Христиане - Леонид Андреев 2 стр.


— Молчите, свидетельница!

— Просто они жулик, больше ничего. Вот тебе и толстые!

— Молчите, свидетельница, а то я прикажу вас вывести. Вам что ещё угодно, господин прокурор?

— Позвольте мне… Свидетельница Караулова, я понял, что это у вас кличка Груша, а зовут вас все-таки Пелагеей. Следовательно, вас крестили; а если вас крестили по установленному обряду, то вы христианка, как это и значится, наверное, в вашем метрическом свидетельстве. Таинство крещения, как известно, составляет сущность христианского учения…

Прокурор, овладевая темой, становился все строже.

— Сейчас заговорит о паспорте… — шепнул председатель и перебил прокурора: — Свидетельница, вы понимаете: раз вас крестили, вы, значит, христианка. Вы согласны?

— Нет.

— Ну вот видите, прокурор, она не согласна.

Становилось досадно. Пустяки, бабье вздорное упрямство тормозило все дело, и вместо плавного, отчётливого, стройного постукивания судебного аппарата получалась нелепая бестолковщина. И к обычному тайному мужскому презрению к женщине примешивалось чувство обиды: как она ни скромничает, а выходит, как будто она лучше всех, лучше судей, лучше присяжных заседателей и публики. Электричество горит, и все так хорошо, а она упрямится. И никто уже не смеётся, а ремесленник с выщипанной бородкой внезапно впал в тоску и говорит: «Вот я тебя гвозданул бы разок, так сразу бы поняла!» Сосед, не глядя, отвечает: «А тебе бы, братец, все кулаком; ты ей докажи!» — «Молчите, господин, вы этого не понимаете, а кулак тоже от господа дан». — «А бороду где выщипали?» — «Где бы ни выщипали, а выщипали…» Судебный пристав шипит, разговоры смолкают, и все с любопытством смотрят на совещающихся судей.

— Послушайте, Лев Аркадьич, ведь это бог знает что такое! — возмущается член суда. — Это не суд, а сумасшедший дом какой-то. Что мы судим её, что ли, или она нас судит? Благодарю покорно за такое удовольствие!

— Да вы-то что? Что ж, я нарочно, по-вашему? — покраснел председатель. — Вы поглядите на эту, на толстую, на Кравченко, — ведь она глазами её ест. Ведь они тут новую ересь объявят, а я отписывайся! Благодарю вас покорнейше! И не могу же я отказывать, раз уж позволили… Вам угодно что-нибудь сказать, господин присяжный заседатель? Только, пожалуйста, покороче, — мы и так потеряли уже полчаса.

Молодой человек необыкновенно интеллигентного, даже одухотворённого вида; волосы у него были большие, пушистые, как у поэта или молодого попа; кисть руки тонкая, сухая, и говорил он с лёгким усилием, точно его словам трудно было преодолеть сопротивление воздуха. Во время переговоров с Карауловой он страдальчески морщился, и теперь в тихом голосе его слышится страдание:

— Это очень печально, то, что вы говорите, свидетельница, и я глубоко сочувствую вам; но поймите же, что нельзя так умалять сущность христианства, сводя его к понятию греха и добродетели, хождению в церковь и обрядам. Сущность христианства в мистической близости с богом…

— Виноват… — перебил председатель. — Караулова, вы понимаете, что значит мистический?

— Нет.

— Господин присяжный заседатель! Она не понимает слова «мистический». Выражайтесь, пожалуйста, проще: вы видите, на какой она, к сожалению, низкой ступени развития.

— Лик Христов — вот основание и точка. Небо раскрылось после обрезания, и нет ни греха, ни добродетели, ни богатства. Прерывистый, задыхающийся шёпот — вот эмбрион всех сфинксов…

— Господин присяжный заседатель! Я тоже ничего не понимаю. Нельзя ли проще?

— Проще я не могу… — грустно сказал заседатель. — Мистическое требует особого языка… Одним словом, — нужна близость к богу.

— Караулова, вы понимаете? Нужна только близость к богу — и больше ничего.

— Нет. Какая уж тут близость при таком деле! Я и лампадки в комнате не держу. Другие держат, а я не держу.

— Намедни, — басом сказала Кравченко, — гость пива мне в лампадку вылил. Я ему говорю: «Сукин ты сын, а ещё лысый». А он говорит: «Молчи, говорит, мурзик, — свет Христов и во тьме сияет». Так и сказал.

— Свидетельница Кравченко! Прошу без анекдотов! Вам ещё что нужно, свидетель?

Свидетель, частный пристав в парадном мундире, щёлкает шпорами.

— Ваше превосходительство! Разрешите мне уединиться со свидетельницей.

— Это зачем ещё?

— Относительно присяги, ваше превосходительство. Я в ихнем участке, где ихний дом… Я живо, ваше превосходительство… Она присягу сейчас примет.

— Нет, — сказала Караулова, немного побледнев и не глядя на пристава.

Тот повернул голову, грудь с орденами оставляя суду:

— Нет, примете!

— Нет.

— Посмотрим…

— Посмотрите…

— Довольно, довольно!.. — сердито крикнул председатель. — А вы, господин пристав, идите на своё место: мы пока в ваших услугах не нуждаемся.

Щёлкнув шпорами, пристав с достоинством отходит. В публике угрюмый шёпот и разговоры. Ремесленник, расположение которого снова перешло на сторону Карауловой, говорит: «Ну, теперь держись, баба! Зубки-то начистят, — как самовар, заблестят». — «Ну, это вы слишком!» — «Слишком? Молчите, господин: вы этого дела не понимаете, а я вот как понимаю!» — «Бороду-то где выщипали?» — «Где ни выщипали, а выщипали; а вы вот скажите, есть тут буфет для третьего класса? Надо чирикнуть за упокой души рабы божьей Палагеи».

— Тише там! — крикнул председатель. — Господин судебный пристав! Примите меры!

Судебный пристав на цыпочках идёт в места для публики, но при его приближении все смолкают, и так же на цыпочках он возвращается обратно. Репортёр с жадностью исписывает узенькие листки, но на лице его отчаяние: он предвидит, что цензура ни в каком случае не пропустит написанного.

— Как хотите, а нужно кончить! — говорит член суда. — Получается скандал.

— Пожалуй, что… Ну что ещё вам нужно, господин защитник? Все уже выяснено. Садитесь!

Изящно выгнув шею и талию, обтянутую чёрным фраком, защитник говорит:

— Но раз было предоставлено слово господину товарищу прокурора…

— Так и вам нужно? — с безнадёжной иронией покачал головой председатель. — Ну хорошо, говорите, если так уж хочется, только, пожалуйста, покороче!

Защитник поворачивается к присяжным заседателям.

— Остроумные упражнения господина товарища прокурора и частного пристава в богословии… — начинает он медленно.

— Господин защитник! — строго перебивает председатель. — Прошу без личностей!

Защитник поворачивается к суду и кланяется:

— Слушаю-с.

Затем снова поворачивается к присяжным, окидывает их светлым и открытым взором и внезапно глубоко задумывается, опустив голову. Обе руки его подняты на высоту груди, глаза крепко закрыты, брови сморщены, и весь он имеет вид не то смертельно влюблённого, не то собирающегося чихнуть. И присяжные и публика смотрят на него с большим интересом, ожидая, что из этого может выйти, и только судьи, привыкшие к его ораторским приёмам, остаются равнодушны. Из состояния задумчивости защитник выходит очень медленно, по частям: сперва упали бессильно руки, потом слегка приоткрылись глаза, потом медленно приподнялась голова, и только тогда, словно против его воли, из уст выпали проникновенные слова:

— Господа судьи и господа присяжные заседатели!

И дальше он говорит совсем необыкновенно: то шепчет, но так, что все слышат, то громко кричит, то снова задумывается и остолбенело, как в каталепсии, смотрит на кого-нибудь из присяжных заседателей, пока тот не замигает и не отведёт глаз.

— Господа судьи и господа присяжные заседатели! Вы слышали только сейчас многозначительный диалог между свидетельницей Карауловой и господином частным приставом, и значение его для вас не представляет загадки. Приняв во внимание те обширные средства воздействия, какими располагает наша администрация, и с другой стороны, — её неуклонное стремление к возвращению заблудшихся в лоно православия…

— Господин защитник, что же это такое! — возмущается председатель. — Я не могу позволить, чтобы вы осуждали здесь установленные законом власти. Я лишу вас слова.

Товарищ прокурора говорит скромно, но стремительно:

— Я просил бы занести слова господина защитника в протокол.

Не обращая внимания на прокурора, защитник снова кланяется суду:

— Слушаю-с. Я хотел только сказать, господа присяжные заседатели, что госпожа Караулова, насколько я её понимаю, не отступится от своих взглядов даже в том, невозможном, впрочем, у нас случае, если бы ей угрожали костром или инквизиционными пытками. В лице госпожи Карауловой мы видим, господа присяжные заседатели, перевернутый, так сказать, тип христианской мученицы, которая во имя Христа как бы отрекается от Христа, говоря «нет», в сущности говорит «да»!

Какой-то большой и красивый образ смутно и притягательно блеснул в голове адвоката; пальцы его похолодели, и взволнованным голосом, в котором ораторского искусства было только наполовину, он продолжает:

Какой-то большой и красивый образ смутно и притягательно блеснул в голове адвоката; пальцы его похолодели, и взволнованным голосом, в котором ораторского искусства было только наполовину, он продолжает:

— Она христианка. Она христианка, и я докажу вам это, господа присяжные заседатели! Показания свидетельниц госпож Пустошкиной и Кравченко и признания самой Карауловой нарисовали нам полную картину того, каким путём пришла она к этому мучительному положению. Неопытная, наивная девушка, быть может только что оторванная от деревни, от её невинных радостей, она попадает в руки грязного сластолюбца и, к ужасу своему, убеждаётся, что она беременна. Родив где-нибудь в сарае, она…

— Нельзя ли покороче, господин защитник! Нам известно с самого начала, что госпожа Караулова занимается проституцией. Господа присяжные заседатели не дети и сами прекрасно знают, как это делается. Вернитесь к христианству. И потом она не крестьянка, а мещанка города Воронежа.

— Слушаю-с, господин председатель, хотя я думаю, что и у мещан есть свои невинные радости. Так вот-с. В душе своей госпожа Караулова носит идеал человека, каким он должен быть по Христу, действительность же с её благообразными старичками, наливающими пиво в лампадку, с её пьяным угаром, оскорблениями, быть может, побоями разрушает и оскверняет этот чистый образ. И в этой трагической коллизии разрывается на части душа госпожи Карауловой. Господа присяжные заседатели! Вы видели её здесь спокойною, чуть ли не улыбающейся, но знаете ли вы, сколько горьких слез пролили эти глаза в ночной тишине, сколько острых игл жгучего раскаяния и скорби вонзилось в это исстрадавшееся сердце! Разве ей не хочется, как другим порядочным женщинам, пойти в церковь, к исповеди, к причастию — в белом, прекрасном платье причастницы, а не в этой позорной форме греха и преступления? Быть может, в ночных грёзах своих она уже не раз на коленях ползала к этим каменным ступеням, лобызала их жарким лобзанием, чувствуя себя недостойной войти в святилище… И это не христианка! Кто же тогда достоин имени христианина? Разве в этих слезах не заключается тот высокий акт покаяния, который блудницу превратил в Магдалину, эту святую, столь высоко чтимую…

— Нет! — перебила Караулова. — Неправда это. И не плакала я вовсе и не каялась. Какое же это покаяние, когда то же самое делаешь? Вот вы посмотрите…

Она открыла сумочку, вынула носовой платок и за ним портмоне. Положив на ладонь два серебряных рубля и мелочь, она протянула её к защитнику и потом к суду. Одна монетка соскользнула с руки, покружилась по бетонному, натёртому полу и легла возле пюпитра защитника. Но никто не нагнулся её поднять.

— За что вот я эти деньги получила? За это за самое. А платье вот это, а шляпка, а серьги — все за это, за самое. Раздень меня до самого голого тела, так ничего моего не найдёшь. Да и тело-то не моё — на три года вперёд продано, а то, может, и на всю жизнь, — жизнь-то наша короткая. А в животе у меня что? Портвейн, да пиво, да шоколад, гость вчера угощал, — выходит, что и живот не мой. Нет у меня ни стыда, ни совести: прикажете голой раздеться — разденусь; прикажете на крест наплевать — наплюю.

Кравченко заплакала. Слезы у неё не точились, а бежали быстрыми, нарастающими капельками и, как на поднос, падали на неестественно выдвинутую грудь. Она их вытирала, но не у глаз, а вокруг рта и на подбородке, где было щекотно.

— А то вот третьего дня меня с одним гостем венчали, так, для шутки, конечно: вместо венцов над головой ночные вазы держали, вместо свечек пивные бутылки донышками кверху, а за попа другой гость был, надел мою юбку наизнанку, так и ходил. А она, — Караулова показала на плачущую Кравченко, — за мать мне была, плакала, разливалась, как будто всерьёз. Она поплакать-то любит. А я смеялась, — ведь и правда, очень смешно было. И к церкви я равнодушна, и даже мимо стараюсь не ходить, не люблю. Вот тоже говорили тут: «Молиться», — а у меня и слов таких нет, чтобы молиться. Всякие слова знаю, даже такие, каких, глядишь, и вы не знаете, несмотря на то что мужчины; а настоящих не знаю. Да о чем и молиться-то? Того света я не боюсь, — хуже не будет; а на этом свете молитвою много не сделаешь. Молилась я, чтобы не рожать, — родила. Молилась, чтобы ребёнок при мне жил, — а пришлось в воспитательный отдать. Молилась, чтобы хоть там пожил, — а он взял да и помер. Мало ли о чем молилась, когда поглупее была, да спасибо добрым людям — отучили. Студент отучил. Вот тоже, как вы, начал говорить и о моем детстве и о прочем, и до того меня довёл, что заплакала я и взмолилась: господи, да унеси ты меня отсюда! А студент говорит: «Вот теперь ты человеком стала, и могу я теперь с тобою любовное занятие иметь». Отучил. Конечно, я на него не сержусь: каждому приятнее с честною целоваться, чем с такой, как я или вот она; но только мне-то от молитвы да от слез прибыли никакой. Нет уж, какая я христианка, господа судьи, зачем пустое говорить? Есть я Груша-цыганка, такою меня и берите.

Караулова вздохнула слегка, качнула головой, блеснув золотыми обручами серёг, и просто добавила:

— Двугривенный я тут уронила, поднять можно?

Все молчали и глядели, пока Караулова, перегнувшись, поднимала монету со скользкого пола.

— Ну, а вы-то, — с горечью обратился председатель к Пустошкиной и Кравченко, — вы-то согласны принять присягу?

— Мы-то согласны… — ответила Кравченко, плача. — А она нет!

— Господин председатель! — поднялся прокурор, строгий и величественный. — Ввиду того что многие случаи, сообщённые здесь свидетельницей Карауловой, вполне подходят под понятие кощунства, я как представитель прокурорского надзора желал бы знать, не помнит ли она имён?..

— Ну, какое там кощунство! — ответила Караулова. — Просто пьяны были. Да и не помню я, — разве всех упомнишь?

Судьи долго и бесплодно совещаются, подзывают даже к себе прокурора и убедительно, в два голоса, шепчут ему. Наконец постановляют: «Допросить свидетельницу Караулову, ввиду её нехристианских убеждений, без присяги».

Остальные свидетели тесной кучкой двинулись к аналою, где ждёт их облачившийся священник с крестом.

Пристав громко говорит:

— Прошу встать!

Все встают и оборачиваются к аналою. Теперь Карауловой видны одни только спины и затылки: плешивые, волосатые, круглые, плоские, остроконечные.

Священник говорит:

— Поднимите руки!

Все подняли руки.

— Повторяйте за мною, — говорит он одним голосом и другим продолжает: — Обещаюсь и клянусь…

Толпа разрозненно гудит, выделяя густое, ещё полное слез, контральто Кравченко.

— Обещаюсь и клянусь…

— Перед всемогущим богом и святым его Евангелием…

— Перед всемогущим богом… и святым… его… Евангелием…

Все наладилось и идёт как следует: стройно, легко, приятно. Во все время присяги и целования креста Караулова стоит неподвижно и смотрит в одну точку: в спину председателя.

Свидетелей удалили, кроме Карауловой.

— Свидетельница! Суд освободил вас от присяги, но помните, что вы должны показывать одну только правду, по чистой совести. Обещаете?

— Нет… Какая у меня совесть? Я ж говорила, что нет у меня никакой совести.

— Ну что же нам с вами делать? — разводит руками председатель. — Ну, правду-то, понимаете, правду говорить будете?

— Скажу, что знаю.

Через полчаса, в образцовом порядке и тишине, совершается суд. Правильно чередуются вопросы и ответы; прокурор что-то записывает; репортёр с деловым и бесстрастным лицом рисует на бумажке какие-то замысловатые орнаменты. Обвиняемый даёт продолжительные и очень подробные объяснения. Руки он заложил за спину, слегка покачивается взад и вперёд и часто взглядывает на потолок.

— …Что же касается квитанции из городского ломбарда на заложенный велосипед, то происхождение её таково. Тринадцатого марта прошедшего года я зашёл в велосипедный магазин Мархлевского…

…Что же касается якобы моих кутежей в означенном доме терпимости и того, будто я разменивал там сторублевую бумажку, то был я там всего четыре раза: двадцать первого декабря, седьмого января, двадцать пятого того же января и первого февраля, и три раза деньги платил за меня мой товарищ Протасов. Относительно же четвёртого раза, когда я платил лично, я прошу разрешения представить суду потребованный мною тогда же счёт, из коего видно, что общая сумма издержек, включая сюда…

Горит электричество. За окнами тьма. Весело, тепло, уютно.

1905

Назад