— Алик, включай телевизор, — сказала Маманя внучонку. — Сейчас ваша детская будет вещания «Спокойной ночи, малыши».
Четверть девятого по московскому. Дуров прислушивался ко всем звукам, к великому множеству звуков, окружавших его в лесном краю. Быть может, спустя долгое время, если он вспомнит этот вечер, все разговоры вокруг покажутся ему скучными и глупыми, а собственное поведение нелепым и позорным, но сейчас все звуки вокруг, все речи, вздохи и междометия казались ему исполненными далекого смысла, да и сам он себе сегодня нравился, казался подтянутым, веселым и накрученным, готовым к любой неожиданности, более того — ждущим, вызывающим на себя эти неожиданности. Это было лучшее его состояние, которое появлялось в последние годы все реже и реже, а ведь именно вслед за ним, за этим состоянием, начиналось самое чудесное — открывались шторки заветного театра, начинался «жанр».
— Паша, можно тебя на минуточку в огород на фулуфуй? — нежнейшим тоном спросили из окна два косматых друга.
Он вышел под песенку «Спят усталые игрушки» в тот момент, когда Маманя начала драть Константину уши вроде бы шутливо, но очень больно, о чем можно было судить по застывшему на пухлом лице Константина изумлению.
Зинаида вальяжно, как нейлоновая Клеопатра, приглашающая Помпея во внутренние покои, поднимая широкие рукава, удалялась из горницы в опочивальню.
Дитяти, пофунивая и побунькивая, засыпали уже на тахте под телевизионным излучением.
— Щас из леса приходили, Павлуша, говорили: все четыре колеса у черестеганного «Фиата» на желупу конскую сымем, — сказали Дурову Иван и Вадим. Они лежали в огороде среди молодой картофельной ботвы, подложив под головы собственные ботинки.
— Кто приходил? Пан? Сатиры? — поинтересовался Дуров. — Кто здесь бродит ночами по лесу? Откуда запахи эти одуряющие?
— А я не чувствую, — сказал Вадим. — На теребафер нюх мне отшибло. Зинка выйдет, Паша?
— Короче говоря, товарищ проезжающий, пять рубчиков дашь — будут твои колесья целые, — официально предупредил Иван.
— А если десятку дам? — поинтересовался Дуров.
— А если десятку, значит, и фары останутся.
В это время офицер Терентий Жуков приближался на собственном мотоцикле к поселку Сольцы. Куда еду? — спрашивал он себя. — Какова цель? Цель — морально поддержать пожилую гражданку в ее нелегкой борьбе за целостность семьи, а цель, как пишут умные люди, оправдывает средства. Никогда сам себе не признаюсь, что сжигает любопытство к брошенной гражданке Зинаиде и к морально невыдержанному библиотекарю Ларисе. В пятиэтажном доме, где Жуков жил, сроду не происходило ничего подобного, а в тюрьме вообще все было нормально. Кроме того, рассчитывал, конечно, Жуков получить в лесной библиотеке что-нибудь из классики, к примеру «Лунный камень».
Он не подозревал, конечно, что въезжает в зону чудес, да, признаться, так и не заподозрил до самого конца, и чудеса, которые ему попадались, таковыми не считал. Жизнь многообразна, так полагал офицер Жуков, и то, что мы порой принимаем за чудеса, на самом деле явления природы. Вот, например, огромный костер, который ослепил его при въезде в поселок. Другой бы подумал — чудо. Офицер Жуков решил — шлаки жгут. Женская тонкая фигурка извивалась в огне. Кто-нибудь сказал бы — ведьма, нимфа, саламандра. Офицер Жуков прикинул — здесь сегодня получка.
Между прочим, не ошибался офицер. Все мы угадали в Сольцы в день аванса. Тут уж, как обычно, то ли накушаешься с удовольствием, то ли голову сложишь.
— Вы здешняя? — спросил Жуков девушку.
— Меня оскорбили, — отвечала она. — Я хотела раскрыть ему новые горизонты, а он лишь увлекался моей плотью.
Она приблизилась к мотоциклисту и протянула узкую закопченную ладонь.
— Давайте знакомиться, Лариса.
…Довольный сделкой и все еще настроенный на чудеса, Дуров долго толкался в сенях, опрокидывая клетки с молодыми курами, разливая какие-то жидкости, пока не шмякнулся боком в войлочную дверь и не ввалился с ходу в опочивальню.
Печальная картина предстала перед ним. Ему показалось даже, что грубая, ржавая, саднящая, с жесткими нечистыми швами с щетиной в складках грубятина жизнь надвигается и вытесняет гладкое, как воздушный баллон, чудо, созданное уже им, но только не явленное еще миру. На полу сидела, разбросав отяжелевшие ноги и опустив набрякшие груди, постаревшая на двадцать годков Зинаида. Ни хохота, ни блеска не было уже в ее лице, но лишь тощища, глухая пудовая тощища. Одна лишь правая ее рука трепетала, будто пойманный стриж, и все хватала, все хватала маленький стерилизатор, в котором бренчали шприц и иглы, а вокруг разбросано было несколько малых ампул.
— Эй, кто ты такой? Помоги! — глухим, незнакомым голосом приказала Зинаида вошедшему.
— Ну, знаете ли, Зина, это не дело, это не дело! — горячо, не узнавая себя, на высоком подъеме заговорил Дуров. — Ваш смех, ваше чудо не из ампул этих дурацких, но из других сфер, дражайшая Зинаида!
Он отшвырнул ногой стерилизатор и стал поднимать Зинаиду с пола, засунув ладони ей под мышки.
— Кто ты такой? Кто ты? — вдруг детским голосом захныкала Зинаида. — Пожалей меня, человек! Пожалей как можешь!
Как кипятком охваченный восторгом, он взялся ее жалеть. Она, раскинувшись, только хныкала, только жаловалась по-детски, а он жалел ее, захлебываясь и трясясь, будто всадник в стоверстной атаке. Потом она вдруг выгнулась мостом, а он проутюжил танком, тогда они рухнули в постельный пух и мгновенно заснули.
— Ты, Кастянтин, будто жисти не знаешь, — все обрабатывала в горнице теща зятя, а сама уж косила глазом в привычную, неизбежно сосущую глубь телевизора. — А жисть каждый раз открывает нам виды. Пососи-ка стюдню шматок, гляди — полегчает. За непримерное поведение тебя добрые люди могут в тюрьму устроить. Какие такие новые жисти тебе Лариска открыла, окромя своих мослов? Вам нынче все предоставляют, а вы только рыгаете. Да взъярися ты, кислый человек, на-кась выпей браги!
Но Константин, однако, уже облегченно только улыбался, только лишь обвисал на стуле, а очи у него затекали, и не видел он сейчас перед собой ничего, даже сладенькой своей Ларисочки, которая всегда читала на ночь прямо в ушко «Дон-Кихота», испанскую книгу, даже ее не видел, а только слышал ее за стволами, в подлеске, куда полез его трелевочный трактор, и вот на него-то сейчас Константин и смотрел со слабой улыбкой, на мощный механизм, со слабой улыбкой надежды.
— Я лично работаю в бухгалтерии областной тюрьмы, — тихо повествовал офицер Жуков своей новой знакомой. — Я лично с преступниками разных мастей фактически не имею воспитательного контакта.
Они шли, держась за руки и раскачивая свое рукопожатие как бы в такт неслышной музыке, как в кино.
— Судьба послала мне знакомство с недюжинной натурой, — сказала, глядя в светлые ночные промывы на небе, библиотекарь Лариса.
— Это с кем? — поинтересовался Жуков.
— С вами.
Они перелезли через низкий заборчик и оказались во дворе дома, все окна которого ярко пылали. В торцовых окнах куковала перед телевизором старушечка Маманя. В боковых висело имущество. На задах в огороде два мужика заглядывали в следующее оконце, ухали, валились в ботву, мяли друг друга. Поблизости остывал под бродячей луною шестиоконный темный «Фиат». Под ним и вокруг бегали молодые куры.
— Как давно уж мне не приходилось есть петушатины, — вздохнула Лариса.
Жуков тут же бросился в темноту, как пловец, и поймал того, на кого намекнули.
На экране телевизора Маманя вдруг увидела председателя своего колхоза Фомина. Тот гулял по весенней земле, а в рот ему совали большущий клубень — микрофон.
— Мы увеличиваем с каждым днем масштабы подъема зяби, — воспитанным голосом говорил Фомич.
— Зяби, зяби вы мои, зыби, зыби зыбучие засыпанные! — во весь голос тут (благо вокруг все спят и за стенкой в опочивальне угомонилися) возопила Маманя. — Зыби, зоби, зябкие, озябанные, постные, зяби наши пскопские, зыби озерные осиянные!..
Фомича на экране сменил гладкий господин в мединских конечно же очках, который уставился Мамане в самую душу и сказал:
— К чему же стремятся национально-патриотические силы Ливана?
— Ливана, Ливанна моя заливанная, разливанная! — жалобно взяла верх Маманя, потом зачастила: — Али в ванне ты Марь-иванна али шаль твоя златотканая…
Тихо посапывали на тахте невинные внучата, и Маманя тихонько скребла им розовые пяточки для пущего улучшения улыбчивого детского сна.
Дуров проснулся среди ночи, услышав какой-то сокровенный треск, будто пальма сухая трепетала на ветру, и понял, что это аист на крыше крыльями разговаривает. Он посмотрел на спящую рядом фельдшерицу и пожелал ей добра. Пусть добро ее хранит, пусть подальше она живет от иглы и от темной бутылки, пусть блаженствует в добре. Зинкины губы зашевелились, и он услышал старинные французские слова:
— Ке сюи же веню шерше иси?.. Шерше иси?.. Ле мейер де шевалье де сетт терр, ле плю нобль э ле плю фьер… Ке сюи…
«Это не речь ли Эсмеральды? — подумал он. — Слова идут в Зинкины уста из генетических бездонных колодцев». — Так подумал, наивно хитря: дескать, не моих рук дело.
Он сполз с высоченной кровати, подтянул «молнию» и вышел в огород. Там его встретила молодая колдунья с закопченным счастливым личиком. Она протянула ему жареное куриное крыло и жестяную кружку с напитком.
— А вот и путешественник, о котором ходят уже толки в нашем лесу, — с милым жеманством произнесла она.
Над ней неподвижно висел в воздухе большущий аист, предлагал свои ноги для полета то ли в Индию, то ли в Голландию.
Дуров сунул поджаренное крылышко в карман и взял в свои чуткие ладони тонкие закопченные девичьи руки. Они смотрели друг другу в глаза и улыбались. Он чувствовал, что она его понимает.
— Ну! — говорила она. — Ну! Ну! Ну!
Аист, устав висеть, одним крылом облокотился о луну. Светило тем не менее чудесным светом заливало всю землю, и виден был каждый листик на картофельной ботве, и офицер Жуков мог прекрасно читать библиотечного «Дон-Кихота». Два мужика тем временем, Вадим и Иван, чесали друг другу животы и сквернословили, как галерные каторжане. На задах огорода скособочился дуровский «Фиат». Колес как не бывало, стоял на трех чурбаках и домкрате. Фар как не бывало, из зияющих дыр торчали зеленые ветви с ягодами.
— Удастся ли Мамане восстановить лесную семью? — спросил сам себя Дуров.
— Дальнейшее в вашей власти, — со странным проникновением говорила Лариса. — Чьих рук дело эти холодные костры? Откуда такая прыть у пожилого аиста? Вы и меня, скромную девушку, за восемьдесят рублей зарплаты можете сделать колдуньей!
Он вдруг упал — голова закружилась. Легкое дурацкое падение, — дескать, вы меня не за того принимаете. Она заплакала.
— Нет, не решаюсь, — пробормотал он. — Извините, Лариса, пока не вытягиваю. Желаю вам всем счастья и засыпаю.
Дрожа от холода, он заснул, а проснулся от благости и тепла. Пели недобитые петухи. Чудесное солнце грело растерзанную грудь. Он смотрел из-за лежащей рядом с его головой оловянной кружки на весь земной порядок. Он не совсем отчетливо помнил события прошедшей ночи, чувствовал какую-то утрату, понимал: вот что-то было близко, но не свершилось, разгорелось почти вовсю, но погасло, — и все-таки он чувствовал себя счастливым оттого, что приблизился, почти уж решился распечатать мешки с реквизитом, был в двух шагах от «жанра».
Утро было простое, отчетливое, с далекой обнадеживающей перспективой. Снизу, с поверхности земли, он видел дорогу. По ней, прихрамывая, удалялась Маманя. Она вела за ручки двух детей, Алика в красных штанишках и Танечку в желтой юбочке, своих невинных внучат, переданное через поколение семя. На бугре вся троица остановилась — цветные пятнышки на небе, черное, голубое, красное, желтое… Дуров приподнялся на локте. Маманя обернулась и сказала ему через полверсты:
— Пока мужик да баба промеж себя разберутся, я деток млеком отпою, витамином обеспечу, а вам, значит, всего хорошего…
Сцена. Номер четвертый: «Глядя на деревья»
Фокусы в городском парке. Музыкальное сопровождение — гарнизонный оркестр. Вальс «В лесу прифронтовом». Дуров среди гуляющих.
…Все в лунном серебре — так произнес японец, мечтая возродиться сосною на скале. Славянским многоречием заменяя дальневосточную сестру таланта, будем говорить так.
Благороден лик могучего созданья! Все тело сосны суть ее лик. Плюс корни. Корни сосны суть ее страсть. Плюс ствол и крона. Суть сосны — ее суть. Отсутствуют окольные помыслы, страх и угодничество. Еще бы раз родиться сосною на скале!
Иногда сомневаюсь: не мала ли для человеческой души сосна? Иногда сомневаюсь: не велика ли? Иногда не сомневаюсь: кому-нибудь да удалось совпасть.
Венцом живой природы повсеместно признан человек. Умолчим о том, кем он повсеместно признан, и воспоем хвалу огромным деревам, которые не претендуют на венец, но украшают флору.
Семиствольный пучок гигантских вязов с трепещущими под ночным ветром верхами — заблудись среди семи стволов и прислонись щекой к коре. Стань человеческим подкидышем в семье секвой, чудаковатым попрошайкой-императором меж двух гвардейских кипарисовых колонн.
Огромные дерева наполняют душу спокойствием: могущественная протекция. Под защитой, под покровом, под сенью буков, дубов, кленов, каштанов, берез, эвкалиптов чувствуешь себя надежнее, хотя они, казалось бы, не охраняют от зла, от тех персон, которым на флору наплевать, а такие среди нас есть. Отрешись, однако, от этих сомнений и положись на деревья. Насколько хватит тебя, учись у них героизму.
Вспомни и о листве. В юности белые ночи выводили на перекрестки, где под балтийским ветром кипела листва, а в ней мигали желтые светофоры. Глядя на листву, всякий раз вспоминай ту жадную и жалкую молодежь, свое поколение, что прошлепало сомнительными подошвами по Невскому на закат, к Адмиралтейству, и растворилось в кипящей, пронзительно холодной листве.
Прогулка частично удалась. Несколько встревоженных взглядов. Два-три случайных поцелуя. Слетевшая с чьей-то щеки ностальгическая слезинка. Обошлось без проверки документов…
Море и фокусы
Сейчас вокруг Харькова есть окружная дорога, а года два назад автомобилистам приходилось пробираться через весь огромный город, чтобы снова выйти на трассу Симферопольского шоссе. Конечно, все плутали, не только я. Помню, однажды раза три выезжал я кругами все на ту же Сумскую, главную улицу города, и всякий раз догонял там серенький «Москвич» самого первого выпуска, набитый людьми так, что, казалось, дряхлое железо выпячивается под боками, плечами и задами. Они, как видно, тоже плутали, бедолаги, и тоже меня приметили.
У светофора водитель «Москвича», небритый малый лет сорока в пропотевшей ковбойке, ни дать ни взять золотоискатель, высунулся из машины и спросил:
— Ты тоже в Крым едешь?
Водители у нас почти всегда обращаются друг к другу на «ты», как будто их связывает нечто общее, нечто спортивное. Это отголосок старых, дожигулевских времен, когда тяжелые высоченные «Волги» единицами плыли среди полей, словно барки в опасном океанском рейсе, и водители казались самим себе чем-то вроде капитанов, соратников по опасному делу русского автомобилизма. Впрочем, сейчас-то как раз, в годы массовой автомобилизации, опасности на дорогах стало не меньше, но больше. Один солидный офицер ГАИ как-то рассказывал мне, что рост автотранспорта в десять или больше раз превышает рост автодорог. Я это чувствую на собственной шкуре. Казавшиеся раньше широкими и привольными, трассы теперь забиты сплошными встречными потоками коптящего, ревущего железа. Еще недавно я хитрил и выезжал ночью, чтобы проскочить подмосковную, скажем, зону без помех. Теперь ночная езда почти потеряла смысл: сотни таких же «хитрецов» шпарят по неостывающему асфальту, слепят друг друга фарами и раздраженно сквернословят. Вот еще любопытное явление: за рулем у нас сквернословят даже воспитанные люди. Тоже атавизм, конечно. Я, дескать, за рулем, эдакий брутальный мужчина… особый сорт: дело серьезное, резкое, железное… А дело-то как раз вполне обычное, нормальное, хотя и опасное. Должно быть, те, кому полагается, должны задуматься над приведенной выше грубой статистикой. Малопривлекательная фантастика, транспортный коллапс вполне может стать реальностью. Впрочем, я вовсе не собираюсь сейчас заниматься социологической публицистикой. Я собираюсь просто-напросто ответить на вопрос небритого малого в пропотевшей ковбойке.
— На юг еду, — ответил я.
— Я вижу, ты тоже плутаешь, — улыбнулся он. — Давай за мной. Теперь я точно выезд накнокал.
Я ему улыбнулся в ответ. Он меня просто очаровал этим словом — накнокал.
Тут дали зеленый свет, и все поехали. Я держался за «Москвичом». Сейчас такие машины уже редко увидишь, а скоро они станут музейными. Сработанный сразу после войны, этот автомобильчик почему-то оказался копией довоенного немецкого «Опель-кадета»… Помню, мальчиком в 1945 году ошивался я как-то возле стадиона «Динамо», и тут подъехал знаменитый форвард Бобров в таком автомобиле, а на капоте плюшевый мишка. Неизгладимое впечатление!
Сколько же напихал этот «золотоискатель» к себе народу? В маленьком заднем стекле виднелись две или три детские головки и, кажется, две еще женские впереди. Две женщины на одном сиденье? Трудно представить. На крыше у «Москвича» был привязан гигантский тюк всякого добра, должно быть дряни, разной ерунды, необходимой в хозяйстве. Сзади на буксире катила еще тележечка с багажом. Больше всего, однако, меня удивил номер — ТЮ 70–18. ТЮ — что это за индекс? Какая область? Ведь не Тюменская же, в самом деле. Впоследствии выяснилось, что именно Тюменская, что именно из Тюмени в Крым на собственных четырех колесах везет свою семью храбрый мужчина Леша Харитонов.