Но еще весной, когда в Германии в последний раз побывала военная комиссия русских, и они, осматривая заводы Порше, спрашивали недоверчиво: "Неужели Т-IV ваш самый тяжелый танк?" - закралось подозрение, что не в одном численном превосходстве дело. И уже в конце июня разнеслась весть о новом русском танке, превосходившем все, что знало до сих пор танкостроение. В это не хотелось верить, но первое же знакомство с плененным "русским Кристи"*, под скромным индексом "Т-34", все сомнения опровергло. Поразило прежде всего изящество форм, наклонные плиты корпуса и башни, круглый ее лоб. Ни одной вертикальной плоскости, и какая приземистая посадка, и какие широкие, в полметра, гусеницы! - как не додумались до этого ни Кристи, ни Фердинанд Порше, ни он сам, наконец, кого считают создателем бронетанковых сил Германии! Ему не терпелось испытать "тридцатьчетверку"; сев за рычаги, он погонял ее по полю, изрытому окопами и воронками, пробил кирпичную стену, пострелял из пушки и обоих пулеметов - башенного и курсового. Потом ее расстреливали из танковых пушек - она сопротивлялась активно, отсылая снаряды в небо, от попаданий под прямым углом оставались одни вмятины; только ударом сзади, в радиатор, удалось ее подорвать. Танк умер, но не загорелся - и значит, спас бы свой экипаж, - ведь он работал не на бензине, от которого немецкие танки полыхали кострами. Подойдя к этой чудо-машине, положив руку на теплую броню, он только и мог сказать с улыбкой восхищения, скрывавшей растерянность, ошеломление: "На таком лимузине я бы объехал весь мир!"
* Уолтер Кристи (Walter Сhristiе) - американский конструктор, заложивший принципиальные основы танкостроения. Немцы называли "русскими Кристи" советские танки ввиду слишком откровенного заимствования его конструктивных решений. В отношении "Т-34" это несправедливо.
Это нельзя было превзойти, это - увы! - нельзя было даже повторить. Немецким изобретением - дизелем - русские распорядились, как не смогли сами немцы: в алюминиевом исполнении, из некоего загадочного сплава, он получился компактным и легким и достаточно охлаждался в корме танка. Безвестному русскому конструктору удалось преодолеть то, что составляло нелепый, чудовищный парадокс Германии: легкие бензиновые моторы на танках и чугунные дизели - на самолетах, где они еще могли охлаждаться в скоростном потоке воздуха.
Бывая несколько раз в России, еще в двадцатые годы, в составе миссии генерала Лютца, он себе не составил впечатления, что русские смогут так вырваться вперед. Они охотно показывали свои заводы и полигоны, он присутствовал на маневрах в Казани, бывал и в Туле, по этому шоссе, что в двух километрах отсюда, неслись тогда кавалькадой машины, и майор Гудериан с командиром механизированного полка П. так мило, откровенно беседовали - оба, конечно, не предвидя, что когда-нибудь генерал-полковник Гудериан встретит и обнимет генерал-лейтенанта П., угодившего к нему в плен под Киевом. У вынужденного гостя за дружеским ужином он и спросил напрямую, как создавался русский танк и почему немцы о нем не знали. "Все очень просто, Гейнц. Его делали враги народа - значит, делали на совесть и, конечно, подпольно". "То есть?" - "Заключенные. В особом цехе паровозного завода в Харькове. Ваши агенты искали небось на Тракторном?.. А имя русского Кристи - Кошкин. Кажется, ему пришили троцкизм, а может быть, даже покушение на Сталина. Это, в данном случае, не важно. А важно, что у него были идеи и три хороших помощника. Многое приходилось делать впервые - и, конечно, не обошлось без русской смекалки. Когда имеешь крупповскую сталь, не задумываешься о формах; у них такой стали не было, а требовалось обеспечить непробиваемость - вот откуда наклонные плиты. Алюминиевый дизель - тоже от нужды: ты себе представляешь, сколько бы весил чугунный - при мощности в пятьсот сил, да еще проблема охлаждения!.. Пришлось изобрести новый сплав. Тут главное стимул: как-никак дополнительное питание и каждый месяц свидание с женой, сутки в отдельной камере. В случае успеха обещали освобождение". - "И они его получили?" - "Кроме Кошкина. Он освободился сам. Слишком волновался на испытаниях, сердце не выдержало..."
Так этот безвестный Кошкин из своего заточения, теперь уже - из могилы, достал-таки его, известного всей Европе, с Рыцарским его крестом и дубовыми листьями. Так четверо узников, вдохновляемых мечтой о свободе и о второй миске похлебки, сотворили настоящее танковое чудо и заставили сжаться в тревоге сердце Гудериана! "Истинно говорится, - сказал он П., - не камнем и не железом крепка тюрьма. Она крепка арестантами. Пожалуй, рухнет она - без одного хотя бы узника-патриота". - "Не сомневайся, Гейнц, - ответил П., усмехаясь. - Кошкин у нас не один. У нас таких патриотов - сколько понадобится".
(Разговор о патриотизме продолжился после ужина. "Изба, где тебя поселили, Миша, - сказал Гудериан, - не имеет запоров. Часовые, случается, засыпают на посту. В какой стороне восток, можно определить по звездам, а впрочем, я подарю тебе компас. И можешь взять с собою двоих". П. размышлял минуты две - и отказался: "Кто же поверит, Гейнц, что я, генерал, ушел от Гудериана!" - "И ты, патриот, предпочитаешь чужую тюрьму?" - "Я предпочитаю тюрьму, - отвечал П., - трибуналу и стенке. Спросят, почему не разделил судьбу Кирпоноса*, - и что я отвечу?")
* Кирпонос Михаил Петрович (1892-1941) - генерал-полковник, командующий Юго-Западным фронтом. В окружении под Киевом, согласно официальной версии, погиб в бою, по слухам - застрелился.
Но ведь были же - хотя все больше вводилось в бой этих "тридцатьчетверок", - были "котлы" Белостокский, Киевский, Брянский, были за полгода три миллиона русских пленных, из которых он мог половину отнести на свой счет. Что же это за страна, где, двигаясь от победы к победе, приходишь неукоснимо - к поражению?
Между тем он не мог не помнить, что на этом самом столе, за которым сидел он, лежала некогда рукопись, в которой объяснялось, что это за страна и откуда же черпает она такую силу сопротивления, когда уже всему миру и самой себе кажется поверженной и разбитой. Готовясь к вторжению, он читал эту книгу в числе материалов, относящихся к походам в Россию Карла шведского и Бонапарта, разыскал ее и здесь, в библиотеке усадьбы, но именно теперь, когда она его больше интересовала, он мог читать лишь урывками, по несколько минут перед сном. Все же одно место, подводившее итог Бородинскому сражению, было у него заложено муаровой ленточкой, и он к нему возвращался и возвращался:
"Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все... солдаты французской армии... испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв ПОЛОВИНУ ВОЙСКА, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения... Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, - а победа нравственная была одержана русскими под Бородином... Французское войско еще могло докатиться до Москвы, но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть... Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородином была наложена рука сильнейшего духом противника".
Из этих строк, так энергично звучавших на немецком, но, быть может, утративших в переводе свой подспудный, мистический смысл, он хотел извлечь урок для себя - и не мог извлечь, хотя шел так близко от дороги Наполеона и несколько раз ее пересекал. Он не испытывал наложения чьей бы то ни было руки, сильнейшей, чем его рука, не ощущал и нравственного превосходства советских генералов, так щедро бросавших лучшие силы на убой, без расчета и смысла, слишком оправдывая известное положение Альфреда фон Шлиффена, что и побежденный вносит свою лепту в дело твоей победы. Отдавая должное русским солдатам, их доблести, спокойной жертвенной готовности расстаться с жизнью, он в то же время твердо полагал, что они, в отличие от немцев, безынициативны, страшатся любой неясности, ведут себя непредсказуемо даже для них самих. То, поддавшись необъяснимому страху, сдаются овечьим стадом или бегут, не разбирая дороги, а то вдруг отчаянная горстка их вцепляется намертво в клочок земли, не стоящий не только их жизней, но одной капли крови. О защитниках Брестской крепости, сражавшихся только потому, что не могли поверить в бегство своей армии и не понимали, в каком они глубоком немецком тылу, об этой крепости, за которую фюрер все укорял его, потому что, видите ли, обещал Муссолини дать обед в ее стенах, он, Гудериан, говорил: "Значение этой крепости, неизмеримо вырастает, коль скоро мы ею интересуемся, и падает до нуля, когда перестаем интересоваться. Нужно у одного ее входа поставить пулеметное гнездо и прожектор и у другого входа пулеметное гнездо и прожектор, самим же двигаться дальше".
Некоторые военные страницы Толстого он не мог читать без чувства неловкости за автора. Пренебрежение к "подхваченным кускам материи на палках" или к цене пространства, где размещены войска, еще можно было простить непрофессионалу, нельзя было ни простить, ни понять его упрямое непризнание войны как искусства, а не только бедлама, хаоса, в котором никто ничего предвидеть не может, а поэтому никакой полководец на самом деле ничем не руководит. Сколько страсти было потрачено - доказать, что Наполеон не руководил и не мог руководить ходом сражения при Бородине! И при этом автор забыл начисто, какой комплимент он уже отпустил Наполеону, когда описывал, как он с ходу, еще до начала сражения, атаковал конницей Шевардинский редут и тем заставил русских передвинуться к полю, которое "было не более позицией, чем любое другое поле в России" и на котором "немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства". Да после такого трюка, выигрыша позиции, Наполеону и не было нужды руководить самому, он мог все препоручить своим маршалам, а сам идти играть в карты или пить свой пунш. Ну, и если быть справедливым, то и своим названием Бородинская битва обязана ему, а то б она была - Шевардинская. Однако ж у автора не поднялась рука написать, что битва была выиграна Бонапартом - еще за двое суток до того, как она началась, - со скрежетом зубовным он признал только, что она была проиграна глупым русским командованием. Граф, верно, придерживался того расхожего мнения, что из двух генералов один побеждает просто потому, что должен же кто-то оказаться глупее. Остроты подобного рода не трогали Гудериана, знавшего к ним поправку: подозрительно часто побеждает как раз тот, кого заранее считали глупее.
Но один эпизод по-настоящему трогал его и многое ему объяснял - то место, где молоденькая Ростова, при эвакуации из Москвы, приказывает выбросить все фамильное добро и отдать подводы раненым офицерам. Он оценил вполне, что она себя этим лишила приданого и, пожалуй, надежд на замужество, и он снисходительно отнесся к тому, что там еще говорится при этом: "Разве ж мы немцы какие-нибудь?.." Что ж, у немцев сложился веками иной принцип: армия сражается, народ - работает, больше от него никогда ничего и не требовалось. Вот что было любопытно: этот поступок сумасбродной "графинечки" предвидел ли старик Кутузов, когда соглашался принять сражение при Бородине? Предвидел ли безропотное оставление русскими Москвы, партизанские рейды Платова и Давыдова, инициативу старостихи Василисы, возглавившей отряд крепостных? Если так, то Бонапарт проиграл, еще и не начав сражения, он понапрасну растратил силы, поддавшись на азиатскую приманку "старой лисицы Севера", на генеральное сражение, которое вовсе и не было генеральным, поскольку в резерве Кутузова оставались главные русские преимущества гигантские пространства России, способность ее народа безропотно - и без жалости - пожертвовать всем, не посчитаться ни с каким количеством жизней. И что же, он, Гудериан, этого не предвидел? Где же теперь искать его Бородино?
Ведь он всячески избегал этих азиатских приманок, встречи грудь с грудью - как прежде всего остановки в движении; без движения не было "Быстроходного Гейнца", теряли цену его маневры охвата, клещей, рассекающие удары, быстрые рокадные перемещения, знаменитое его "вальсирование", "плетение кружева" - не теряя при этом контроля над всеми своими танками, держа их всегда "в кулаке, а не вразброс". А приманка спокойно дожидалась его - Киев, поворот армии на юг, к Лохвице, где его танкисты встретились с танкистами фон Клейста и своим рукопожатием замкнули "котел" с пятью русскими армиями. Более чем полмиллиона пленных - разве не блестящая победа? Но блицкриг имеет одну особенность: он не терпит изменений, даже изменений к лучшему. Было гибельным уходить с главного направления, на Москву. Почему же на том совещании в Борисове он согласился с фюрером, который вдруг перестал интересоваться Москвой и все внимание обратил на Киев и Ленинград? Почему оставил попытки переубедить, не пригрозил отставкой? Потому что - солдат? Нет, этого мало сказать. Ему и самому захотелось уйти с Ельнинского выступа, где русские оказали сильнейшее сопротивление и где как раз назревало генеральное. Ему и самому казалось, что "сбегать" на 450 километров к югу и вернуться - еще успеется до зимы. Не успелось. И не без оснований укорял его тогда Галъдер*, этот сухарь, штафирка, профессор, в жизни не командовавший даже полком, к тому же ухитрившийся не присутствовать на совещании:
-- Как вы могли, мой дорогой Гудериан, согласиться на это? Ведь вы были против такого решения. На какой крючок вас подцели?
* Франц Гальдер - начальник Генерального штаба сухопутных войск. После 20 июля 1944 года Гитлер на эту должность назначит Гудериана.
Было дико и обидно слушать это Гудериану, который, единственный из генералов, осмелился возражать фюреру. Но именно потому, что это было дико и обидно, он, вскипая, отвечал надменно и заносчиво, а главное, уже почти убежденно:
- Я два часа говорил с фюрером наедине, и он сумел меня переубедить. Я обещал ему и я исполню обещанное как можно лучше. Я сделаю невозможное возможным.
- Но в таком случае, мой дорогой Гудериан, сами же и планируйте вашу операцию. Позвольте Генеральному штабу к ней пальцем не прикоснуться. Мы не занимаемся наступлениями, которые относятся к категории "невозможных".
- Мой дорогой Гальдер, - отвечал Гудериан, уже взяв себя в руки, улыбаясь своей знаменитой улыбкой солдата, славного парня, - это как раз то, о чем я всегда мечтал. Чтоб Генеральный штаб занялся посильным для него, а к моим операциям пальцем бы не прикасался.
Сухарь и штафирка был, однако, прав - разумеется, не от избытка ума, а от унылого житейского понимания, что этой стране все на пользу, а прежде всего - ее бедность, ее плохие дороги, ее бесхозяйственность и хроническое недоедание в деревнях, недостаток горючего, мастерских, инструмента, корма для лошадей. Теми шестьюстами с лишним тысячами пленных русские оплатили главное для себя - время, они купили себе и дождливую осень, и нестерпимо холодную эту зиму, всю дьявольскую полосу невезения, в какой сейчас оказались немцы. И хорошо, если только время утеряно. А если - мужество? А если даже смысл вторжения?
"Я только солдат", - говорил он о себе, но чем-то должна же была вдохновляться его энергия, не одними же мечтаниями о фельдмаршальском жезле, и она вдохновлялась сознанием, что серой чуме большевизма не сможет противостоять дряхлеющая Европа, предел поставит - лишь сильная духом, отмобилизованная Германия. И он чувствовал себя острием меча, взнесенного отрубить все девять голов гидры, но, к сожалению... к сожалению, неповоротливую его рукоять держали другие. И не им это было заведено: генералы делают войну, политики делают политику. Как же втолковать тем господам в Берлине, которые не любят выглядывать из мира своих иллюзий, из скорлупы святого неведения, что здесь, в России, приходится заниматься и тем, и другим, и даже неизвестно, чем в первую очередь, приходится - страшно сказать - переосмысливать и самые цели войны? Как бы, к примеру, они отнеслись к словам старого царского генерала, которого он безуспешно приглашал в бургомистры Орла:
- Вы пришли слишком поздно. Если бы двадцать лет назад - как бы мы вас встретили! Но теперь мы только начали оживать, а вы пришли и отбросили нас назад, на те же двадцать лет. Когда вы уйдете - а вы уйдете! - мы должны будем все начать сначала. Не обессудьте, генерал, но теперь мы боремся за Россию, и тут мы почти все едины.
При этом он был в мундире со всеми регалиями, пронафталиненном и со складками от двадцатилетнего хранения на дне сундука. И не отказывался поведать, как все эти годы он трясся от страха, что его генеральство откроется.
В те же дни было доложено Гудериану, что в камерах и подвалах городской тюрьмы найдены сотни трупов - узники, расстрелянные за день или два до падения города. Он приказал выяснить, кто эти люди и за что казнены. Ему пришлось, и не в первый раз, убедиться, что этот вопрос "За что?" конкретный для любого мясника из гестапо, - здесь звучит безнадежной абстракцией. Ни один из казненных не имел смертного приговора. Были, чаще всего, с 5-летними сроками, у некоторых они уже кончались, были и вовсе не имевшие приговора, только еще подследственные - в большинстве по делам о "вредительстве", "антисоветских заговорах", "контрреволюционных намерениях"...
Он приказал выложить все трупы рядами на тюремном дворе и открыть ворота для всего города. Он и сам явился туда, назначив себе пятнадцать минут, и терпеливо их отстоял у стены, близкий к обмороку. Все же он переоценил свои нервы, это оказалось еще ужасней, чем он ожидал, чем если бы эта массовая бессмысленная казнь совершалась на его глазах. Боевого генерала не поразишь видом и запахом мертвых тел, даже и в больших количествах, но до сих пор он их видел на полях боев, в безмолвии и покое уже свершившегося и необратимого. Невыносимее было видеть - живых, когда они в припадке горя и какой-то сумасшедшей надежды пытались что-то вернуть, оживить родные лица, уже тронутые разложением, лаская их, исцеловывая, обливая слезами. Но что потрясло его еще сильнее, было ужасней и смрада, и нескончаемого, не утихающего вопля - то, как смотрели на него самого: со страхом и ясно видимой злобой. Будто и он был к этому причастен или тем виноват, что мертвые глухи к отчаянным мольбам откликнуться. Явно, от него требовали уйти, и он бы ушел немедля, но дело касалось армии, за которой не было вины, и люди должны были это понять!