В последнюю секунду встречный тоже не выдержал и ударил в тормоз. Затем произошло следующее: холодильник проскочил вперед, меня раскрутило вправо, встречного влево. Между двумя крутящимися машинами пулей пролетела третья, та, что шла позади и делала все как я. Не удержавшись на шоссе, она вылетела вправо, перепрыгнула через кювет, чиркнула боком по дереву, уткнулась носом в кустарник и заглохла.
— Твою мать! Вашу мать! Их мать!
Вокруг орали, а я сидел неподвижно в своем кресле совершенно невредимый. Машина нависла передними колесами над кюветом. Я тупо смотрел, как из голубого «Фиата» выходят невредимые люди. Никто не пострадал в этом страшном мгновении. Адский огонь лишь опалил всех участников.
Мгновенная дикая лихорадка вдруг потрясла меня от макушки до пят. Адреналиновый шторм колошматил сердце о ребра. Как это случилось? Как произошло то, что я уцелел? Это мгновение было конечным, безошибочно летящим прямо в лоб. Мизансцена была поставлена точно, мастерски, но странно, немыслимо — режиссер зазевался, и чей-то палец выключил пульт в последнее мгновение. Как выразительны слова «последнее мгновение», как продолжительны! Так же продолжительны, как и мгновенны! Смерть без подготовки, без отпущения грехов… Все свои грехи в охапку — и марш! И ни о чем не вспомнишь из огромной покинутой жизни, ничего из так называемых сильных впечатлений не промелькнет в течение последнего мгновения!
Даже самое свежее сильное впечатление, образ плачущей девочки, не возникло перед тобой. Все твое гигантское «последнее мгновение» было заполнено заячьим страхом боли…
Я выкрутил колеса, вырулил, не глядя на остальных уцелевших (впрочем, и они ни на кого теперь не глядели), поехал в обратную сторону, на север.
Очень быстро я оказался в том месте, где все еще лежал колесами кверху несчастный ТЮ 70–18. Милиция и медицина уже уехали. Из любопытных и сочувствующих остались три-четыре человека. Глава семьи лежал в траве и остекленело смотрел в небо. По кювету был разбросан тюменский скарб — дряхлые чемоданчики, кастрюли, миски… Семейство молча сидело посреди разгрома. Мальчик бессмысленно строгал палочку. Старшая женщина держала на руках малютку. Та, что помоложе, должно быть жена водителя, заплетала косу, и это тоже было долгое бессмысленное дело. Девочка уже не плакала, но дрожала. Беспородная смышленая собачка тихо скулила. Конечно, она понимала, что ей бы тоже надо помолчать, но не могла сдержаться и скулила, виновато поглядывая то на одного, то на другого.
День над всеми нами уже образовался и висел теперь серый, теплый и давящий, гнусный день беды.
— Что же ты теперь собираешься делать, друг? — спросил я «золотоискателя».
Он вскинулся:
— Понимаешь, тормоза провалились! А впереди автобус шел! Тормоза провалились! Трубка лопнула!
Должно быть, в сотый раз уже он выкрикивал эти фразы, теперь уже с бессмысленным ожесточением. Я присел рядом с ним и нажал ему ладонью на плечо.
— Я тебя не о трубке спрашиваю. Какие дальнейшие планы?
— Вы что, издеваетесь? — сказала старшая женщина.
— Скоро гаишники кран пригонят. Перевернемся. Чиниться будем, — стертым глухим голосом произнес глава семьи.
— А вам-то какое дело?! — вдруг со злостью повернулась ко мне девочка. Глазки у нее выпучились, как у лягушонка. — Все равно мы до моря доедем! Папка машину починит — и доедем!
Мальчишка вдруг размахнулся и швырнул свою палочку прямо мне в лоб. Я успел, однако, протянуть руку и поймал ее.
— Алле! — сказал я. — Разрешите представиться. Павел Дуров, артист непопулярного жанра.
Палочка встала торчком у меня на ладони и, конечно, тут же распустила крылья. Какие чудеснейшие оказались у нее крылья, всех красок спектра и чуть-чуть потрескивающие. Подброшенная с ладони, она поднялась метров на пять и оживила серый день своим великолепием. Кажется, фокус удался — день катастрофы чуть-чуть ожил. Как будто меньше стало гнусности. Да, кажется, этот день потерял немного своей гнусности. Я протянул мальчику веревочку.
— Держи. Дарю тебе этого змея. От души отрываю.
— Почему же вы непопулярны? — спросила жена.
— С такими фокусами можно прославиться, — сказала теща.
— С такими — да. Но у меня, увы, другие. — Я улыбнулся им всем печально, — дескать, не только они одни у судьбы в загоне.
Печальная улыбка понравилась, кажется, не меньше, чем цветной калифорнийский змей. Вскоре я познакомился со всеми Харитоновыми.
— Слушай, Леха, — сказал я (так уж пошло — Пашуха, Леха). — Ты здесь со своей тачкой не меньше недели продудохаешься, а семейство твое сгниет.
— Это точно, — кивнул он.
— Есть предложение. Я всех их забираю. Всю твою мешпуху, а ты пока починишься. Только тарелки не возьму. Обжорку, конечно, возьму. Короче, всех беру и за один день доставлю к синему чуду природы.
У всех Харитоновых вспыхнули глаза, но криков радости не последовало, напротив, они настороженно замолчали, явно не решаясь согласиться или возразить, выразить восторг или презрение, явно медля с ответом. Ответ зависел, конечно, от Светланы. Непосредственный Обжорка, тот просто подбежал к девочке и положил ей мордочку на колено. Выяснилось вдруг, что именно это одиннадцатилетнее существо дает ноту всему септету.
— Что это значит — синее чудо природы? — осторожно спросила она. — Море, что ли?
— В данном случае Черное море, — сказал я ей. — Древние называли его Понт Евксинский.
— Надувательства не будет? — Она чуть-чуть подняла глаза в направлении калифорнийского кайта, который все еще с дураковатым нейлоновым оптимизмом потрескивал щедрыми крыльями.
Я был слегка пристыжен.
— О Света, можешь не волноваться. Море будет настоящее.
— В таком случае… — протянула она.
— В таком случае едем, едем!
И вот мы едем к Черному морю и приехали к Черному морю. Оно шумело за холмом не очень сильно, но явно. Я его хорошо слышал, а мои пассажиры нет — ведь они никогда не встречались с морем, за исключением тещи, которая в 1951 году побывала в санатории имени Первой пятилетки, но тогда она морем не особенно интересовалась, а больше ударяла по сухому вину.
Вокруг были кирпичи — запретные знаки. На автомобиле прямо к берегу теперь нигде уже не проедешь, только в Планерском осталось, кажется, местечко у старой котельной. Пейзаж — серые холмы, известковые обрывы. Мне он казался романтичным, потому что связан был воспоминаниями, на пассажиров же вроде лишь тоску нагонял. Восточный Крым.
— Дядя Паша, скоро мы увидим море? — спросила Светланка.
— Терпение, ребята, терпение, — слукавил я. — Пока что сделаем привал.
Мадам Харитонова с маменькой взялись готовить очередной пикник, а я посадил крошку Людочку себе на шею и предложил ей собственные уши в качестве руля. Пригласил прогуляться Светку и Витасика — дескать, ноги хочу размять. Обжорка — кстати говоря, деликатнейшая собака с умеренным аппетитом — в приглашении не нуждался. Мы пошли в гору.
Медленное движение. Светка собирает жесткие полупустынные растения в классный гербарий. Витасик крутит носом, показывает самостоятельность. Я дико волнуюсь — настоящее ли откроется нам чудо природы.
Оказалось — истинное! То самое, кому «не дано примелькаться». Огромное, свежайшее, то самое, что всякий раз вызывает во мне юношеский восторг. То самое — «Гомер, тугие паруса». Гремучая бессонница, бесконечная живость и далее — бескрайнее воображение.
Как ни готовились дети к этой встрече, но были ошеломлены. Все тут нахлынуло на них, и все настоящее — и ветер, и запахи, и мокрая галька, и сладкая, может быть, тревога будущей жизни. Они не закричали, не завизжали, не засмеялись, не запрыгали, но молчали в провинциальной застенчивости. Светка в ее едва просыпающейся женственности смотрела на море исподлобья, как на внезапно вошедшего в комнату огромного сокрушительного Дон-Жуана. Витасик пыжился — дескать, ничего особенного, — а сам трепетал. Людочка у меня на шее притихла. Один лишь Обжорка, который черт знает что видел в море, кроме восторга, разрываясь от лая, бросился вниз, был отброшен волной и мокрый, неслыханно жалкий закрутился волчком. Мы сели на гребне галечного пляжа. Вокруг было пустынно.
— Вот это море, — сказал я.
— Приехали, — тихо сказала Света.
— Вы не смущайтесь, ребята, — сказал я. — Море хотя и чудо, но в нем нет ничего особенного.
— А то я не знаю, — прокарабасил Витасик.
— По сути дела, мы, люди, тоже чудесны, хотя в нас нет ничего особенного, — добавил я.
— А то мы не знаем, — сказал Витасик.
Неожиданно я снова сильно разволновался. Мне показалось, что приближается сокровенная минута. Мне захотелось вдруг показать усталым детям что-нибудь из нашего «жанра». Мне захотелось, чтобы на горизонте появился сейчас розовый айсберг. Мне неудержимо захотелось сделать это немедленно, но я боялся, что ничего не получится.
Розовый айсберг появился на горизонте и весьма отчетливо приблизился. Сияли под летящим солнцем отвесные стены розового льда. Сладкий айсберг тихо и торжественно приближался к нам, ко мне и детям. Линия морского горизонта поднялась над ним, и он вошел в медлительный дрейф вдоль берега. Я понял, что он приплыл сюда из Болгарии, что это не только моих рук дело, но и тех шестерых, что ждут меня на Золотых Песках, а раз так, то, значит, есть все-таки какой-то смысл в нашей дружбе, в нашем союзе.
— Видите, ребята, айсберг? — спросил я.
— Он настоящий? — спросила Света.
— А мы с тобой настоящие? — спросил я.
— Не знаю, — сказала она. — Может быть, мы тоже чьи-то фокусы.
— Возможно, — сказал я. — Но почему бы и айсбергу не быть с нами? Розовый айсберг — чем плохо?
— Класивый, — сказала Людочка.
— Он на четыре пятых скрыт под водой, — пояснил я.
— А то мы не знаем, — пробасил Витасик.
Сцена. Номер пятый: «Работа над романом в Венеции»
В клубе интересных встреч электролампового завода. Обмен зарубежными впечатлениями. Дуров развешивает цветные фонарики со свечками внутри.
…Ослепительная жара на площади Святого Марка. Сижу у маленького столика со стаканом швепса и чашкой кофе. Пишу эту сцену. Лучшего мне не надобно наслаждения. В отделении струнный оркестр кафе «Флориан» играет вальсы. Мимо идет однокурсник, ныне профессор естествознания. Он в составе туристической, специализированной по естественным наукам группы.
— Ты и Венеция — как-то не вяжется. Что ты здесь делаешь один?
— Здесь, в Венеции, один я работаю над романом.
— Ты и роман? Как-то не вяжется. О чем будет роман?
— О том, как я работал над романом в Венеции.
— И тебе за это деньги платят?
— Нет, я сам за это плачу.
— Но стаж-то идет?
— Стаж, конечно, идет.
Стаж увеличивался с каждой минутой венецианского наслаждения. Вот одно из чудес века социального обеспечения — оптимистический рост стажа с каждой минутой и день за днем. Жизнь утекает, стаж растет. Расширение зоны надежности. Броня благоденствия.
Шарлатаны голуби стайками перелетают от туриста к туристу, и вслед за каждой стайкой надвигается чучело фотоаппарата на скрипучей треноге. Пронто! Пронто! Бойко выщелкиваются лиры из карманов. Я поднимаюсь и, шаркая индийскими босоножками, плетусь по солнцепеку к колоннаде. Исполненное достоинства бегство. Мне лиры нужны самому для работы над романом в Венеции.
Мой стаж увеличился еще минут на сорок, когда на мосту Риальто я встретил соседа по гаражному кооперативу. Он был в составе профсоюзной, специализированной по охране окружающей среды группы. Сразу вспомнились подробности наших пустяковых взаимоотношений. Например, он обращается ко мне всегда почему-то в третьем лице. Скажем, звонишь ему, называешься и слышишь в ответ: «Он звонит? Ему что-то нужно?» Сейчас, на мосту Риальто, сосед приветствовал меня каким-то странным жестом с привкусом неожиданной спортивности:
— Ха-ха, вот и Дуров! Говорят, он здесь работает в новом жанре? Пишет роман?
— Слухи точны, — сказал я.
— Он чувствует на себе здешнюю сырость? — спросил сосед.
— Пока нет, — ответил я.
— А замечал он в каналах страшную грязь?
— Не очень.
— Согласен, — хохотнул сосед. — Вода приблизительно чистовата. Город относительно великолепен.
На Гранд-канале работают светофоры, пропуская транспортные потоки — корабли-автобусы, баржи-грузовики, катера-такси. Прожариваясь на слепящем солнце, я пишу роман в Венеции.
Маленький канал, над которым я живу, действительно слегка подванивает юношескими воспоминаниями. Я пью у окна кофе и пишу о том, как крепкий настой вытесняет из головы миазмы прошлого. Через канал я вижу три окна на высокой терракотовой стене и вывеску «Дженерал консулат оф Грейт Дьючи оф Люксембург». В одном из окон я вижу и самого генерального консула Великого Герцогства. Он почти всегда неподвижен. Быть может, он тоже пишет роман в Венеции? Во всяком случае, каждая минута шлепком глины ложится на массивную скульптуру его консульского производственного стажа.
Вчера ночью под нашими окнами одна за другой проплыли одиннадцать гондол, это получал оговоренную в проспекте дозу романтики американский чартерный круиз «Магнолия». Гондольеры шестами и двусмысленными улыбками зарабатывали стаж. На последнем судне каравана гондольер пел серенаду через усилитель, так, чтобы до всех долетала.
— Уи фил грейт, абсолютли марвелоус! — пищали американки.
Сегодня я вижу из окна нечто новое: под аркой консульского дома появилась восковая скульптура, сделанная под «Портрет мальчика» Пинтуриккьо. Однако не слишком ли? Конечно, сделано неплохо — и длинные волосы, и цвет лица, и шапочка, и средневековая блуза, но… все-таки… восковые куклы для услады чартерных путешественников… Не слишком ли старуха Венеция обеспокоена своим производственным стажем?
Мимо прошла баржа с чемоданами из отеля «Эксцельсиор», и волна захлестнула босую ступню. Восковая кукла поджала ноги и оказалась живым существом, одним из сотен тысяч европейских мальчишек, что шляются из страны в страну во время вакаций, как когда-то шлялся здесь юноша Пастернак.
Мудрейший книжник — лев с венецианского флага — лицом своим располагает к чтению, когтями же — к писанию. Вода течет и омывает плетни кириллицы, чугун латыни, керамику арабской вязи и башни иероглифов. Бог даст всем пишущим довольно стажа для настоящих книг. Гуд бай!
Колоссальные киловатты! Любопытно, как можно заснуть на электроламповом предприятии? Однако свечки потухли, и зал храпит. Тем не менее путевка подписана. Штамп. Резолюция: к оплате 14 р. 75 к.
Словесный портрет с бакенбардами
Он покидал лазурные края и ехал прямиком в прорву, в черноту с синевой, к надвигающемуся грозовому фронту. Между тем левый дворник, как раз особенно нужный, у него не работал: стерлись шлицы на штырьке, и поводок вместе со щеткой падал на капот после первого же хода. «Весело мне сейчас будет, ох весело», — думал Дуров и оглядывался иной раз назад, то есть смотрел в зеркало заднего вида. Над покинутым балтийским городом еще светилась голубизна, но становилась все ниже, все yже: то ли Дуров очень стремительно летел в черноту, то ли грозовой фронт надвигался с не меньшей стремительностью.
Жалкая, пришибленная природа по сторонам шоссе замерла в ожидании неминуемого наказания. Какие-то кочки, болото, что ли; тонкие деревца уже начали раскачиваться, уже упруго потянуло с юга жестоким хладом; все вымерло, округа опустошенно трепетала перед экзекуцией.
Как раз в такой вот подходящий момент на шоссе вылез солдат с автоматом. Это был мальчик-акселерат, высоченный и худой, с маленькой головкой и развинченной — армия еще не обработала — походкой. Он приказал жестом остановиться, приблизился не торопясь и сказал ломким голоском:
— Группа поиска. Откройте багажник.
— Что-что? — спросил Дуров. Он не понимал, между прочим, почему остановился, почему послушался первого же жеста этого мальчишки в обвисших штанах, но потом догадался — жест-то был произведен автоматом, не просто рукой, но стволом ему было приказано остановиться.
— Багажник, — лениво сказал солдат и стволом автомата показал на багажник.
Видно было, что ему нравится это делать — лениво ходить по дороге и показывать автоматом. Он как бы играл в мальчика с автоматом, хотя и в самом деле был мальчиком с автоматом.
Дуров разозлился, весь чуть-чуть задрожал от злости, вышел, открыл багажник и пригласил солдата — прошу, мол. Тот глянул через плечо в захламленный отсек автомобиля.
— Порядок. Закрывайте.
— А где у вас «здравствуйте», «пожалуйста», «извините»? — совсем разозлился Дуров. — В школе не проходили?
— А? — сказал солдат.
— Жуй два! — рявкнул Дуров.
Он сел за руль, хлопнул дверцей, резко отъехал, успев, правда, заметить в зеркальце заднего вида изумленную маленькую физиономию с открытым ртом.
Физиономия быстро стерлась, но мальчишеская фигура в линялом хаки еще некоторое время маячила в зеркальце, пока не пошел вдруг со всех сторон немыслимой силы дождь. Так и казалось — лупит отовсюду! Гигантский, на пол-Вселенной куб режущих капель и в центре куба беспомощный ослепший жучок — автомобиль Дурова. Он включил габаритные огни, фары дальнего света и остановился, ехать было невозможно — не видно ни дороги, ни обочины. Только бы сзади не наехал на меня какой-нибудь бесноватый поливальщик. Как раз не хватает в этой прорве цистерны с пятью тоннами воды. Даже беспрерывные разряды молний не освещали округи, но лишь ослепляли Дурова. Громы, как ни странно, успокаивали. В них слышалось Дурову что-то Божье, а значит, и человеческое, одушевленный звук среди бессмысленной стихии.