Я размышляю об этом всякий раз, когда мне попадаются на глаза тампоны – в ящике туалетного столика в ванной или в косметичке у Моны во время наших путешествий. Нет, я не взираю на них с восторгом или умилением, но эти «патроны будущего» с коротеньким бикфордовым шнурочком, аккуратно лежащие в коробочке, неизменно заставляют меня вспомнить о моей уверенности в том, что благодаря месячным женщины живут дольше, чем мужчины.
* * *
43 года, 10 месяцев, 8 дней
Пятница, 18 августа 1967 года
Мона считает, что я уцепился за эту теорию просто потому, что меня не прельщает вдовство. Ты предпочитаешь, чтобы я лила слезы на твоей могиле. Все вы, мужчины, такие! Сами трусите, а выдаете это за какую-то добродетель. И опять же, по мнению Моны, женщины стали доживать до глубокой старости, когда перестали умирать при родах, вот и всё. Переживая нас, они пытаются таким образом нагнать потерянные тысячелетия.
* * *
44 года, 5 месяцев, 1 день
Понедельник, 11 марта 1968 года
Встречаясь в коридорах конторы, мы с Декорне никогда не обмениваемся рукопожатием, только кивнем друг другу: здравствуйте или до свидания. Он старается, чтобы у него всегда были заняты обе руки. В одной – зонтик, в другой – плащ. Сумка с инструментами и стаканчик с кофе. Стул и телефонная трубка. Пишущая машинка и горшок с комнатным растением. Сегодня узнал от Сильвиан, в чем тут разгадка: оказывается, Декорне жутко боится рукопожатий. Он в ужасе от любых физических контактов. Этот добродушный великан, копия Жака Тати [16] , живет в постоянном страхе что-нибудь подхватить – вирус, микроб, заразную болезнь. Он моет руки двадцать-тридцать раз на дню и не расстается с бутылочкой дезинфицирующего средства на тот случай, если, на его беду, его кожа соприкоснется с чьей-то еще. Тогда он демонстрирует чудеса хитрости, чтобы удалить загрязнение незаметно для других. Сколько же он продержится в нашем заведении, избегая ритуального рукопожатия? Что касается меня, я никогда не страдал такой фобией, поскольку всегда был уверен, что враг, которому суждено меня убить, уже занял свои позиции. Мне даже любопытно, с чего именно начнет разваливаться мое тело.
* * *
44 года, 5 месяцев, 12 дней
Пятница, 22 марта 1968 года
Все та же Сильвиан рассказала мне, что одна стенографистка из бухгалтерии только что ушла от мужа, потому что он все время ел свои козявки. Даже за столом. Психиатр сделал бы неплохие бабки на таком затянувшемся детстве. Да и на этой супруге, которая требует развода по такому явно косвенному поводу.
* * *
44 года, 6 месяцев
Среда, 10 апреля 1968 года
Обнаружил на внутренней стороне правого предплечья, там, где кожа особенно нежная, три ярко-красных пятнышка диаметром с миллиметр, которые в точности повторяют очертания Летне-осеннего треугольника [17] . И которые напомнили мне о любовных играх с той красивой девушкой, моим подарком на двадцатитрехлетие, Сюзанной из Квебека. Что-то с ней стало, с этой Сюзанной? Не удержался и соединил эти три красных пятнышка шариковой ручкой.
* * *
44 года, 6 месяцев, 17 дней
Суббота, 27 апреля 1968 года
Дерматолог сказал, что это – маленькие ангиомы, красные узелки, количество которых с годами будет увеличиваться. Это – возрастное явление, пояснил он, старея, кожа становится пестрой. И грустно добавил, что по расположению этих красных узелков на теле китайцы с незапамятных времен предсказывали будущее, но эта практика была, конечно, запрещена культурной революцией.
* * *
44 года, 6 месяцев, 23 дня
Пятница, 3 мая 1968 года
«Кожа стареет». Как просто сказано, но в самую точку. Вот старая шкура, говорила мама о ком-нибудь, кто ей не нравился (а кто ей вообще нравился?). Старая шкура, старая перечница, старая калоша, старый хрыч, старый хрен, старая вешалка, старая карга: слова, язык, выражения говорят о том, что нам нелегко смириться с наступлением старости. А впрочем, когда она наступит? В какой момент мы становимся стариками?
* * *
Май 1968 года
Похоже, сама улица решила вести дневник тела.
* * *
44 года, 9 месяцев, 24 дня
Суббота, 3 августа 1968 года
Первое летнее впечатление – сегодня утром в Марселе: скорость, с какой я оделся. Раз, два, три – трусы, брюки, рубашка, и еще сандалии: лето. Но ощущение летней радости дали мне не сами вещи, какими бы легкими они ни были, а быстрота, с которой я их на себя накинул.
Зимой одевание отнимает у меня кучу времени – словно я рыцарь, облачающийся в доспехи. Каждая часть моего тела требует совместимости с облекающей ее тканью: ступни крайне привередливы относительно шерсти носков, торс требует тройной защиты в виде трикотажного белья, рубашки и пуловера. Зимнее одевание для меня – это поиск равновесия между моей внутренней температурой и температурой различных мест вовне – вне постели, вне спальни, вне дома… То есть мне надо, чтобы меня окружала совершенно определенная температура: нет ничего хуже, ничего противнее, чем испытывать жару зимой. Поэтому вся эта зимняя амуниция требует особого внимания и значительного времени. «Накинуть на себя одежду» – чисто летнее выражение. Зимой одежду надевают (примитивный глагол) и носят. Потому что она тяжелая. Помимо своих теплоизолирующих свойств, пальто защищает меня от холода, прежде всего, своим весом.
(С точки зрения времени, которое тратят на одевание тореадоры, они – единственные, кто одевается летом, будто зимой. Тореадор никогда не накидывает на себя одежду. Ужасная профессия.)
* * *
44 года, 9 месяцев, 26 дней
Понедельник, 5 августа 1968 года
«В тридцать пять лет я все еще любил», – пишет Монтескье в своих «Мыслях». Я размышлял над этим, пока мы с Моной занимались любовью. Что он хотел этим сказать? Что по-прежнему способен влюбляться, как в ранней юности? Или это признание в наличии нетронутых запасов мужской силы? В таком случае что значит это «все еще»? Возможно ли, чтобы в восемнадцатом веке после тридцати лет мужчина был уже не способен эрегировать? Об этом я и думал в объятиях Моны. Желание стремительно лезло вверх, и вдруг – сбой, альпинист кубарем катится вниз по склону… Как во времена моих первых опытов. Мсье отвлекся, сделала вывод Мона, живо интересующаяся этой мужской загадкой. Я же в очередной раз подступил к границам этого дневника – к грани, отделяющей телесное от психологического. Тогда – ужас от того, что я слишком молод, теперь – что я слишком стар, плюс паническая боязнь импотенции, убившей Павезе [18] и отправившей стендалевского Октава [19] умирать за независимость Греции: дух и тело обвиняют друг друга в бессилии – судебный процесс, проходящий в ужасающей тишине.
* * *
44 года, 9 месяцев, 29 дней
Четверг, 8 августа 1968 года
Свозил детей к морю, на маленький пляжик в Кань. Как давно я не купался! Плавал под водой долго-долго – как в двадцать лет. Под водой я охотно отказался бы от дыхания, от всего, что мы вынуждены делать на поверхности. Что за прелесть эти ласковые прикосновения кожи моря к твоей коже, я мог бы наслаждаться только этим, научиться не дышать, жить как тюлень, скользить в невесомости в этих шелках, время от времени открывая рот, чтобы подкормиться. Но выбор, который мы делаем в жизни, сводит наши самые яркие страсти к идее счастья. Мне достаточно знать, насколько мне хорошо в воде, и я уже могу обойтись без купанья. Об этом я размышлял сегодня утром под толщей Средиземного моря, прежде чем снова почувствовать под ногами твердую почву. Твердую почву… Да уж! Не успел я выйти из воды, как из-за гальки начал валиться на бок, наподобие деревянных игрушек – чаще всего это бывают жирафы, – которые дергаются всем телом и падают, когда дети нажимают на спрятанную в подставке кнопку. И вот я уже стою на четвереньках, а тем временм Брюно и Лизон, как и я, босиком, играют с другими ребятами в волейбол и скачут по гальке как ни в чем не бывало, словно это – песок.
* * *
44 года, 10 месяцев, 2 дня
Понедельник, 12 августа 1968 года
Сегодня утром пошел к морю, не надев жуткие шлепанцы из прозрачного пластика, которые предлагала мне Мона. Ступаю по гальке, держась (стараясь держаться) как можно прямее, может, даже слишком прямо, чуточку выпятив грудь, делая вид, что, прежде чем окунуться, хочу налюбоваться горизонтом. Мои подошвы в полном согласии с лодыжками тестируют каждый камешек, исследуя его твердость, температуру, гладкость поверхности, округлость, затем передают эти данные коленям, которые тут же сообщают все что нужно бедрам, а дальше все так и идет, и я тоже иду, пока мозг не начинает путаться в таком количестве передаваемой информации, и вдруг какой-то камешек, острее прежних, посылает ему команду отправить мои руки на поиски равновесия. И вот так, размахивая руками, точно мельница, я перевоплощаюсь в Виолетт! Я не думаю о Виолетт, не вспоминаю о ней, я сам становлюсь Виолетт, ковыляющей по гальке, как когда мы с ней ходили ловить рыбу. Я – это старое, неуклюжее тело Виолетт, Виолетт шагает во мне – не рядом со мной, а во мне, внутри меня! Она вселилась в меня, а я с превеликим удовольствием на это согласился. Я – Виолетт, шагающая нетвердой походкой к своему складному стульчику, который я всегда отодвигал на два-три шага, чтобы подшутить над ней. Доживешь до моих лет, говорила она, тоже будешь заваливаться на бок на этой гальке, но вот живую рыбу в руке я всегда смогу удержать! Только когда ты доживешь до моих лет, я уже умру. Ах, Виолетт, Виолетт! Ты здесь! Ты со мной!
* * *
44 года, 10 месяцев, 3 дня
Вторник, 13 августа 1968 года
В сущности, мне приятно думать, что те, кто нас любил, запоминают больше наш габитус, нашу манеру держаться, чем наш внешний облик.
* * *
44 года, 10 месяцев, 5 дней
Четверг, 15 августа 1968 года
Снова на пляже. Читаю, лежа на полотенце. Ну, я пошла, говорит Мона. Смотрю, как она шагает к морю. Что за чудо эта ничем не нарушаемая непрерывность женского тела! Надо сказать, что Мона никогда не надевает эти раздельные купальники, которые разрезают женщин на пять частей.
* * *
45 лет, 1 месяц, 2 дня
Вторник, 12 ноября 1968 года
Промолчав в течение всего ужина, Брюно, ни слова не говоря, отправляется спать с лицом, начисто лишенным какого бы то ни было выражения и претендующим тем самым на особую выразительность. В последнее время такое частенько случается. У нас переходный возраст. Мы желаем выразительной физиономией оградить себя от утомительных словесных объяснений. Мы вырабатываем многозначительное молчание. Мы демонстрируем наше лицо, словно рентгеновский снимок души. Увы, лица ни о чем не говорят. Это так – декорация, в которой отражается отцовская озабоченность. Что такого сделал я сыну, что он ходит с этой похоронной миной? – вопрошает себя отец, сам превращаясь от этой головоломки в малолетнее дитя. Еще немного, и он воскликнет: Но так же нечестно!
Физиономия Брюно напоминает мне короткометражный фильм Кулечева (или Кулечова [20] – короче, русского кинорежиссера), где снятое крупным планом мужское лицо чередуется с кадрами наполненной супом тарелки, с кадрами ребёнка в гробу и с кадрами девушки на диване. Мужское лицо абсолютно лишено выражения, но когда зритель видит его попеременно с тарелкой, ему начинает казаться, что на нем написан голод, с девочкой – горе, с девушкой – страсть. А тем не менее это все то же невыразительное лицо.
Говори же, сынок, говори. Поверь, для того, чтобы тебя поняли, ничего лучшего еще не выдумали.
* * *
45 лет, 1 месяц, 7 дней
Воскресенье, 17 ноября 1968 года
Занимался дешифровкой редких смен выражения на лице у Брюно, чтобы у него был словарь, который поможет ему когда-нибудь читать по лицу его собственного сына.
Пожимание плечами в сочетании с разнообразными гримасами:
1) «Ну и что?»
2) «А мне плевать».
3) «Не знаю».
4) «Посмотрим».
5) «А мне какое дело?»
Покачивание головой из стороны в сторону с поднятыми бровями, взгляд устремлен прямо, на 30° выше линии горизонта, после чего следует короткий вздох:
«Чего только не приходится выслушивать!» (При более выраженном вздохе: «Ну и чушь ты порешь!»)
Короткие кивки, не глядя в глаза:
«Говори, говори, мне так интересно».
Взгляд устремлен в невидимую точку, пальцы барабанят по столу:
«Слышали уже сто раз!»
Тонкая улыбка, как бы обращенная внутрь себя, глаза опущены на скатерть:
«Я молчу, но у меня на этот счет есть свои соображения».
Кривая усмешка:
«Я мог бы вас испепелить на месте, но я приберегу свою иронию на потом».
Глаза:
Возведенные к небу глаза непонятого сына, расширенные глаза сына, не верящего отцу, бессильно опущенные веки сына, доведенного до изнеможения…
Губы:
Губы, поджатые от еле сдерживаемой злости, презрительная антиулыбка, губы, надутые в фаталистическом вздохе.
Лоб:
Вертикальные складки – тщетная попытка сосредоточиться («Я пытаюсь вас понять, но, право…»). Горизонтальные складки – ироничное удивление («Ах вот как? В самом деле? Без шуток?»). Гладкий лоб – за пределами какого-либо выражения…
И т.д.
* * *
45 лет, 3 месяца, 1 день
Суббота, 11 января 1969 года
Лизон ела креветок и поранила себе палец. Тижо без разговоров схватил его и обмакнул в тонко смолотый перец. Кровь тут же свернулась, Лизон даже не успела почувствовать боли. Завтра и следа не останется, сказал Тижо. Я спрашиваю, кто его научил этому. Виолетт, конечно, кто же еще?
* * *
45 лет, 5 месяцев, 9 дней
Среда, 19 марта 1969 года
Семнадцать часов переговоров. Следующие три дня я буду нем как рыба. Что самое утомительное в этом виде спорта? Не усилие, необходимое для того, чтобы удержать в памяти все материалы, не постоянная концентрация внимания при выслушивании доводов обеих сторон, не внезапные возвращения к пунктам, договоренность по которым уже казалась достигнутой, даже не время, которое летит, не давая ни секунды передышки, – нет, самое тяжелое для всех присутствующих – сдерживать свои приапические наклонности. Потому что у них – у всех – все время встает. Из-за этой постоянной эрекции они и достигли таких высот. Они не могут и слова сказать, чтобы тут же не вытащить из штанов свой член и не начать вдалбливать им свое мнение в головы окружающих. Увязая в дипломатических тонкостях, они только и думают, как бы подрочить вволю. У себя в кабинетах – другое дело, там они всегда могут излить семя на подчиненных, а здесь… Крупный политик – приапист по своей природе. Власть достигается именно благодаря этой самой энергии или же благодаря полной ее противоположности – ледяной импотенции, как, например, у Салазара [21] – этого убежденного девственника. Когда Хрущев стучит башмаком по трибуне ООН – это не припадок, он просто сливает то, что в нем накопилось, давая себе минутную передышку. И я его понимаю: за семнадцать часов ноги у меня так опухли, что стали вдвое толще.
* * *
45 лет, 1 месяц, 8 дней
Понедельник, 18 ноября 1968 года
В конце дня – общее собрание. Собираю свой маленький мирок и вдруг вижу, что он не так уж и мал. Моих дорогих сослуживцев из прежних семнадцати человек стало тридцати четыре. Меня что, повысили в должности? Да нет же, это не количество моих подчиненных удвоилось, это каждый из них раздвоился. Два Шеврие, две Аннабель, два Рагена, два Пуаре… Похоже, я окосел. От усталости. Никаких сомнений – два Феликса, двойной Декорне… у меня двоится в глазах. Как будто каждый из них явился под ручку с прозрачным ангелом-хранителем. Как только я напрягаюсь и «навожу фокус», ангел залезает обратно в своего подопечного, как будто испугавшись моих нахмуренных бровей. Но стоит мне ослабить напряжение, как ангелы снова начинают мельтешить у меня перед глазами. Две Сильвиан, два Пармантье, две Сабины…
* * *
45 лет, 1 месяц, 10 дней
Среда, 20 ноября 1968 года
Начало дальнозоркости, ставит диагноз окулист. Раздвоение предметов из-за недостаточной аккомодации глаза – классика. И предлагает мне заняться специальной гимнастикой, чтобы «поднакачать глаза» и отсрочить тем самым момент, когда придется надеть очки. Это неизбежно? После сорока лет, увы, – да. Тогда давайте уж сразу перейдем к очкам. Спорим. Он не понимает, почему я не хочу выиграть еще года два-три. Я мудро парирую: зачем отсрочки, если в определенном возрасте без очков не обойтись? Он настаивает. Я говорю: нет у меня времени заниматься этой гимнастикой, да и лень. Хотя настоящая причина не в этом, но я держу ее при себе: мне претит, что кто-то будет там что-то мне «поднакачивать».
* * *
45 лет, 1 месяц, 19 дней
Пятница, 29 ноября 1968 года
Никак не подобрать очки. Не из-за оправ, которые в неимоверном количестве предлагает мне продавец, а потому что мне никак не найти ту, которая подчеркнула бы индивидуальность моего лица. Примеряю модель за моделью, все без толку: не могу сказать, идут мне эти очки больше, чем те, или меньше, чем вот эти. Нет у меня на этот счет никакого мнения. Продавец с поистине ангельским терпением каждый раз подает мне зеркало. Это молодой парень, тощий, с торчащим кадыком и выступающими скулами, себе он подобрал изящную черную оправу, которая перечеркивает его лицо, придавая ему решительный вид. По крайней мере, в этом отношении парень себя понимает. Его лицо ему что-то говорит. Мне мое – ничего. Полагаюсь на вас, говорю я ему, выберите, пожалуйста, за меня. Любопытная игра: сейчас узнаю, каким видит меня этот совершенно чужой парень, перед которым таких, как я, за день проходят тысячи. Он смотрит на меня, задумывается, но без особых колебаний, и выбирает очки без оправы. Вот, говорит он, как будто вы вообще без очков.
Что не мешает Моне и Лизон утверждать, что эти очки мне очень идут. Позже Брюно кратко замечает: Не удивительно, что ты выбрал именно эти! Он ждет, что я начну спрашивать, почему, а я этого, естественно, не делаю. Есть между нами такая противная игра… Рядом с Брюно я снова становлюсь подростком, но таким, каким никогда не был.
* * *
45 лет, 1 месяц, 19 дней