- Уже? - спросил генерал и поглядел с одобрением на Шестерикова, готового к черту в зубы идти. - Ну, потопали.
И так-то они - хрум-хрум - начали свой путь по снежку: генерал впереди, при каждом шаге отбрасывая маузер бедром, Шестериков - приотстав шагов на восемь. За околицей набросился на них степной ветер, стало уныло и даже страшновато, но генерал шага не убавлял, что-то его изнутри грело и двигало вперед.
Сперва шли по проводу, от шеста к шесту, потом кончилась шестовка, провод ушел под снег. Однако ж тропинка, пробитая связистами и всякими посыльными, ясно виднелась - со склона в низинку и опять на бугор, так что хрум да хрум - шли уверенно, и солнышко, хоть и туманное, а бодрило, а леса поодаль, хоть и черные, а не страшили неизвестностью. Поле и поле, Шестерикову было не привыкать. Да все ничего, только вскорости, едва версту отмахали, мороз начал под шинелькой продирать насквозь, сил не стало терпеть, не хлопать рукавицами по груди, по плечам. И сперва Шестериков стеснялся при генерале, но, видно, и тому мороз не нравился, то и дело он руки в перчатках прижимал к ушам, и этими-то моментами Шестериков и пользовался, а то терпел.
- Не там хлопаешь! - закричал ему генерал. Все же, значит, услышал. Там тебя молодость греет. Ногами, ногами тупоти. Тут главное - не упустить.
Шестериков и не упускал, но в ногах-то еще терпимо было, а вот душа заледенела.
- Большевистскую родную печать использовал? - спрашивал генерал, оборачиваясь с веселостью и некоторое время идя спиной вперед. - Газетку поверх портянок не намотал? А зря.
Так наставление советовало: читанное еще раз использовать - против обморожений, но Шестериков в эти чудеса не верил, печать он пускал на курево и по другому делу, а больше доверял шерстяному платку, который ему жена прислала - разодрать на портянки.
Генерал про платок выслушал и развел руками.
- Все гениальное - просто. Кто это сказал?.. И я тоже не знаю.
Потом он придержал шаг немного, чтоб Шестериков его нагнал.
- Ты в бильярд не играешь? Учти, кто в бильярд играет - на местности лучше ориентируется. Вот как ты думаешь, километра четыре прошли уже?
По Шестерикову, так и все десять отхрумкали, а в бильярд он не играл сроду, потому, наверно, и вовсе не ориентировался.
- Ничего, потерпи, - утешил генерал. - Еще полстолька пройти, и встретят нас в Больших Перемерках. Французский коньяк пил когда-нибудь? Попьешь!
Генерал, видать, всю карту держал в голове, шагал без задержки, на развилке решительным образом вправо шагнул, хотя, отчего-то показалось Шестерикову, так же решительно можно бы было и влево. Но, пожалуй, это уже потом он себе приписал такое предчувствие, а на самом деле во весь их путь ни разу не догадался, что история уже притормозила свой бег, плетется шагом, а зато круто набирала ход - география.
Они с генералом шли в Большие Перемерки - и правильно шли, а идти-то им нужно было - в Малые. Свиридову, который по величине судил и с картою второпях не сверялся, в голову не пришло, что тут, как часто оно на Руси бывает, все обстояло наоборот. Малые Перемерки, возникшие после Больших, то есть настоящих, первых, и считавшиеся как бы пониже чином, понемногу раздобрели вокруг фабрички валяной обуви и давно уже переросли Большие, да названия уже не менялись; местные и так различали, а на приезжих было наплевать, и их это тоже не тяготило. Ну, и то правда, названия селам сменить - это же сколько вывесок надо перемалевать, да всяких бланков перепечатать, да и надписи переписать на тех ящиках, в которых малоперемеркинские валенки ехали во все концы отечества. Опять же, глядишь, захудалые Большие, в свой черед, подтянутся, стекольный заводик отгрохают и Малым, в Большие переименованные, опять догонять? А совсем другое название - откуда взять? Еще и похуже выйдет - в Стеклозаводе каком-нибудь жить. Вот разве одни, предположим, Ждановском назвать, а другие Шкирятовым или Кагановичами, так ведь на все населенные пункты дорогих вождей не хватит...
Уже сумерки начали сгущаться, когда они с генералом дохрумкали наконец и на задах этих Перемерок увидели встречных. Человечков тридцать высыпало. Но как-то не торопились подскочить, доложиться. Генералу это понравиться не могло, он им еще издали, шагов за полcта, приказал сердито:
- Полковника Свиридова ко мне!
А встречные и тогда не зачесались. Переглянулись и отвечали со смехом:
- Карашо, Ванья! Давай-давай!
Генерал стал столбом и скомандовал Шестерикову:
- Ложись!
И только Шестериков упал, у одного из тех встречных быстро-быстро запыхало в руках впереди живота, и долетел сухой треск - будто жареное лопалось на плите. Генерал, свою же команду выполняя с запозданием, повалился всей тушей вперед. Не помнил Шестериков, как оказался рядом с ним и о чем в первый миг подумал, но никогда забыть не мог, как, нашаривая в снегу слетевшую рукавицу, вляпался в липкое и горячее, вытекающее из-под генеральского бока.
- Товарищ командующий, - позвал он жалобно. - А, товарищ командующий?
Генерал только хрипел и кашлял, вжимаясь лицом в сугроб.
- Вот и бильярд! - сказал Шестериков, отирая ладонь о льдистый снег. Ах, беда какая!..
Но какая случилась беда, он все же не осознал еще. В голове его так сложилось, что это свои обознались спьяну или созорничали, придравшись, что им не сказали пароля. Таких дуболомов он повидал в отступлении - страшное дело, когда им оружие попадет в руки. И в ярости, чтоб их проучить, заставить самих поваляться на снегу, он выбросил автомат перед собою и чесанул по ним длинной очередью - над самыми головами. Дуболомы залегли исправно и открыли частый огонь, перекликаясь картавыми возгласами.
- Немцы, - вслух объявил Шестериков, то ли себе самому, то ли генералу.
И стало ему досадно, прямо до слез, за те патроны, что он выпустил сгоряча без пользы. По звуку судить, штук двадцать пять ушло. Впредь этой роскоши - очередями стрелять - он себе не мог позволить. И решительно переключил флажок на выстрелы одиночные. Как по уставу полагалось, раскинул ноги, уперся локтями в снег, приступил к поражению живой силы противника. Впрочем, он не думал о том, скольких удастся ему убить или ранить, он был уже опытный солдат, и перед ним были опытные солдаты, и он знал, что, когда перестреливаются лежа, на результаты ни та, ни другая стороны особенно не рассчитывают. Главное было - не дать им головы поднять, потянуть время, покуда они убедятся, что можно подойти спокойно и взять живыми. И, конечно, не мешало создать у них такое впечатление, что не один тут постреливает, а все-таки двое.
Он вытащил генеральский маузер из кобуры и, держа впервые такую красивую вещь, сразу сообразил, как вынимается обойма. В ней было девять патронов; он перещупал коченеющими пальцами их округлые головки, беззвучно шевеля губами: "Один, два, три..." - а дальше шли пустые пять гнезд, маузер был 14-зарядный. И, видать, генерал любил пострелять из него - для настроения, а может быть, и самолично кого в расход пустить, есть такие любители. Ну, что ж, подумал Шестериков, на то война, ему вот и самому захотелось парочку этих "дуболомов" срезать, едва рука удержалась. Только обойму-то надо ж было пополнить. В кобуре было место для обоймы запасной, но самой ее не было. "Пару бы дисочков иметь в запас..." - вспомнил он с укором. Но и себя укорил - зачем отдал тем дружкам свой неполный диск, они до того своей девкой заняты были, что и не заметили бы, если б не отдал. И тотчас - с обидой, с завистью - вспомнил саму деву, которую они наперебой старались насмешить армейскими шутками, вспомнил ее разрумянившееся лицо, которое она, играючи, наполовину прикрывала пестрым головным платком, хорошо им сейчас в селе, в тепле, уже, поди, захмелившимся и напрочь забывшим о нем, которой невесть по какому случаю лежит здесь в снегу, задницей к черному небу, перед какими-то чертовыми Перемерками, бок о бок с беспамятным, безответным генералом, и перестреливается с какими-то невесть откуда взявшимися, как с луны прилетевшими, людьми. Но хорошо все-таки, подумал он, что хоть дружки эти встретились, да с полными дисками, дай им там Бог время провести как следует.
Посмотреть, не все в его положении было плохо, могло и хуже быть. Хорошо, что смазка не застыла и автомат не отказал в подаче, а теперь уже и разогрелся. Хорошо, что еще маузер есть, с девятью патронами. Хорошо, что немцы не ползли к нему, постреливали, где кто залег. Генерал тоже хорошо лежал, плоско, головы не высовывал из сугроба. Но одна мысль, тоскливая, то и дело возвращалась к Шестерикову - что уже с этими немцами не разойтись по-хорошему.
Бывало, когда солдаты с солдатами встречались на равных, удавалось без перестрелки разойтись - какому умному воевать охота? Но тут - как разойдешься, когда генерал у него на руках - и живой еще, дышит, хрипит. И эти, из Перемерок, еще при свете видели, кто к ним пожаловал, видели темно-зеленую его бекешу, отороченную серым смушком, и смушковую папаху разве ж с этим отпустят? Убитого раздеть можно, одежку поделить, а за живого - им, поди, каждому по две недели отпуска дадут. И сдаться тоже нельзя, стрельба всерьез пошла, уж они теперь, намерзшись, злые как черти! Его, рядового, они тут же, у крайней избы, и прикончат, а если еще убил кого или подранил, то прежде уметелят до полусмерти. А генерала оттащат в тепло, там перевяжут, в чувство приведут, потом - на допросы. И если говорить откажется - крышка и ему.
Бывало, когда солдаты с солдатами встречались на равных, удавалось без перестрелки разойтись - какому умному воевать охота? Но тут - как разойдешься, когда генерал у него на руках - и живой еще, дышит, хрипит. И эти, из Перемерок, еще при свете видели, кто к ним пожаловал, видели темно-зеленую его бекешу, отороченную серым смушком, и смушковую папаху разве ж с этим отпустят? Убитого раздеть можно, одежку поделить, а за живого - им, поди, каждому по две недели отпуска дадут. И сдаться тоже нельзя, стрельба всерьез пошла, уж они теперь, намерзшись, злые как черти! Его, рядового, они тут же, у крайней избы, и прикончат, а если еще убил кого или подранил, то прежде уметелят до полусмерти. А генерала оттащат в тепло, там перевяжут, в чувство приведут, потом - на допросы. И если говорить откажется - крышка и ему.
Он отъединил опять ту обойму и выдавил два патрона, чтоб сгоряча их не истратить. Эти два он заложит в маузер перед самым уже концом - пробить голову генералу, потом - себе. Все-таки лучше самому это сделать, чем еще мучиться, когда возьмут, изобьют всласть, к стенке прислонят и долго будут затворами клацать - надо ж потешиться, перед тем как в тепло уйти. Сперва он эти патроны запрятал в рукавицу, но там они сильно мешали и слишком напоминали о неизбежном, и он их сунул за пазуху. Тут его пальцы ткнулись во что-то твердое и шершавое - это в запазушном кармане хранилась его горбушка, уже как будто забытая, а все же - краешком сознания - памятная. Чувство возникло живое и теплое, но сиротливое, опять стало жаль до слез - что придется вот скоро убить себя. Он подумал - съесть ли ее сейчас? Или - перед тем? И почему-то показалось, что если сейчас он ее сжует, тогда уже действительно надеяться не на что.
А надежда оставалась, хоть и очень слабая. Постреливая одиночными - то из своего ППШ, то из маузера, - после каждого выстрела подышивая себе на руки и уже не различая , ночь ли глубокая или все тянется зимний вечер, он все же нет-нет да согревал себя тем мудрым соображением, что и противнику не легче. И когда же нибудь наскучит этим немцам мерзнуть на снегу, и плюнут они возиться с ним: за ради бекеши жизнью рисковать кому охота, а на отпуск - если генерал не живой - тоже можно не рассчитывать. Только вот уйдут ли в тепло все сразу? Народ аккуратный, оставят, поди, часовых и будут подменивать - хоть до утра.
Что-то надо было предпринять еще до света, хоть отползти подальше да схорониться в каком ни то овражке, либо снегом засыпаться. Генерала оставить он не мог, тот покуда хрипел, поэтому Шестериков, чуть отползя назад, попробовал его подтянуть к себе за ноги. Так не получалось: бурки сползали с ног, а бекеша задиралась. Он решил по-другому: толкая генерала плечом и лбом, развернул его головою от Перемерок и, на все уже плюнув, привстав на колени, потащил за меховой воротник. Протащив метров пять, вернулся за автоматом - его приходилось оставлять, уж больно мешал. И, произведя выстрел с колена, в снег уже не ложась, поспешил назад к генералу - сделать очередной ползок.
Меж тем в Перемерках начались какие-то иные шевеления - огонь вдруг зачастил, крики усилились, и Шестериков это так понял, что к тем, замерзающим, прибыли на подмогу другие, отогревшиеся. Уже не тридцать автоматов, а, пожалуй, сто чесали без продыху, и все пули, конечно, летели в Шестерикова. Это уже потом он узнал, что Свиридов, обеспокоенный слишком долгим путешествием генерала, сунул наконец глаза в карту и, с ужасом поняв, в какую ловушку пригласил он дорогого гостя, выслал роту - прочесать эти Перемерки и без командующего, живого или мертвого, не возвращаться. И, покуда та рота вела бой на улицах села, Шестериков ей помогал как мог и как понимал свою задачу: оттаскивал генерала, сколько сил было, подальше прочь. Стрелять ему уже и смысла не было, за своим огнем немцы бы не расслышали его ответный, а вспышки его бы только демаскировали.
Когда пальба в Перемерках поутихла, они с генералом были уже далеко в поле, и поземкой замело их широкий след, а там и овражек неглубокий попался, куда можно было стащить умирающего и хоть перевязать наконец. Расстегнув бекешу с залитой кровью подкладкой, Шестериков увидал, прощупал, что вся гимнастерка на животе измокла в черном и липком. Из одной дырки, рассудил он, столько натечь не могло, и не найти ее было. Задрав гимнастерку и перекатывая генерала с боку на бок, Шестериков намотал ему вокруг туловища весь свой индивидуальный пакет да потуже затянул ремень. Вот все, что мог он сделать. Затем, передохнув, опять потащил генерала - по дну овражка, теперь уже метров за полcта перенося и вещмешок свой, и маузер, и автомат, и вновь возвращаясь за раненым. Генерал уже не хрипел и не булькал, а постанывал изредка и совсем тихо, будто погрузившись в глубокий сон.
Еще до света слышно стало какое-то движение наверху, за гребнем овражка: рокот автомобильных моторов, скрип тележных колес, голоса - не ясно чьи. Шестериков с одним маузером отправился ползком на разведку. Оказалось, овражек проходит под мостком, а по мостку идет дорога. Еще не добравшись до нее, он замлел от радости, расслышав несомненную перекати-твою-мать, бесконечно знакомый ему признак отступления. А куда же отступать могли, как не на Москву, ведь Москва - рукой подать, к ней и движется вся масса людей, машин, повозок. Он не знал, что то было следствием удара 9-й немецкой армии, точнее - впечатлением от этого удара, опрокинувшим все надежды, что врага остановят подвиги панфиловцев и ополченцев и противотанковые рвы, отрытые женщинами столицы и пригородов. Впечатление, по-видимому, было внушительное: грузовики, переполненные людьми, неслись на четвертых, на пятых скоростях, сигналя безостановочно, от них в страхе шарахались к обочинам повозки, тоже не пустые, нещадно хлестали ездовые загоняемых насмерть лошадей, но, как ни удивительно, а не сказать было, чтоб так уж сильно отставали пешие - кто с оружием, кто без, но все с безумными, как водкой налитыми, глазами. Вся эта лавина - с ревами, криками, храпением, пальбой - текла по дороге, как ползет перекипевшая каша из котла, у Шестерикова даже в глазах зарябило.
Но явилась надежда.
Быстренько он вернулся к генералу и, выбиваясь из сил, подтащил его поближе к мостку, чтоб на виду лежал; не могло же быть, чтоб не кинулись помочь, да хоть разузнать, в чем дело, почему тут генерал. Никто, однако, не кинулся, да едва ли и замечал постороннее.
Вдруг увидал он - милиционера, одиноко ссутулившегося на обочине, обыкновенного подмосковного регулировщика, в синей шинельке и в фуражке поверх суконного шлема, смотревшего на происходящее уныло, но без испуга, опустив руку с жезлом. Шестериков кинулся к нему с мольбою:
- Милый человек, останови ты мне машину какую или же повозку...
Милиционер только покосился на него и зябко передернулся.
- Мне ж не для себя, - объяснил Шестериков. - Мне для генерала. Вон он, можешь поглядеть, раненый лежит, сознание потерял.
- Чем я тебе остановлю? - спросил милиционер, не поглядев.
- Как то есть "чем"? Вон у тебя палка руководящая да пистолет. Шестериков забыл в эту минуту, что и у него маузер, а в овражке остался еще автомат. - Погрози, погрози им - неуж не остановятся?
- Ты это... - сказал милиционер. - Пушку свою спрячь. И не махай.
И он показал глазами на то, чего Шестериков не заметил впопыхах, - на человека, лежавшего шагах в пяти от него, на той же обочине, в шинели с лейтенантскими петлицами. Он лежал вниз лицом, откинув голую, без рукавицы, руку с пистолетом, рядом валялась окровавленная ушанка.
- Все грозился, - поведал милиционер. - Возражал очень: "Подлецы, понимаешь, трусы, Москву предали, Россию предали!" А они ему с грузовика очередь. Теперь, видишь, смирно лежит, не возражает.
- Что ж делать? - спросил Шестериков жалобно. И повторил свой довод: Кабы я для себя, а то ведь генералу...
- Он что, - милиционер покосился наконец, - живой еще?
Шестериков не уверен был, но тем горячее воскликнул:
- Дак в том-то и дело, что живой! Довезти б до госпиталя побыстрее...
Милиционер то ли задумался глубоко, то ли от безысходности примолк; его лицо, обветренное и от мороза багровое, движения мысли не выражало.
- А может, вдвоем попытаемся? - спросил Шестериков с надеждой, вспомнив наконец и про свой автомат. - Шарахнем по кабинке, а? Только заляжем сперва. Не очень-то нас это... очередью.
- Это не метод, - сказал милиционер. Похоже, он это время все же потратил на раздумья. - Тут бы сорокапятку выкатить. Со щитком. Да по радиатору врезать! Сразу несколько тормознут. А так их, очередями, не вразумишь.
- Сорокапятка - это вещь, - сказал Шестериков, вспомнив некоторые моменты из собственного опыта. - Да где ж ее взять!
Милиционер еще подумал и развернулся всем корпусом к Москве.
- Ты вот что, - посоветовал он, - сбегай-ка, тут, метров двести, за поворотом, зенитная позиция. Они против танков стоят, но, может, для генерала один снаряд пожертвуют.