Занавес. Фурор.
И правда, окруженная великолепными исполнителями, но бездействующая, Рубинштейн, по сути, не танцовщица, а мимистка, производила необычайное впечатление.
На следующий год Дягилев показал ее в «Клеопатре» Черепнина. И опять в смысле исполнения, играя роль, она не играла, а как бы присутствовала в общем действии. Вновь она явилась только видением, напоминавшим своей бирюзовой одеждой и синим париком голубые лотосы».
На минуточку отвлекаясь от цитаты, добавим, что именно Ида Рубинштейн ввела в моду цветные волосы.
«По одной роли судить артиста трудно и несправедливо. Но уже в следующей роли все его свойства, качества и недостатки обрисовываются вполне определенно. Так и в случае с Рубинштейн. Вторая роль давала право решать, что именно представляет собой исполнительница. Рубинштейн могла появляться лишь в роли красивейшего видения, но оставаться совершенно чуждой выразительному искусству.
Ни темперамента, ни характера».
Наталья Труханова, безусловно, права по-своему: Ида была как балерина бездарна и бесталанна. Однако она никого и не пыталась убедить в своем таланте! Она наслаждалась самим процессом пребывания на сцене, игры, участия в спектакле. И на мнение той же Трухановой и всех других Иде было просто на-пле-вать.
Тем паче что существовали и совершенно другие мнения о ее выходах на сцену и вообще о спектаклях, поставленных Дягилевым.
Его знаменитые «Русские сезоны» изменили представление высокомерной европейской публики о культуре России. Сначала Дягилев представил пять исторических концертов, составленных из произведений М. Глинки, П. Чайковского, Н. Римского-Корсакова, М. Мусоргского, А. Бородина, А. Лядова, А. Глазунова. В 1909 году были показаны балетные постановки – «Павильон Артемиды», «Сильфиды», «Клеопатра», в которых приняли участие звезды русского балета – Анна Павлова, Тамара Карсавина, Вацлав Нижинский, Михаил Фокин. До этого в Париже считали, что в России балета нет. Но с первых же спектаклей стало понятно, что он не только есть, но и далеко обогнал западный. «Русские сезоны» не только утвердили в умах европейцев значение русской музыкальной культуры. Нет никакого сомнения в том, что русский модернизированный балет оказал прямое влияние на современный французский балет.
Но постепенно Париж подустал от феерии русской живописи, русской музыки, русского пения, русского балета. Тут-то Дягилев и приготовил «жирную устрицу для гурмана». Вернее, не жирную, а очень даже постную. Но Ида Рубинштейн, безусловно, добилась желаемого эффекта именно своей нетрадиционностью и неклассичностью.
Когда критики писали о ее танцах, они отмечали статическую выразительность и «сладостно-окаменелую грацию». Фокин, например, хвалил Иду за то, что «большой силы впечатления она добивалась самыми экономными, минимальными средствами – сила выражения без всякого движения».
«Царица Египта постепенно лишалась своих покровов и предавалась любовному экстазу у всех на глазах, причем лишь в самый критический момент являлись услужливые придворные дамы, окружавшие занавесками ложе любовников». Гвоздь зрелища был в том, писал Александр Бенуа, что после обнажения являлась «не хорошенькая актриса в откровенном дезабилье, а настоящая чаровница, гибель с собой несущая». Рассказывали, что в зале стояла такая тишина, словно зрители давно покинули его. Между тем это было беззвучье шока! В рецензиях писали не об овациях: зал просто выл от восторга. Рубинштейн, как писали, буквально затмила выступавших одновременно с ней и Павлову, и Карсавину, и Нижинского, и Фокина.
Кстати, Вацлав Нижинский, танцевавший вместе с ней в «Шахерезаде», назвал Иду в этой роли совершенно бесподобной, хотя она, строго говоря, не танцевала, а лишь принимала на сцене эффектные позы в эффектных туалетах.
Ну да, фигурантка, гениальная фигурантка – в этом амплуа Ида Рубинштейн осталась единственной и неповторимой на всю жизнь.
И вот именно в эти дни, когда парижане уже не могли ни о чем говорить – только об Иде, все об Иде, когда в один день она стала знаменитостью века, когда она смотрела с реклам и афиш, с коробок конфет, с газетных полос – вся обворожительная, непостижимая, – в Париж приехал знаменитый русский художник Валентин Александрович Серов.
…Да, в это время он был уже знаменит. Жанром, в котором он преуспел более всего, являлся портрет. Рассказывают, что Серов подолгу сочинял «сюжет портрета»: поведение модели сначала подсказывало, диктовало ему самую эффектную мизансцену, после чего та же модель превращалась в актера, от которого режиссер-художник добивался искусной сыгранности этой мизансцены, точного попадания в заданный рисунок роли. Совершенно театральный подход к теме и модели!
Отцом его (Серов родился в 1865 году) был известный композитор Александр Николаевич Серов. В сорок три года Александр Николаевич женился на своей семнадцатилетней ученице Валентине Бергман. Их дом всегда был всем открыт и полон молодежи. Общество же Александра Николаевича было самое интеллигентное и аристократическое: Тургенев, Антокольский, Ге…
После смерти отца Серова отдали в обучение Карлу Кеппингу, впоследствии известному художнику-оформителю. Потом он учился в Париже, позднее – в Москве у Репина. В 1880 году по его рекомендации Серов поступил в петербургскую Академию художеств в класс профессора Павла Петровича Чистякова, воспитавшего в свое время Сурикова, Поленова, Репина, Врубеля. Как педагог Чистяков был суров: «Ученики что котята, брошенные в воду: кто потонет, а кто и выплывет. Выплывают немногие, но уж если выплывут – живучи будут». Серов беспрекословно подчинялся учителю, а тот гордился им: «В такой мере, какая была отпущена Богом Серову всех сторон художественного постижения в искусстве, я еще не встречал в другом человеке. И рисунок, и колорит, и светотень, и характерность, и чувство цельности своей задачи, и композиция – все было у Серова, и было в превосходной степени».
В 1886 году Валентин Серов впервые принял участие в выставке Московского общества любителей художеств, был замечен и одобрен – именно благодаря портретам оперных знаменитостей. Потом были созданы «Девочка с персиками», «Девушка, освещенная солнцем», «Заросший пруд».
Постепенно он стал модным художником. Писал портреты на заказ богатым и известным людям, но иногда уезжал подальше от света – на дачу в Финляндию или в Тверскую губернию, где писал виды русской природы.
В 1900 году, порвав с Товариществом передвижных выставок, Серов стал официальным членом объединения «Мир искусства». Именно тогда он обратился к исторической живописи. Его картина «Петр I» вызвала восторг ценителей, несмотря на то (или вследствие того), что Серов увидел императора совершенно нетрадиционно. О Петре I он судил так: «Обидно, что его, этого человека, в котором не было ни на йоту тщеславности, оперы, всегда изображают каким-то оперным героем и красавцем. А он был страшный: длинный, на слабых, тоненьких ножках и с такой маленькой, по отношению ко всему туловищу, головкой, что больше должен был походить на какое-то чучело с плохо приставленной головою, чем на живого человека. В лице у него был постоянный тик, и он вечно «кроил рожи»: мигал, дергал ртом, водил носом и хлопал подбородком. При этом шагал огромными шагами, и все его спутники принуждены были следовать за ним бегом. Воображаю, каким чудовищем казался этот человек иностранцам и как страшен он был тогдашним петербуржцам». Именно таким изображен Петр на серовской картине.
Кроме исторической, Серова привлекала и античная тема: «Похищение Европы», «Одиссей и Навзикая». Античность он воспринимал как декоративно-прекрасный, фантастический сон, даже более убедительный, чем реальность.
И тут вдруг (или не вдруг?) реализм приелся художнику. Резко изменилась манера его письма. Для дягилевских «Сезонов» он создал афишу с портретом балерины Анны Павловой, где небольшим количеством точных, изящных штрихов углем и мелом на темно-голубом фоне добился такой воздушности рисунка, что балерина кажется летящей ввысь, «как пух из уст Эола». Афиша была так удачна, что о ней говорили больше, чем о самой балерине.
Теперь ему был заказан «персидский» занавес для балета «Шахерезада».
И вот он в парижском театре «Chatelet» увидел Иду, познакомился с ней и получил предложение написать ее портрет.
– Монументальность в каждом ее движении, – восхищался Серов, увидев ее на сцене. – Да ведь это оживший архаический барельеф!
Художник точно заметил: Фокин выработал в танцовщице плоскостной поворот тела, словно на фресках древнеегипетских пирамид.
Лицо Иды, по воспоминаниям одного из современников, было матовым, без румянца, с овалом, как бы начертанным без единой помарки счастливым росчерком чьего-то легкого пера, лицо некой древней эпохи, которое неведомыми путями дошло до начала ХХ века, сохраняя тайну уже не существующих далеких цивилизаций.
Лицо Иды, по воспоминаниям одного из современников, было матовым, без румянца, с овалом, как бы начертанным без единой помарки счастливым росчерком чьего-то легкого пера, лицо некой древней эпохи, которое неведомыми путями дошло до начала ХХ века, сохраняя тайну уже не существующих далеких цивилизаций.
Серов был очарован:
– Увидеть Иду Рубинштейн – целый этап жизни, ибо по этой женщине дается нам особая возможность судить о том, что такое вообще лицо человека… Вот кого бы я охотно писал!
Что ж, желание его вскоре исполнилось. И оно оказалось взаимным. Серов хотел изобразить Иду в том наряде, в каком венецианские патрицианки позировали Тициану. Это будет, размышлял Серов, вариант артистического костюмированного портрета. Только костюмом в данном случае явится нагота…
– Разумеется, – сказала Ида, узнав об этом от Бакста. – А как же иначе… Где?
В то время мастерской Серову служила большая зала домашней церкви бывшего монастыря Ля Шапель с цветными витражами и сводами. Ида пришла в восторг, узнав об этом. Потом она признается, что мысль сыграть католическую святую (святого!) возникла у нее именно в то время, когда она позировала Серову.
Она была нежна, как персик, как мимоза, и Валентин Александрович постоянно опасался, что это животное-насекомое-змея-женщина, которую он так неудобно усадил на ложе, сооруженное из чертежных досок, подставив под него табуретки, озябнет.
Ида приходила с камеристкой, которая помогала ей раздеться, а потом уходила.
Между моделью и художником царила странная натянутость. В основном они молчали, только иногда Серов подсказывал, как сесть, как повернуться. Или рассказывал, что хотел писать ее маслом, но испугался пошловатого блеска и стал работать матовой темперой.
Как-то раз камеристка ушла, и вдруг оказалось, что она забыла надеть перстни на ноги Иды. Перстни лежали на покрывале.
– Помогите мне, – приказала художнику – именно так! – Ида.
Серов подошел со странной покорностью, взял в ладонь ее узкую, длинную, ледяную ступню. Надел один перстень, другой… Хотел отойти, но почувствовал вдруг невыносимую усталость под взглядом тусклых черных глаз своей модели.
Взгляд у Иды был странно невыразительный. Именно это и подавляло, делало его гипнотическим. Серов и сам обладал очень сильным взглядом, его мать иногда даже просила, умоляла не смотреть на нее пристально, однако глаза Иды показались ему куда страшнее.
Он хотел сказать об этом, но вместо этого проговорил:
– У вас рот как у раненой львицы…
Она усмехнулась.
– Все, – наконец сказал он и собрался встать, но в это время Ида вдруг откинулась на спину и обвила его за шею… ногами.
Рот как у раненой львицы? А все остальное?..
Ну, этого выдержать было уже невозможно!
Они накинулись друг на друга и торопливо совокупились, дав наконец выход взаимно изнурявшему их желанию.
Ну, теперь можно было спокойно работать!
Что самое странное, отныне они оба воспринимали друг друга именно как сотрудников: вот художник, вот модель, вот холст, вот кисти… И мысли не могло возникнуть о повторении!
Наконец портрет был готов, и Серов уехал в Москву.
В 1911 году картина была отправлена на Всемирную выставку в Рим. И разразился именно тот скандал, которого и ожидал Серов…
– Зеленая лягушка! Грязный скелет! Гримаса гения! Серов выдохся, он иссяк и теперь фокусничает! Это лишь плакат!
– Это гальванизированный труп! – сказал Репин.
– Это просто безобразие! – сказал Суриков.
С наибольшим пониманием отнеслись к портрету те, кто не только видел Иду на сцене, но и знал ее лично. И они уверяли: «Угловатая грация тела, раскидистость несколько надменной, смелой и хищной позы во всяком случае нам дают законченный образ женщины, оригинальной по интеллекту, характеру, не лишенной чего-то влекущего, но не обещающей уюта».
Серов умер в разгар скандала, содеянного им самим. И, как это часто бывает, смерть творца явилась лучшей рекламой его творению. Все разом переменилось! Публика хлынула в Русский музей (портрет был передан туда), чтобы увидеть «Иду», которая стала входить в классику русской живописи. И постепенно сложилось последнее, решающее мнение критики: «Теперь, когда глаза мастера навеки закрылись, мы в этом замечательном портрете Иды не видим ничего иного, как только вполне логическое выражение творческого порыва. Перед нами – классическое произведение русской живописи совершенно самобытного порядка…»
Ну-ну… Вернее, ню-ню…
Не женщина, а какая-то ходячая стилизация эпохи модерна. Вернее, сидячая! Ее облик до карикатурности соответствовал модному словечку «декадентство».
Итак, портрет кисти Серова был лишь частью ее бурной биографии. Право, о ней стоит еще поговорить!
«Странная внешность Рубинштейн быстро приедалась зрителю, приходило ощущение пустоты, холода и скуки. Оно переходило в досаду и раздражение по мере того, как разгоралось общее действие и выделялась блистательная игра других исполнителей.
Дягилев отдавал себе в этом отчет лучше кого бы то ни было, но все его старания создать новую Галатею оказались тщетными. Что можно извлечь из пустоты? И, потеряв терпение, невзирая ни на что, Дягилев рассорился и расстался с Рубинштейн», – так рассказывает о дальнейшем Наталья Труханова.
Но, покончив с Дягилевым и Серовым, Ида Рубинштейн начала самостоятельную деятельность. Она заказывала музыку, переманивала к себе сотрудников Дягилева. Она сама занималась хореографией и потом исполняла главные роли. В роскошно-шокирующей эстетике были поставлены для нее балеты «Пиршества Психеи и Амура» на музыку Баха, «Поцелуй феи» Стравинского и т д.
Потом Ида отбыла в Венецию. У нее в то время вдруг завязался роман с одним из самых странных людей ХХ века – с Габриэле Д’Аннунцио, уже упоминавшимся выше.
Он был необычайно популярен как писатель (его европейскую славу составили «Пескарские рассказы», «Джованни Эпископо», «Невинный», «Непобедимое» и еще многие другие произведения, в том числе пьеса «Триумф смерти») и как любовник, хотя в отношениях с женщинами Д’Аннунцио был крайне эгоистичен. Молодая Айседора Дункан вспоминала о нем: «Этот лысый, невзрачный карлик в разговоре с женщиной преображался, прежде всего в глазах собеседницы. Он казался ей почти что Аполлоном, потому что умел легко и ненавязчиво дать каждой женщине ощущение того, что она является центром вселенной».
Напомним, что много лет его верной подругой была знаменитая актриса Элеонора Дузе.
Вокруг него вились совершенно несусветные венки легенд: утверждали, что поэт пьет вино из черепа девственницы и носит туфли из человеческой кожи; что каждое утро Д’Аннунцио купается в морском прибое нагой, верхом на коне, а на берегу его поджидает Дузе с пурпурной мантией в руках, чтобы накинуть ее на плечи Габриэле после купания.
«Не отказывай себе ни в чем, потворствуй всем своим инстинктам» – вот таким было его жизненное кредо, вполне схожее с кредо Иды Рубинштейн. Однако его финансовые обстоятельства были куда печальнее! Его долги доходили до двух миллионов тогдашних лир (сумму эту можно было приравнять к стоимости пяти тонн серебра), а само имя Д’Аннунцио приобрело в Италии крайне одиозный оттенок.
В 1908 году преследуемый кредиторами, Д’Аннунцио пошел, в сущности, на мошенничество: ему предложили турне по Латинской Америке, в ходе которого Д’Аннунцио должен был выступить с публичными лекциями. Гонорар предполагался огромный. Аванс Д’Аннунцио взял, но в Латинскую Америку не поехал. Сказав, что сперва должен подлечить зубы в Париже, Габриеле отправился во Францию. Вместо недели он провел там без малого семь лет.
Явление Д’Аннунцио в Париж было триумфальным. Габриэле в компании с новой спутницей жизни, русской по происхождению, Наталией Кросс-Голубевой, окунулся в феерическую жизнь довоенного Парижа. Интерес к скандальному писателю подогревался также тем, что Д’Аннунцио в то время стал активным проповедником двух новомодных увлечений: авиации и кинематографа.
Кстати, именно он изобрел чисто итальянское слово для обозначения летательного аппарата – «velivolo», в противоположность интернациональному «аэроплан». В этом он сходен с Велимиром Хлебниковым, который обогатил русский язык словом «самолет».
Кинематограф был большой страстью поэта: первый свой контракт на написание сценария Габриэле заключает в 1910 году, таким образом, как кинодраматург он оказался фактически пионером среди именитых литераторов того времени. И хотя контракты он редко выполнял (и не только в области кино – заключать договоры с издателями на вымышленные или еще не написанные произведения и в особенности получать авансы по этим договорам было для Д’Аннунцио делом привычным), ряд фильмов по его сценариям все же был поставлен. И в первую очередь невероятная для своего времени шестичасовая (!) киноэпопея «Кабирия». В этом псевдоисторическом фильме из жизни Древнего Рима все было задумано и исполнено с размахом: битвы гладиаторов, египетские пирамиды, «настоящее» извержение Этны…