Путешествие на край ночи - Луи Фердинанд Селин 11 стр.


У министра, которого Блядо возил на машине, тоже не было детей: их у министров не бывает.

Примерно в тысяча девятьсот тринадцатом году вместе со мной подсобником у Блядо работал некий Жан Вуарез, по вечерам статист в маленьких театрах, а во второй половине дня рассыльный у ювелира. Он тоже довольствовался крошечным жалованьем, но выкручивался за счет метро: он поспевал по делам пешком почти так же быстро, как с помощью подземки, а плату за проезд прикарманивал. Дополнительный доход! Правда, от него пахло ногами, и даже сильно, но он знал это и просил меня предупреждать, когда в магазине нет клиентов: тогда он, никому не мешая, заходил туда и без спешки рассчитывался с мадам Блядо. По сдаче денег его тут же отсылали ко мне в подсобку. Ноги сослужили ему неплохую службу и на войне. У себя в полку он считался самым проворным связным. Уже выздоравливая, он навестил меня в форте Бисетр, и мы вдвоем решили сходить к нашему бывшему хозяину и разжиться у него деньжонками. Сказано – сделано. Когда мы явились на бульвар Мадлен, там кончали выставлять товар в витрине.

– Э, вот кто пожаловал! – малость удивился мсье Блядо. – Ну что ж, очень рад. Входите. Вы, Вуарез, прекрасно выглядите. А вот у вас, Бардамю, болезненный вид, мой мальчик. Ну, да вы еще молоды. Здоровье восстановится. А все-таки вы, несмотря ни на что, счастливчики: вы переживаете великие дни, верно? Да еще все время на воздухе. Это – сама история, друзья мои, или я ни в чем ничего не понимаю. И какая история!

Мы не отвечали мсье Блядо: пусть несет что угодно, лишь бы раскошелился. А он разливался:

– Да, спору нет, в окопах тяжело. Это правда. Но знаете, здесь тоже не легко. Вас вот ранило, верно? А я совершенно вымотался. Одних ночных дежурств за эти два года сколько! Представляете себе? Подумайте только, начисто вымотался. Ох, уж эти ночные парижские улицы без освещения! А тут, друзья мои, веди машину, да часто еще с министром! Да побыстрее! Вам себе этого не представить. Раз десять за ночь разбиться можно.

– А случается, вместе с министром и жену его вези, – вставила мадам Блядо.

– И это еще не все.

– Ужас! – поддакнули мы в один голос.

– А как собаки? – осведомился из вежливости Вуарез. – Что с ними? Их по-прежнему выводят в Тюильри?

– Я велел их прикончить. От них был только вред и ущерб торговле. В нашем магазине – и вдруг немецкие овчарки!

– Такая жалость! – вздохнула его жена. – Но мы завели новых собак, тоже очень милых. Это шотландские колли. Правда, от них попахивает, не то что от немецких овчарок, помните, Вуарез? От тех никогда, так сказать, ничем не разило. Их можно было держать даже в закрытом магазине после дождя.

– Да, да, – подтвердил мне Блядо. – Не то что от ног этого чертова Вуареза. У вас все еще преют ноги, Жан, чертушка вы этакий?

– Кажется, еще чуть-чуть преют, – ответил Вуарез. В этот момент появились клиенты.

– Не задерживаю вас больше, друзья мои, – сказал мсье Блядо, озабоченный тем, как бы поскорей удалить Жана из магазина. – И главное, доброго здоровья! Не спрашиваю, откуда вы приехали. Интересы национальной обороны превыше всего, вот мое мнение.

При словах «национальная оборона» Блядо сразу посерьезнел, словно отсчитывая сдачу. Словом, нас выпроваживали. На прощание мадам Блядо дала каждому из нас по двадцать франков. Магазин сверкал, как надраенная яхта, и мы с трудом решились пройти через него из-за наших ботинок, казавшихся нам чудовищными на тонком ковре.

– Да ты взгляни на них, Роже. До чего смешные! Ходить разучились. Выглядят так, словно боятся на что-то наступить, – воскликнула мадам Блядо.

– Приучатся снова! – добродушно и сердечно откликнулся мсье Блядо, страшно довольный, что так быстро и дешево сплавил нас.

На улице мы прикинули, что с двадцатью франками на брата далеко не уйдешь, но у Вуареза нашелся запасной выход.

– Пошли со мной, – предложил он, – к матери одного парня, который погиб, когда мы были в Мёзе[29]. Я хожу к ней каждую неделю и рассказываю, как он умирал. Они люди богатые. Мать всякий раз мне по сотне отстегивает. Говорит, что им приятно видеть меня. Ну, а уж тут, сам понимаешь…

– А мне-то что там делать? Что я скажу матери?

– Скажешь, что ты тоже его видел. Она и тебе сотню даст. Говорю тебе, это настоящие богачи. И не такие, как эта сволочь Блядо, – не жмоты.

– Я-то согласен, но только ведь она у меня подробности выспрашивать начнет. А я ее сына не знал. Вот и понесу черт-те что.

– Ничего, ничего. Ты только повторяй за мной да поддакивай. Словом, не тушуйся. Понимаешь, старуха убивается по сыну и, что бы ты о нем ни говорил, будет довольна. Большего ей и не надо. Мели что хочешь: мозоли на языке не наживешь.

Я все колебался, но мне очень хотелось получить сто франков, казавшиеся мне легкой добычей и даром судьбы.

– Ладно, – решился я наконец. – Только предупреждаю: самого меня выдумывать не заставляй. Обещаешь? Я просто буду повторять за тобой, и все… Ты хоть скажи, как этот парень помер.

– Ему угодило снарядом в брюхо – и здоровым. Было это, старина, в Мёзе, на берегу какой-то речушки, а место называется Гаранс. От парня ни вот сколечко не осталось. Воспоминание – и больше ничего. А ведь мужик он был рослый, ладный, крепкий, спортивный, только против снаряда не попрешь.

– Куда уж!

– Его как сбрило. Мать и сегодня не верит, что его нет. Я уж несколько раз ей втолковывал, а она свое: пропал без вести, и только. Идиотство, конечно, – пропал без вести! Но тут она, ясное дело, не виновата: не видала снарядов, вот ей и невдомек, как это так – взлетел в воздух, пшик, и нет тебя. Особенно если сын.

– Еше бы!

– Правда, я у них уже две недели не был. Но вот увидишь: приду, она меня сразу в гостиной примет, а у них там так красиво, что в твоем театре. Везде занавеси, ковры, зеркала… Сто франков для них, сам понимаешь, пустяк, что для меня сто су. А сегодня она, по-моему, и двести подкинет – за обе недели сразу. Увидишь, у них лакеи и те с золотыми пуговицами.

С авеню Анри-Мартен мы свернули налево, прошли еще малость и наконец оказались у решетки, за которой виднелись деревья частной аллеи.

– Видишь, – заметил Вуарез, когда мы подошли впритык, – это вроде замка. Отец у них – воротила по железнодорожной части. Мне рассказывали, крупная шишка.

– Уж не начальник ли станции? – пошутил я.

– Кончай трепаться. Вон он сам к нам спускается.

Но пожилой человек, на которого он мне указал, подошел к нам не сразу. Он, сгорбившись, расхаживал по лужайке и разговаривал с каким-то солдатом. Мы направились к ним. Солдата я узнал: это был тот самый пехотинец из запаса, с которым я встретился в Нуарсер-сюр-ла-Лис, когда ездил в разведку. Я даже имя его сразу вспомнил – Робинзон.

– Ты что, знаешь этого пехотинца? – спросил Вуарез.

– Знаю.

– Может, это их знакомый. Они, наверно, говорят о хозяйке. Только бы они не помешали нам увидеться с ней: деньжонки-то дает она.

Старик подошел к нам. Голос у него дрожал.

– Друг мой, – обратился он к Вуарезу, – с прискорбием должен сообщить вам, что после вашего последнего посещения моя жена скончалась под бременем нашего безмерного горя. В четверг она попросила нас на минуту оставить ее одну. Она плакала…

Он не договорил, круто повернулся и ушел.

– А я тебя узнал, – сказал я Робинзону, едва старик удалился на достаточное расстояние.

– Я тебя тоже.

– Что случилось со старухой? – спросил я его.

– Да то, что позавчера она повесилась, – ответил он. – Скажи, какая незадача! – добавил он еще по этому поводу. – Она ведь мне крестной приходится. Эх, до чего ж я невезучий! Вот номер-то! Впервые дали отпуск, и на тебе. А я полгода этого дня ждал.

Мы с Вуарезом невольно рассмеялись над бедой Робинзона. Действительно, полная неожиданность и для него, и для нас: двести-то франков – тю-тю! Мы как раз собирались придумать новую байку, а старуха возьми и помри. Мы все здорово расстроились.

– А ты уже приготовился языком чесать, стервец ты этакий! – накинулись мы на Робинзона, чтобы подзавести его и разыграть. – Решил уже, что дело в шляпе: сначала классно пожрешь со стариками, а потом у крестной кой-чего выцыганишь. Ну что, получил свое?

Однако стоять вот так, надрывая животики, и глазеть на лужайку было нельзя; поэтому мы втроем двинули в сторону Гренеля. Подсчитали свои финансы, и вышло негусто. Вечером каждому надо было вернуться в госпиталь или запасной полк, и нам как раз хватало на обед и бистро, да еще, пожалуй, на какую-либо ерунду, а вот на солдатский бордель уже не оставалось. Тем не менее мы все-таки туда заглянули, но только пропустили по стаканчику внизу.

– Рад, что повидал тебя, – заявил мне Робинзон, – но скажи, что за корова мамаша этого парня! Все время думаю, угораздило же ее повеситься в день моего приезда. Я ей это попомню. Ну скажи, разве я вешаюсь? С горя? Этак я каждый бы день вешался. Ну нет!

– Богатые, они чувствительные, – вставил Вуарез. Доброе у него было сердце. Он лишь добавил:

– А ты уже приготовился языком чесать, стервец ты этакий! – накинулись мы на Робинзона, чтобы подзавести его и разыграть. – Решил уже, что дело в шляпе: сначала классно пожрешь со стариками, а потом у крестной кой-чего выцыганишь. Ну что, получил свое?

Однако стоять вот так, надрывая животики, и глазеть на лужайку было нельзя; поэтому мы втроем двинули в сторону Гренеля. Подсчитали свои финансы, и вышло негусто. Вечером каждому надо было вернуться в госпиталь или запасной полк, и нам как раз хватало на обед и бистро, да еще, пожалуй, на какую-либо ерунду, а вот на солдатский бордель уже не оставалось. Тем не менее мы все-таки туда заглянули, но только пропустили по стаканчику внизу.

– Рад, что повидал тебя, – заявил мне Робинзон, – но скажи, что за корова мамаша этого парня! Все время думаю, угораздило же ее повеситься в день моего приезда. Я ей это попомню. Ну скажи, разве я вешаюсь? С горя? Этак я каждый бы день вешался. Ну нет!

– Богатые, они чувствительные, – вставил Вуарез. Доброе у него было сердце. Он лишь добавил:

– Будь у меня шесть франков, я сходил бы наверх с вон той брюнеточкой у разменного автомата.

– Валяй, иди, – подбодрили мы его. – Расскажешь потом, как она сосет.

Но сколько мы ни рылись в карманах, все равно ничего не вышло: нам еще предстояло на чай дать. Хватило только на кофе каждому да на две рюмочки черносмородинной. Вылакали и опять отправились шляться.

Расстались мы на Вандомской площади. Каждый направился в свою сторону. Когда прощались, было уже друг друга не разглядеть, и говорили мы тихо – такое там было эхо. Вокруг ни огонька: затмение.

Жана Вуареза я больше не видел. Робинзона потом встречал часто, а вот Жана Вуареза добило газом на Сомме. Помер он через два года в Бретани, во флотском санатории на побережье. Раза два он мне писал, потом замолчал. Он никогда раньше не был на море. «Ты не представляешь, до чего здесь красиво, – писал он мне. – Я иногда купаюсь – это полезно для моих ног, а вот голос у меня, думаю, накрылся». Это его расстраивало: в глубине души он мечтал петь когда-нибудь в театральном хоре.

За это лучше платят, и это ближе к искусству, чем просто статист.

В конце концов начальство от меня отступилось, шкуру я свою спас, но головой стал слаб – и навсегда. Ничего не попишешь.

– Катись ты куда хочешь! – объявили мне. – Ни на что ты не годен.

«В Африку! – решил я. – Чем дальше отсюда, тем лучше».

Сел я на обычный пароход компании «Объединенные корсары». Он шел в тропики с грузом хлопчатобумажных тканей, офицеров и чиновников.

Судно было такое старое, что у него с верхней палубы даже сняли медную дощечку с датой его рождения, чтобы не вгонять пассажиров ни в страх, ни в смех.

Итак, меня посадили на него, чтобы я попробовал снова встать на ноги в колониях. Моим благожелателям хотелось, чтобы я разбогател. Я-то сам мечтал об одном – как уехать, но тот, кто не богат, всегда вынужден прикидываться, будто он приносит пользу; с другой стороны, здесь мне никак не удавалось завершить образование, и больше так тянуться не могло. До Америки мне было не добраться – не хватало денег. Вот я и решил: «Африка так Африка!» – и послушно отправился в тропики, где, как меня уверяли, надо только не злоупотреблять спиртным да прилично себя вести, и сразу устроишься.

От этих предсказаний я размечтался. Я не бог весть что собой представлял, но умел держаться, этого не отнимешь, вел себя скромно и почтительно, вечно боялся опоздать и в жизни старался всех пропускать вперед – словом, был человек деликатный.

Выскользнуть живым из сумасшедшей всемирной бойни – это как-никак рекомендация по части такта и скромности. Но вернемся к путешествию. Пока мы оставались в европейских водах, ничто не предвещало ничего дурного. Пассажиры, сбиваясь в подозрительные гнусавые кучки, кантовались в тени палуб, в гальюнах, в курительной. Вся эта публика, начиненная жратвой и сплетнями, с утра до вечера отрыгивала, дремала, горланила и, видимо, ничуть не сожалела о Европе.

Наше судно называлось «Адмирал Мудэ» и даже в теплое время держалось на плаву только благодаря своей окраске. «Адмирал Мудэ» походил на луковицу: на нем лежало столько слоев облезлой краски, что они в конце концов как бы образовали новый корпус. Мы плыли в настоящую великую Африку, в край непроходимых лесов, гнилостных испарений, нерушимого безмолвия, грозных негритянских тиранов, засевших у слияния нескончаемых рек. За пакетик лезвий «Жиллет» я надеялся получить здоровенные слоновьи бивни, ослепительных птиц, девочек-рабынь. Все это мне обещали. Одним словом, жизнь! Ничего общего с задрипанной Африкой агентств и памятников губернаторам, железных дорог и нуги. Нет, Африку во всем соку, настоящую Африку – вот что увидим мы, забулдыги пассажиры «Адмирала Мудэ»!

Однако после берегов Португалии дела пошли хуже. Однажды утром, сразу после сна, на нас неожиданно навалилась неодолимо жаркая влажная томительная атмосфера паровой бани. Море, вода в стаканах, воздух, простыни, собственный пот – все стало не то что теплым – горячим. Ни ночью, ни днем нигде не было ни капли прохлады – ни под рукой, за что ни возьмись, ни под задом, на что ни сядь, ни для глотки, кроме виски со льдом в баре. Тошнотворное отчаяние придавило пассажиров «Адмирала Мудэ», приговоренных к безвылазному сидению в баре, словно волшебством прикованных к вентиляторам, прилипших к кубикам льда, перемежающих карточную игру бессвязными угрозами и жалобами.

Последствия не заставили ждать. В безнадежно неизменной жаре вся человеческая начинка судна склеилась в одну пьяную массу. Люди переползали с палубы на палубу, как осьминога в ванне с пресной водой. Именно с этой минуты наружу проступила жуткая натура белых, их подлинная натура, распаленная обстоятельствами, спущенная с тормозов, заголившаяся, как на войне. Их инстинкты, подобно жабам и гадюкам, которые дождались августа и предстали в полной красе, вырвались сквозь щели в стенах тюрьмы, растрескавшихся в тропической бане. В холоде Европы, под стыдливой гризайлью Севера, мы, за пределами военной бойни, лишь догадываемся о жестокости наших кишащих вокруг братьев, но вся гниль в них всплывает на поверхность, как только их взвинчивает мерзкая лихорадка тропиков. Едва холод и труд перестают держать нас в узде, отпустив на минуту свои тиски, в белых обнажается та же правда, что на живописном пляже, когда море отступает: тяжелая вонь луж, крабы, падаль, нечистоты.

Итак, обогнув Португалию, весь пароход яростно принялся разнуздывать свои инстинкты с помощью спиртного и того чувства внутренней удовлетворенности, которое вызывает даровое путешествие, особенно у командированных военных и чиновников. Одной мысли о том, что четыре недели подряд тебе ни за что ни про что предоставляют еду, ночлег и выпивку, уже достаточно, чтобы полезть на стену от дармовщины. Поэтому, как только стало известно, что я единственный платный пассажир, меня сочли исключительно нахальным и совершенно невыносимым типом.

Будь у меня хоть малейший опыт общения с колониальной средой, я, недостойный попутчик, еще отбывая из Марселя, на коленях умолял бы о прощении и великодушии старшего по чину офицера колониальной пехоты, которого постоянно встречал, и, для пущей уверенности, попресмыкался бы заодно перед старейшим из чиновников. Может быть, тогда эти фантастические пассажиры невозмутимо терпели бы меня в своей среде. Но мои бессознательные притязания на право дышать одним воздухом с ними едва не стоили жизни мне, невежде.

Никто не бывает достаточно опаслив. Спасибо моей изворотливости – я потерял лишь остатки самолюбия. Вот как все произошло. Вскоре после Канарских островов я узнал от одного из коридорных, что все считают меня позером и даже наглецом, что я подозреваюсь в сутенерстве и в то же время педерастии. Поговаривают даже, что я кокаинист. Но это так, для затравки. Потом умами овладела мысль, что я удрал из Франции, спасаясь от кары за преступления – и очень тяжкие. Но все это было лишь начало моих испытаний. Вот тогда-то я и узнал, что на этой линии существует обычай – с большим разбором и придирками брать на борт платных пассажиров, то есть лиц без литеров для военных и командировочных предписаний для бюрократов, поскольку известно, что французские колонии, по существу, принадлежат аристократии «Ежегодников»[30].

Много ли в самом деле причин у безвестного штатского отважиться на путешествие в эти края? Ясное дело, я шпион, подозрительная личность – находилась тысяча поводов поглядывать на меня косо; офицеры смотрели при этом прямо мне в глаза, женщины улыбались со значением. Вскоре даже обслуга набралась смелости и стала отпускать мне в спину неуклюжие язвительные замечания. Наконец все пришли к убеждению, что я самый большой, невыносимый и, можно сказать, единственный хам на борту. Многообещающее положеньице!

Назад Дальше