— Нет.
Он не мог понять, зачем ей понадобилось говорить заведомую ложь и откуда в этой женщине столько затаенной горечи. Очевидно, все оттого, что она калека. Однако надолго ли ее хватит? Ведь это все равно, что не дышать по собственной воле и в конце концов умереть. Разница лишь в том, что организм не допустит такого насилия над собой. В какой-то момент воля ослабнет и инстинктивное желание выжить, желание вдохнуть воздух и потом его выдохнуть возьмет верх. Поэтому даже калека не может годами испытывать сознательно подогреваемую неприязнь.
Женщина, казалось, угадала его мысли; по ее лицу скользнула горькая, насмешливая, чуть презрительная улыбка.
— Вы давно не были в этих краях? — спросила она.
— Давно, — ответил он сдержанно, стараясь не выдать своих чувств. — Очень давно.
— Насколько я понимаю, лет десять?
— Да, что-то около этого.
«Куда она клонит?» — подумал он.
— Когда человек долго живет вдали, он утрачивает связь со страной, — сказала она с некоторой бесцеремонностью.
— Пожалуй, вы правы. Ну и что же из этого следует?
— Я думаю, вы утратили связь со своей страной, — ответила она.
Бог мой! Не иначе, как она собирается читать ему мораль: с чего бы это?
— Как вы изволили заметить, — сказал он, — десять лет — большой срок.
— И, сам того не замечая, человек воспринимает вкусы, взгляды, образ мыслей окружающих.
«Постой, — решил он, — я задам тебе встречный вопрос».
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что сейчас вам было бы преждевременно выносить о нас суждение, потому что у вас нарушились контакты со своей собственной страной и вы можете подойти к ее оценке с зыбких моралистических позиций европейца среднего класса.
Он чувствовал, как закипает в нем злость, злость человека, которого дразнят без всякого к тому повода. Однако он подавил в себе злость, ведь он пользовался гостеприимством этой женщины и находился в положении ее должника. Еда перестала казаться ему вкусной. Он отодвинул тарелку и откинулся назад, его слегка поташнивало.
И вдруг совершенно неожиданно, впервые за все время, она увидела в нем человека, мужчину. До этого момента он был для нее, как все другие африканцы, как все белые, как все цветные, представителем — лицом, представляющим или символизирующим ту или иную расовую группу.
«Это потому, что я обидела его, — решила она. — Он сидит напротив, и я вижу боль в его глазах и почти физически ощущаю ее. Стала бы я себя так вести, будь он белым или даже цветным? Неужели опять эта проблема расы? По ведь ни белые, ни цветные не обходились с нами, как африканцы. В какой степени отвечает он за свой народ? В какой мере я ответственна за дела моих сородичей?»
Она взглянула на него ясным, понимающим взглядом. Высокий лоб, большие глаза, широкие скулы, лицо, резко сужающееся к подбородку… Но, боже, сколько затаенной боли в этих глазах, как сурово сжаты губы… «Надеюсь, он все же понимает», — думала она, хотя и не знала хорошенько, что же именно он должен понять. В отношениях между их народами было слишком много плохого, несправедливого, болезненного.
Опустив голову, она сказала:
— Простите меня, мистер Нкоси. Не по моей воле вы оказались в этом доме, не по моей воле здесь находитесь. От меня нисколько не зависит…
— И от меня тоже, — подхватил он. — И чем скорее я покину этот дом, тем лучше для меня. Я выполнил свой долг, и ничто больше не держит меня здесь.
Женщина вздрогнула, будто он ударил ее по лицу. Потом, после длительного молчания, заговорила осторожно, как бы нащупывая точки соприкосновения:
— Знаете ли, у вас чисто европейский выговор.
«Может быть, теперь наконец мы найдем общий язык, — подумал он, — во всяком случае стоит попытаться».
— Выговор или манеры?
Словно не слыша его вопроса, она продолжала:
— Когда я вернулась из Европы, то чем-то походила на вас.
— Чем же именно?
— Беспристрастием, объективизмом, отчужденностью — любое из этих слов подходит. Вы знаете, что я имею в виду.
«Дело пошло на лад», — подумал он.
— Вы считаете, что все эти качества присущи европейцам?
— Вы преднамеренно искажаете смысл моих слов. А он сводится к тому, что в ваших поступках и ваших речах проявляется самоуверенность, которая не свойственна нам, всем нам, небелым, проживающим в этой стране.
— Когда вы вернулись из Европы? — поинтересовался он.
— В конце пятидесятых годов, — задумчиво проговорила она. — Сперва я поехала в Индию, надеясь обрести там дом, но она оказалась еще более чужой, чем Европа.
— Таким образом, вы обрели дом здесь? — спросил он.
— Да. Если не считать того, что и африканцы и белые дружно заявили, что это не мой дом.
Она отвернулась, и, когда снова взглянула на него, он увидел тоску в ее глазах.
— Я приехала как раз во время мятежа, когда в течение недели ваши сородичи гонялись за моими, словно за крысами, а силы, призванные стоять на страже закона и порядка, спокойно взирали на то, как льется кровь десятков индийцев…
«Ну вот, теперь все ясно», — подумал Нкоси. В его сердце больше не было злобы.
— Мисс Нанкху…
— Разрешите мне, пожалуйста, договорить. Я собственными глазами видела, что происходило. Вот вам один случай. Я ехала в такси из порта и на набережной в Дурбане увидела двух здоровенных зулусов, гнавшихся с дубинками за тощим маленьким индийцем. Водитель такси, тоже индиец, отказался остановить машину, сказал, что они и нас убьют. Тем временем один из зулусов настиг индийца и ударил его короткой толстой палкой с набалдашником по голове. Бедняга умер у меня на глазах. Клянусь, я точно помню ту минуту, когда он умер. Дубинка раскроила ему череп. По инерции он пробежал еще несколько ярдов, а потом, словно тюк, рухнул на асфальт, его голова превратилась в студень… Была я очевидицей и двух других убийств… А когда добралась до дому, то узнала, что мой младший брат был убит накануне ночью… Это произошло в тот день, когда я приехала сюда, уже твердо зная, что и Европа и Индия чужды мне, что там я никогда не буду чувствовать себя как дома. Мой дом здесь, но может случиться, что однажды днем или ночью по наущению белых ваш народ снова начнет истреблять нас, предавать огню наши жилища. Понимаете? Поймите же, каково мне было узнать, что этот дом будет служить вам убежищем. В этом районе индийцы все до единого знают, что вы здесь. Это одна из особенностей нашего муравьиного быта. А у каждого из них есть основания помнить погромы. Этот район был почти весь сожжен дотла, а количество жертв неисчислимо.
— Ну, мы снова вернулись к муравьиным инстинктам. Когда-нибудь вы забудете о них?
— А вы когда-нибудь забываете о том, что у вас черная кожа?
Выходя вслед за нею из комнаты, он услышал, как открылась другая дверь и кто-то, тихо шаркая по полу босыми ногами, пошел убирать со стола. Женщина провела его в большую гостиную, и через широкие стеклянные двери они вышли в садик, со всех сторон обнесенный высокой стеной. Небо было усыпано звездами, сверкавшими в темноте, словно драгоценные каменья. Ему не приходилось видеть их так низко над головой с тех давних пор, когда он еще мальчишкой пас здесь скотину. В углу садика, под деревьями, скрытые от света, падавшего из окон, стояли стол и несколько стульев. Под ногами расстилался ковер из густой и упругой травы. Они подошли к столу и сели.
— За вашей спиной черный ход, — сказала она.
«Всегда наготове», — подумал он, но тут же подавил досаду, вызванную этой мыслью. Глаза еще не привыкли к темноте, и женщина казалась ему расплывчатой тенью.
— Ну так как же, — сказала она, — забываете вы когда-нибудь или нет?
Глядя, как она закуривает сигарету, он пытался вспомнить, на чем прервался их разговор, и наконец вспомнил. При свете спички ее лицо показалось добрым и нежным, без малейшей тени обычной суровости.
— Забываю, и довольно часто, — ответил он.
— Простите, но я вам не верю, — заявила она после продолжительного молчания.
— Было бы удивительно, если б вы поверили. Но в мире сейчас много мест, где к черному цвету кожи относятся совсем иначе, нежели здесь. Эта тенденция, видимо, до вас еще не дошла. Если бы вы покинули Европу пятью годами позже, то увидели бы, как все изменилось. В этом вопросе вы движетесь не вперед, а назад, вот почему вы и мерите весь мир своими устаревшими мерками.
В ответ он услышал резкий, неприятный гортанный звук — смех, выражавший недоверие к его словам.
Он ждал, пока она что-нибудь скажет, но она молчала, и он продолжал:
— Это действительно так. Не очень далеко отсюда, в районах так называемой белой Африки, положение изменилось настолько существенно, что черный цвет кожи не является больше тяжким бременем. И если, например, в Ньясаленде, Танганьике, Кении или Северной Родезии какой-нибудь цвет и считается бременем, так это белый цвет.
— В такой же степени это касается и индийцев, — спокойно добавила она.
— Да, и индийцев, — согласился он. — На западном побережье критерии совершенно иные. В Западной Африке и Египте цвет кожи не имеет никакого значения, на него просто не обращают внимания. Там существуют качественно иные проблемы. Я прожил достаточно долго в этих странах и знаю. Даже индийцы не испытывают там никаких неудобств.
— Но ведь я — жительница Южной Африки. Допустим, что все сказанное вами — правда; вряд ли это поможет мне в моем положении.
Она будто впервые заметила его доброту. Однако поборола в себе желание смягчиться и быть дружелюбной, более того, желание быть нежной. Потом она все-таки не выдержала, откинулась на спинку стула и позволила себе расслабиться.
— Я думаю, — сказал он, — что вы неверно расставляете акценты. Ведь не то важно, что человек рождается или умирает, а то, что живет. Жить, быть человеком — гораздо важнее, чем быть просто индийцем, черным, белым или южноафриканцем.
— Но вы не станете отрицать, — поспешила вставить она, — что бытие, жизнь немыслимы вне времени и пространства. Вы здесь со мной потому, что вас здесь нет. Ваше пребывание в стране не зарегистрировано властями. И все же вы пленник. Знаете, вот сейчас, сидя с вами, я испытываю такое спокойствие, такую умиротворенность, каких не испытывала с самого детства. И мне кажется, это благодаря вашему присутствию и благодаря вашим идеалам. Это идеалы, которые возвышают сердце. Но вы, как и я, прекрасно знаете, что стоит только выйти из этого сада, как ваши прекрасные идеалы потеряют всякий смысл. Мы еще не перестали быть варварами… Вы рисковали жизнью, чтобы доставить в эту страну деньги для подполья. Разве вы забыли о сотнях политзаключенных, о том, что во многих семьях отец и мать в тюрьме и некому присмотреть за детьми, накормить и одеть их, заплатить за жилье? Забыли, как людей приговаривают к домашнему аресту, дабы государству не нужно было обременять себя заботами, связанными с их содержанием в тюрьме? А какова участь бедных детей, когда оба кормильца оказываются под домашним арестом?
— Ну, говорите, говорите! Я вижу, дело скоро дойдет до политических лозунгов. Я же хотел сказать только одно, что все ваши декларации, как и мое пребывание здесь, преследуют одну цель — создать такую Южную Африку, где мы могли бы спокойно жить, расти и чувствовать себя людьми. Мы все. Во имя этого мы и идем на такой риск.
— Да, — грустно заметила она. — Именно так должно быть. Но в действительности все обстоит иначе. Когда сидишь в этом саду, все кажется возможным. Однако я знаю, что это иллюзия, навеянная вами. Мы находимся в состоянии войны, мой друг. И когда тобою хотя бы на мгновение овладевает иллюзия мира — это уже прекрасно. Но оставаться долго во власти иллюзий рискованно. После нынешнего вечера я, конечно, стану более уязвимой, а это плохо и для меня и для моих близких.
— Вы имеете в виду свое отношение к черным?
— Да… Знаете, мы ведь тоже не очень верим в цивилизованность черных. Это даже не предрассудок, скорее… нет, наверно, все же предрассудок. Мне лично теперь будет легче, и я этого боюсь. Когда я жила в Индии, меня ужасало откровенное предубеждение против обучающихся там африканских студентов… А сейчас помолчим немного, прошу вас.
«Ты, оказывается, бываешь милой, когда даешь волю своим слабостям», — подумал он, а вслух сказал:
— При любой неуверенности и опасениях, даже при угрозе поражения, главное — продолжать борьбу. А чтобы оставаться при всех обстоятельствах человеком, необходимо научиться критическому отношению к себе самому.
— Быть человеком. Это вы считаете самым важным.
— Быть или вновь стать человеком и культивировать в себе это свойство. Для меня это единственное оправдание.
— С вами я чувствую себя старой, циничной, жестокой. — Иронии не получилось, и он уловил в ее словах какую-то странную умиротворенную горечь. — Вы рассуждаете, словно ребенок, живущий в мире фантазий, которому и невдомек, что его подстерегают опасность и зло. Мы же должны помнить о реальной действительности. Достаточно очутиться за этими стенами, и вы сразу же столкнетесь со злом.
— Если реально существует только зло, какой же смысл бороться?
— Мы, кажется, повторяемся, — проговорила она устало.
Наступило молчание. Спокойное, мирное молчание, когда все ясно и когда теряется всякое представление о времени и пространстве.
И вот, когда они сидели, погруженные в молчание, пришел Сэмми Найду. Он пришел с улицы, и его глазам не надо было привыкать к темноте. Слуга провел его в темную гостиную и показал на стеклянную дверь, выходящую в сад. Перед этой дверью Сэмми остановился. Он решил было, что они уснули, но тут же усомнился в этом. Спящие люди редко излучают токи, а сейчас атмосфера была густо насыщена ими, и Сэмми Найду это почувствовал.
«Что за черт!» — мысленно выругался он и на цыпочках прошел в заднюю часть дома. В кухне он застал двух худощавых женщин и высокого молодого человека с обильно напомаженными волосами. Не обращая внимания на женщин, Сэмми Найду подошел к мужчине.
— Что там происходит, Дики?
— Ничего.
— Что значит «ничего»?
— Они спустились вниз, поели, потом пошли в сад. Вот и все.
— Я же велел тебе наблюдать и слушать, о чем они будут говорить.
— А я так и делал.
— Ну и что же?
— Да так, какую-то околесицу несли, я толком и не понял. Даже о политике как-то смешно говорили. Не так, как мы. Они, кажется, вовсю веселятся.
— Любовные штучки? — небрежно бросил Найду.
Вопрос поставил Дики в тупик.
— Нет, они не брали друг друга за руку, не обнимались и не целовались, ничего такого не было, и про любовь не говорили, а что-то между ними все же есть. Это я не сразу заметил, потом.
— А сначала что было?
— Я же сказал, они спустились вниз, и она накормила его ужином. Держалась она с ним так, как и все мы. Потом они стали спорить. — Дики заметил, как Найду изменился в лице. — Не так, как мы спорим, а как белые. Когда я работал в гостинице в Дурбане, мне приходилось видеть: без оскорблений, без крика, тихо, но сразу ясно, что ссорятся. Ну, вы знаете, как это обычно бывает: мрачные, с натянутым выражением лица…
— О чем они спорили?
— Она рассказывала, как убивали индийцев. Знаете…
— Да. А он стал возражать?
— Нет, он хотел сказать, что сожалеет, а она не дала и слова вымолвить. Потом рассказала, как мы к ним относимся. И наконец показала свой револьвер, мне даже послышалось, будто она сказала, что очень хочет его убить, но что не станет этого делать. Он взял было у нее из рук револьвер, потом отдал.
— Дальше?
— Они пошли в сад и там продолжали вот так же странно ссориться. Сначала говорили об Африке, и о цветном барьере, и об индийцах, а потом началась эта чудная тарабарщина: «Я да мой народ», «Вы да ваш народ», потом о смерти, о рождении и почему люди борются. Они так и сыпали английскими словами. Я горжусь мисс Ди, она не давала ему спуску! Но этот маленький кафр, скажу вам, хороший перец! — Укоризненный взгляд Найду заставил Дики спохватиться. С униженным видом он принялся оправдываться: — Простите, Сэмми, простите меня. Нечаянно вырвалось. — Потом изобразил заискивающую улыбку, — Держу пари, между собой они все равно называют нас обгорелыми головешками и кули.
Но его вид и просительный тон не возымели действия.
— Слушай, Дики, — холодно сказал Найду, — если я еще раз услышу это слово, ты снова отправишься на сахарные плантации, понял?
— Понял, Сэмми, понял!
— Так. Что же было дальше?
— Ничего. Эта забавная перепалка не прекращалась, и я понял лишь одно — они разговаривали ласково и нежно, как влюбленные. Потом они замолчали и с тех пор сидят вот так.
— И долго они молчат?
— По-моему, долго. Может, десять, а может, двадцать минут.
Некоторое время Сэмми Найду стоял в раздумье; его круглое черное лицо было спокойно и бесстрастно, большие руки засунуты глубоко в карманы темно-синего саржевого пиджака. Огромный, уверенный в себе, он был подобен утесу. Старшая из женщин внимательно посмотрела на него и заметила, что его лиловые губы словно припудрены пеплом, а глаза воспалены. Она вспомнила, что уже не раз бывало, когда он вот в таком же виде появлялся здесь поздно ночью, и доктор всегда требовал, чтобы прежде всего он поел.
— Вы хотите есть, мистер Найду?
Найду, казалось, угадал ее мысли и улыбнулся:
— Ты заменила доктора, Кисси.
— Доктор говорит, что вы очень ценный для нас человек, мистер Найду, поэтому мы должны о вас хорошенько заботиться.
— Все люди ценные, Кисси.
Кисси, казалось, хотела возразить, но передумала.
— Садитесь, мистер Найду, я что-нибудь разогрею для вас.