Угрюмый корниловец этот вариант забраковал напрочь.
- Не стоят они вашего "правдоподобия". Нашли компромиссы - между кошкой и мышкой! Глухая несознанка - вот лучшая защита. Или он должен признать, что взяли боекомплект на парад? Да за это одно - к стенке. Даже если правду можно сказать, все равно врите. Спросят, кто написал "Мертвые души", говорите: "Не знаю". Гоголя не выдавайте. Зачем-то же им это нужно, если спрашивают. А впрочем, - прибавил он, оглядев генерала взглядом отчужденным, едва не презрительным, - я ведь исхожу из своего опыта. У вас опыт - другой. Вся ваша жизнь, товарищ красный генерал, доселе была, в сущности, компромиссом. Так что, может статься, вы со своим следователем и поладите.
Стена отчуждения все время стояла меж Кобрисовым и обоими его соседями, и за надежных советчиков он их все-таки не держал. В глубине души - в такой глубине, что он постыдился бы себе признаться, - он не стремился эту стену разрушить, он ее даже укреплял, внушая себе, что у соседей все-таки были, не в пример ему, основания находиться здесь и ждать расстрела. Они, как уже, верно, сформулировано было в их обвинительных заключениях, активно боролись против советской власти, он - активно ее защищал. И то, что годилось для них, не могло относиться к нему. Не вполне исключалось, что он бы мог со своим следователем и поладить.
Еще и то способствовало разобщению, что им, москвичам, регулярно доставлялись передачи, а ему, иногороднему, оставалось довольствоваться кашей на хлопковом или конопляном масле, которую приносили в ведре и вышвыривали ему половником в подставленную миску, фунтом липкого хлеба, двумя кусочками сахару и чаем из сушеной моркови и яблочной кожуры; этого было мало ему и это огорчало едва не до слез; он съедал свой обед, так пристроясь, чтоб не видели его лица. Он себя стыдился, он стыдился унижений, каким подвергали его, и не понимал, что тем он себя унижает еще сильнее. Но вот как-то увидел он, что его соседям передачи от жен или детей, которые не отказались от них, доставляют не столько радости, как можно было бы ожидать; корниловец, съедая домашние пирожки с мясом, разломанные надзирательскими пальцами, еще больше мрачнел, а розовый барин, разложив снедь на койке, долго смотрел на нее и проникался к себе такой жалостью, что на глаза у него навертывались слезы. Однажды генерал засмотрелся на него слишком открыто и продолжительно, и товарищ прокурора, заметив его взгляд, расценил это по-своему. Он густо намазал большой кусок хлеба маслом, а сверху нагрузил толстым пластом колбасы и все это протянул генералу:
- Позвольте угостить, не побрезгуйте.
Генерал, спохватясь, отпрянул и помотал головою.
- Они не возьмут у вас, - сказал корниловец, глядя на него почти брезгливо. - Коммунисты же против частной благотворительности.
- Генерал, это прежде всего некрасиво, - сказал товарищ прокурора, держа бутерброд терпеливо в протянутой руке. - Делиться едой - святая тюремная традиция.
- Да я что же... Только чем отдавать буду? Мне-то передачки носить некому.
- Но если бы передачки носили каждому, тогда бы и традиции не возникло. Примите, прошу вас.
И генерал принял тюремный дар и отведал его. Корниловец протянул ему пирожок, генерал принял и его.
Понемногу становился он другим, чем был до этого. Он, как бы даже отстранясь, постигал тюрьму. Ему уже не нужно было объяснять, почему ложку ему дали деревянную, а миску - железную, с толсто закругленными краями. А отчего суп из трески отдавал содой, это он мог сам объяснить соседям по-солдатски: "Чтоб поменьше о бабах думали. А с чесноком было бы наоборот". С интересом, подчас и с восхищением он воспринимал предусмотрительность стражей, но и хитроумие охраняемых. В предбаннике стриг волосы и подбривал усы парикмахер из вольных - все машинкой, никаких бритв, и совершенно голый! Это чтобы он не смог послужить почтовым ящиком между тюрьмой и волей и между клиентами из разных камер. Ночами предпринимались "мамаевы побоища" - повальные шмоны с выгоном из камеры по команде "Все с вещами!", проколы шомполом подушек и матрасов, разрывы швов на одежде, - и никогда ничего не находили, и почта все равно работала: утаенным грифелем, который, бывало, припрятывали в ноздре, на клочке подтирочной бумаги писалась цидулька - два-три слова: "Такого-то - к вышке", "Такой-то наседка" или просто отчаянный зов: "Валя, отзовись!", - послание закатывалось в хлебный мякиш и прилеплялось к банной скамейке снизу. Это было почтовое отделение номер два, номером первым был сортир. Непостижимо меж разгороженными, разобщенными людьми растекались новости с воли, приносимые новыми арестантами, - и против законов человеческой солидарности радовались новичку, точно он был вестником свободы. Его называли "свежей газетой", и главная его весть была - о новых и все расширяющихся посадках. Но, странное дело, это не только угнетало и печалило, но чем-то и обнадеживало: процесс вот-вот перешагнет критическую черту, когда он сделается неуправляемым. И тогда маятник, достигший крайней своей точки, начнет движение обратное.
Новой волною арестов, - что заранее необъяснимо узнавалось в камере, принесло В., знаменитого московского литературоведа. Обрадовались и ему как простому свидетельству, что берут уже всех без разбору, а не только "политиков", и это к лучшему: чем больше людей арестуют, тем скорее исчерпана будет возможность держать столько людей в неволе. Сам новичок был, правда, другого мнения - что возможности России в этом отношении неисчерпаемы, - как, впрочем, и во многих других.
На какое-то время он сделался центром внимания и пребывал в постоянных беседах - групповых или наедине. Ни своей профессией, ни багажом своих знаний генерал никак не соответствовал новому соседу, не мог бы приблизиться собеседником, а тем не менее стал им - неожиданно быстро.
Как-то, при общем выводе на оправку, досталось им вдвоем выносить парашу. Староста камеры нашел, что они ростом подходят друг другу, и, значит, перекоса не будет, содержимое не расплещется. Литературовед В. был, и впрямь, длинен, только худющ и одышлив, а главное - нервен излишне. То и дело он подергивал слабой своей рукою - и не для перехвата, а по случаю стукнувшей ему в голову идеи.
- Мой генерал, - спросил он, - не кажется ли вам, что коль скоро чаша сия не миновала нас, мы могли бы извлечь из нее... то есть, разумеется, не из нее самой, а из процесса ее несения, ценности интеллектуального порядка?
- Какие же это, к примеру? - спросил генерал.
- Ну, скажем, дать определение новейшей исторической формации: "Коммунизм есть советская власть минус канализация". И что самое приятное, эта формация уже построена!
Генерал лишь оглянулся - не слышал ли кто эти речи. Слава Богу, напарник его говорил, будто с вишневой косточкой во рту, за два шага уже нельзя было разобрать.
- Вы смущены парадоксальностью определения? - продолжал он, кося выпуклым глазом куда-то в потолок, свободной рукою оглаживая лысину, с начесом реденьких черных волос. - А мне представляется, оно ничуть не противоречит тезису основоположника: "плюс электрификация". Все очень симметрично. Применив "плюс", он тем самым не исключил существование "минуса".
- Он ни хрена не исключил, - сказал генерал, сбиваясь на полушепот. Все-то у него симметрично. Хошь в ту степь, хошь в противоположную...
- Браво, мой генерал. Никто не постиг этого человека лучше вас. Вы никогда не пробовали доверить свои мысли бумаге?
- Это, стало быть, особому отделу? Не пробовал. Это уж ваше дело литература.
- Я к литературе имею отношение косвенное. То есть занимаюсь, с вашего разрешения, литературой о литературе.
- Ну, так или иначе, а вы человек писучий?
- Как вы сказали?
- Ну, есть у вас такая писучая жилка, что ли.
- Подозреваю, - сказал литературовед В., - что мысленно вы меня так и называете: "писучая жилка". Я угадал?
Генерал так не называл его, но согласился, что оно и неплохо. С этого дня пошли у них долгие беседы, которые и название получили: "Размышления у параши". Смысл названия был не столько топографический, сколько исторический - просто, с параши все началось.
Отношения их вскоре сложились так, что генерал мог задать вопрос деликатный и обычно избегаемый в тюрьме: "За что попали сюда?"
- За вину, - ответил "писучая жилка". - То есть посадили меня, как водится, ближние, мои же коллеги, но не безвинно, нет.
- Какая же вина?
- В писаниях моих было много непродуманного. Ну, хотя бы, что Вольтер своими идеями оказал сильнейшее воздействие на русских революционных демократов.
- А он - оказал?
- В том-то и дело, что ни хрена. Скорей - они его презирали, и слово "вольтерьянство" считалось у них ругательством. Но зачем я это написал! Вот и сижу.
- Да ведь чепуха собачья!
- Я тоже так думаю. Расстрелять - не расстреляют, это в следующий раз. Но экскурсия на Соловки, лет на восемь, мне обеспечена.
- А он - оказал?
- В том-то и дело, что ни хрена. Скорей - они его презирали, и слово "вольтерьянство" считалось у них ругательством. Но зачем я это написал! Вот и сижу.
- Да ведь чепуха собачья!
- Я тоже так думаю. Расстрелять - не расстреляют, это в следующий раз. Но экскурсия на Соловки, лет на восемь, мне обеспечена.
В свой черед, генерал ему без утайки рассказал о своем. "Писучая жилка", выслушав его, помрачнел.
- А вам, мой генерал, надо бояться.
- Чего?
- А того самого. Что мне не грозит пока. Вам есть прямой смысл бояться и не верить ни одному слову вашего следователя. Вы должны во что бы то ни стало выйти на волю. И держите себя с уверенностью, что вы им еще понадобитесь. Сумейте их в этом убедить. Именно в этом, а не в своей невиновности. Вы им не свой, только не подозреваете об этом. Есть христиане, которые не подозревают, что они христиане. И это - самые лучшие из них. Так и вы. Не свой, вот в чем ваша вина. Однако не все для вас потеряно. Ведь война на носу, мы только не говорим об этом. И наши Ганнибалы, конечно же, не справятся, просрутся. И так как слишком многих убиенных уже не воскресить, то вся надежда будет на вас, мой генерал.
- Да в том-то и дело, что не верят они насчет войны.
- Верят, не сомневайтесь в этом. И боятся смертельно.
- Почему же армию так разоружили, лучших людей - в распыл? Ну, провинились, допустим, так и держали бы их про запас по тюрьмам...
Задавая этот вопрос, он о себе спрашивал, и "писучая жилка" это понял, ответил и с печалью, и с явным желанием приободрить:
- Вы дослужитесь до маршала. Если только выдержите. Боже мой, как трудна ваша задача! Мало побеждать во славу цезаря, надо еще все победы класть к его ногам и убеждать его, корча из себя идиота, что без него бы не обошлось! Ваши несчастные коллеги этого не поняли, вот в чем они провинились. Но вы спрашиваете, почему нельзя было, учитывая их заслуги, что-то другое для них придумать, почему обязательно - смерть? Не так ли, мой генерал?
- Так.
- Я думаю, правы те умные головы, кто исследует для этого случая модель воровской шайки, законы общества, которое себя чувствует вне закона. Воры и бандиты никакого другого наказания не знают, только смерть. Это даже не наказание, это просто мера безопасности. По тюрьмам будут сидеть те, кто у них не вызывает опасения. Но при малейшей опасности... Вы меня понимаете?
- Что-то слишком они стараются, - сказал генерал. - Зачем столько, удивляюсь я. Одного напугать как следует - это трем тыщам наука.
- О, вы преувеличиваете совокупный интеллект человечества. Оно плохо усваивает уроки истории, то есть даже совсем не усваивает, и приходится эти уроки повторять и усиливать, главное - усиливать. Так что наши следопыты действуют мудро. Инстинктивно, а - правильно. Они проводят величайший исторический эксперимент. Чтобы искоренить неискоренимое - собственность, индивидуальность, творчество - они положат хоть пятьдесят миллионов, а напугают полмира. Эксперимент - бесконечный и заранее обреченный, через тридцать-сорок лет это будет ясно всем. Но на их век работы хватит.
- Что-то мрачно вы рисуете, - возразил генерал. - Что же, они о внуках своих не думают?
- Напротив. Все и делается ради внуков. По крайней мере так часто они об этом твердят, что и сами поверили. Только не знают, что внуки от них отшатнутся в ужасе.
- Ну, кто как. Некоторые и погордятся. Это же как бы новое будет дворянство.
- Вы думаете? А, пожалуй, вы правы... Кстати, как мы условимся их называть? Просто - "они"? Ведь нет им аналога в мировой истории.
- Злыдни, - сказал генерал. - Злодеи.
- Позвольте, мой генерал, не согласиться. И самый главный из них - не злодей. Он - слуга народа. Я не думаю, что ему доставляет удовольствие уничтожить таланты, он даже старается кое-кого защитить. Но это ему не всегда удается. Народ любит казни, а он - восточный человек, он понимает такие вещи. И глупо называть его извергом. Он просто придумал новые правила игры. Представьте, вы играете в шахматы, и ваша пешка ступает на последнее поле. Ваш противник обязан вам вернуть ферзя. А он берет да этим ферзем вас по голове. Оказывается, он ввел новое правило, только вас не предупредил.
- И какая же тут защита?
- А никакой. Не садиться играть в такие игры, где правила меняются с каждым днем. Как только сели - Господь Бог уже не на вашей стороне, всем теперь заправляет сатана. Вы, мой генерал, по роду своей профессии играете в эти игры, так должны быть готовы ко всему. Пусть вас утешит, что наши худшие опасения все-таки не сбываются. То есть не всегда сбываются.
- Но, может, и у него свои правила, у сатаны? - спросил генерал, усмехаясь. - Не одно злодейство на уме?
- Мой генерал, вы на верном пути. Вам надлежит усвоить: ничто у нас никогда не делается из побуждений добра, то есть делаются и добрые дела, но все равно из каких-то гнусных соображений. Я верю, например, что у вас все кончится хорошо - но не потому, что кого-то одолеет жажда
справедливости, кто-то за голову схватится: что же это мы творим! А вмешается - дьявольская сила. Вот на нее и надейтесь. Она окажется сильнее. Бог эту страну оставил, вся надежда - на Дьявола.
Между тем все то, что казалось таким ясным и очевидным в камере, в их "размышлениях у параши", не оказывалось таким в кабинете следователя. Игру, от которой предостерегал "писучая жилка", генерал не мог пресечь, не мог сомкнуть уста и вовсе не отвечать на любые задаваемые ему вопросы. Так, верно, следовало поступить при начале следствия, но не тогда, когда уже согласился хотя бы назвать свое имя и звание - то, что следователь мог вычитать из документов, изъятых у арестованного. И надо было обладать волшебным умением пропускать мимо ушей вопросы и обвинения самые чудовищные, подчас идиотские, от которых кровь бросалась в голову и затмевала сознание.
- Вы же лакей Блюхера! - кричал Опрядкин. - И вы эту связь будете отрицать?
Кобрисов был "лакеем Блюхера" в той же мере, как и лакеем Ворошилова, а связь была такая, что Блюхер командовал, а Кобрисов ему подчинялся. Но теперь выплывало, что слишком хорошо подчинялся, Блюхер на смотрах и учениях ставил его дивизии самые высокие баллы, а его самого представил к ордену Красного Знамени. И говорил не раз, что может вполне положиться на дивизию Кобрисова.
- Это - в каком же смысле? - спрашивал Опрядкин. - Это когда придет время открыть границу японцам?
Свой вопрос повторял он часто, и всякий раз генерал так и видел себя, поднимающего полосатый шлагбаум, и колонну ожидающих грузовиков с желтолицей пехотой.
Об одной детали Опрядкин говорил не без удовольствия, что она далеко не лишняя в его "следовательской копилочке". На обычных стрелковых мишенях, где изображался бегущий в атаку пехотинец, он был в мелкой каске неопределенного образца, скорее английского (напоминание об Антанте). Так вот, генерал зачастую на стрельбищах выражал недовольство этими, утвержденными Наркоматом Обороны, мишенями, говорил, что каски следовало бы намалевать глубокие, как у немцев, какие и придется увидеть стрелку.
- Это что же? - вскрикивал Опрядкин. - Считали возможным противником Германию? И это вы бойцам внушали? Перед лицом вооружающейся Японии?
И самое стыдное, генерал почему-то страшился так и сказать: "Да, считаю Германию!" Он предвидел, какой вопрос за этим последует: а как определил он возможного противника? Ответить ли, что по сходству! Исходя из того, что два медведя не уживутся на одной поляне, в какую сейчас превратилась Европа?
- Да вы это о чем? - вскипал гневом Опрядкин, точно бы прочтя его мысли. - Вы и думать об этом не смейте. Разве не ясно товарищ Молотов сказал, Вячеслав Михайлович: "Мы с немцами братья по крови". Не читали? Быть того не может! Сознательное притупление бдительности в войсках - вот как это называется. Разоружение перед реальным врагом.
Более всего поражало и бесило генерала, как все то, что, казалось бы, могло считаться заслугой, выворачивалось ему в вину. Имел грамоту за высокую дисциплину в частях - но Красная Армия славится не тупым подчинением, а высокой сознательностью; для того и муштровал дивизию, что расхлябанная не соберется тотчас в кулак и не пойдет, куда он прикажет - хоть и прямиком в японский плен. Много внимания уделял противотанковой обороне, защитным приемам одиночного бойца - это прекрасно, но какие же у японцев танки, против них рукопашный следует применять, наш излюбленный бой, которого они избегают, а он-то в дивизии Кобрисова был не в почете, и не странно ли это для конника, знающего цену острой шашке? Учил маневрам отступления - это еще зачем? Это не наша доктрина, мы наступать будем, воевать на чужой территории и малой кровью. А перед кем нам отступать?! Сюда же еще улика - своих командиров, переводимых на восток с западной границы, поощрял вывозить оттуда и семьи, охотно давал им на это отпуска и сопровождающих для укладки и переезда, выбивал у местных властей жилье для комсостава - да никак целую республику хотел создать на Дальнем Востоке, с последующим отторжением под эгиду Японии?