обед? – пролопотала полька, едва шевеля побелевшими губами.
– Сама все сделаю, идите.
– А ведь это ужасно больно, – со вздохом произнес Вернер, когда они остались одни на кухне, – ты подумай, какая мужественная девочка, ни слезинки, ни звука.
Эмма зажгла огонь под сковородкой – свиное жаркое уже успело остыть, и раздраженно бросила:
– Прибавьте ей за это жалованье.
Вернер пропустил ее реплику мимо ушей и продолжал:
– Впрочем, понятно, когда у человека обожжено сердце, обычный ожог кажется пустяком.
– Что вы имеете в виду?
Старик не ответил, вздохнул, покачал головой.
– Вернер, если вы будете крутиться на кухне, кончится тем, что я тоже обварю себе что-нибудь, – проворчала Эмма, – ступайте в столовую и загляните, наконец, в пакет, который стоит на диване.
– Ах да, я совсем забыл про твой подарок, не обратил никакого внимания, ты обиделась, ну прости, прости, дорогуша. – Он усмехнулся и пробормотал: – Забавно, в самом деле, такая чувствительность при нынешнем скотстве.
Когда Эмма вошла в столовую с супницей, пакет валялся на ковре, обе сорочки висели на диванной спинке.
– Дорогуша, спасибо, они отличные, – сказал Вернер и чмокнул ее в щеку.
– Подарок не от меня, от Германа, – выпалила Эмма, – сам выбирал, но только это страшная тайна. Взял с меня клятву не говорить вам ни слова.
– Взрослая, умная дама, доцент, – Вернер хмыкнул, – а сочиняешь дурацкие небылицы.
– После обеда обязательно примерьте, если не подойдет размер, можно будет обменять в течение недели, – краснея, пробормотала Эмма.
Все было готово, она успела здорово проголодаться, но не смогла притронуться к супу, которым обварилась несчастная полька. А старик ел спокойно.
– Так что же все-таки означает эта ваша трагическая метафора? – она отодвинула тарелку с супом и положила себе жаркое.
– Какая метафора? – Старик удивленно поднял брови.
– Обожженное польское сердце, – произнесла Эмма с пародийно-пафосной интонацией и закатила глаза.
– А ты не понимаешь? – Он склонил голову набок и прищурился.
– Представьте, нет.
– Скажи, ты бы хотела оказаться на ее месте?
– Я?! – Эмма поперхнулась, закашлялась сильно, до слез.
Вернер поднялся, обошел стол, постучал ей по спине.
– Спасибо. – Она выпила воды и промокнула салфеткой глаза.
Старик сел, придвинул к себе пепельницу, открыл портсигар.
– Вы еще не доели второе, – буркнула Эмма.
– Я сыт. – Он чиркнул спичкой. – В моем возрасте много есть вредно.
– А курить тем более. Ладно, сварю кофе. – Она вскочила и убежала на кухню.
Эмма не понимала, что на нее нашло, зачем спровоцировала старика сказать очередную гадость? «Ты бы хотела оказаться на ее месте?» До чего же мерзкий, унизительный вопрос! Эмма никогда, ни при каких обстоятельствах не могла бы оказаться на месте несчастной польки, потому что…
Как продолжить фразу, она не знала. Вроде бы все необходимые доводы под рукой: чистая арийская кровь, неполноценность славян и так далее. Но всерьез поверить, принять эти доводы как свои собственные мысли было все равно что набить голову скомканными газетами.
Пока закипал чайник, Эмма хмуро смотрела в окно, на одинокую кривую осину, и пыталась представить: если бы Марта не погибла, как она отнеслась бы к режиму, к решению Вернера уйти из института? Конечно, Марта всегда была на стороне Вернера. Вероятно, Герману пришлось бы порвать не только с отцом, но и с матерью.
Голую землю вокруг дерева припорошило снегом, ветер покачивал тонкие ветки. Эмма насыпала кофе в кофейник, залила кипятком, поставила на маленький огонь и пообещала себе больше никогда не заводить со стариком этих гадких разговоров, не поддаваться на его провокации, молчать, шутить, менять тему.