188 дней и ночей - Вишневский Януш Леон 11 стр.


Кто сказал, что Природа всегда права? Чем прививка против туберкулеза отличается от силиконовых подушек в груди? В обоих случаях в организм вводятся инородные субстанции. Почему никто не сплетничает с первых полос газет по поводу бактерии Mycobacterium bovis в организме привитой БЦЖ женщины и делает бульварную сенсацию из силикона в груди той же самой женщины?

Может, Вы знаете почему?

Сердечный привет,

ЯЛВ


Варшава, пятница

Моя старенькая тетушка, очередной раз услышав, что какая-то из ее кузин поверила в чудесные, омолаживающие свойства нового крема, говаривала: «Да, золотце, наверное, ты права, старый ботинок выглядит гораздо лучше, когда его намажут кремом». (Замечу, что сама тетушка всю жизнь пользовалась кремом «Нивея» и имела упругую и здоровую кожу.) Так же обстоит дело и с пластическими операциями, хотя руки все еще не поддаются омоложению. Есть проблемы с шеей. Пока. Но все же мы все время омолаживаемся, потому что нас убедили — только молодость, пусть даже возвращенная обманом, имеет ценность. Только она вожделенна. По-прежнему в цене молодые женщины, а не юноши. Мужчина, даже старея, не утрачивает шанс жениться или завести любовницу, если сможет ее обеспечить. Наличие у мужчин денег и обладание властью действует на них, как омолаживающий эликсир. Стареющей женщине, по крайней мере пока, ничто не поможет. Она стареет, и все тут.

Неожиданно в эту антиженскую постановку вопроса вторгается медицина. Врачи не сомневаются, что уже скоро мы будем жить намного дольше. Очень долго. Лет так до ста двадцати.

Столетняя старушка с подправленным лицом и подтянутой загорелой кожей или восьмидесятилетняя старушка со здоровой печенью, прекрасно работающими почками и сеточкой морщин на лице? Пусть расстраиваются те, кого это коснется. Меня, однако, интересует, что будет происходить в головах этих старых-молодых. Мне шестьдесят лет, и у меня ментальность шестидесятилетней, или же мне девяносто лет, а в голове беззаботность, как у двадцатилетней? Я смотрюсь в зеркало и вижу столетнюю женщину и ее гладкую, как персик, кожу. Нормально ли это? Какие последствия все это будет иметь для всех этих счастливчиков? Можно было бы спросить об этом Лема, но он уже кому-то сказал, что его это не интересует. Обрадованная, я звоню своему отчиму, врачу, и рассказываю, что один из профессоров пообещал, что уже совсем скоро люди будут жить больше ста лет. «А зачем?» — раздался ответ. Я интуитивно согласна со своим отчимом. Ведь когда-то у нас из рук выскользнет то, что определяет нашу судьбу. А пока нам следует смириться с мыслью, которая звучит так: мы молоды, но когда-нибудь состаримся.

С уважением,

МД


Франкфурт-на-Майне, суббота, утро

Память — функция времени. Чем больше време ни пройдет с момента какого-нибудь события, тем больше несущественных подробностей начинает затенять само событие, оттесняя истинное его значение на задний план.

13 декабря 1981 года мне было 26 лет, и я жил тогда в Польше. Я знал, что есть страны, в которых живется лучше, удобнее или просто нормально. Я достаточно много читал, чтобы обладать таким знанием. Оно не давило мне на мозги. Я родился между Бугом и Одером и гордился этим. Возможно, это звучит патетично и сегодня в глобализированном мире без границ это немодно, но так было на самом деле. Это был такой, как я сейчас понимаю, географический патриотизм. Некая юношеская непоколебимая уверенность, что твоя страна лучше других стран, потому что ты родился в ней.

Если бы кто-то сказал мне тогда, что когда-нибудь я переберусь на ПМЖ в другую страну, я бы не поверил. Мне хотелось жить только в Польше, и я был уверен, что в конце концов дождусь своей квартиры с ванной и скоплю деньги на малютку «фиат». У меня не было заграничного паспорта, я участвовал в каких-то параноидальных выборах, на которые являлось 99,9 % имеющих право голоса, и покупал доллары на черном рынке, чтобы потратить их на джинсы в «Певексе».[29]

Единственное, что меня на самом деле беспокоило, так это ощущение, что я родился в стране второго сорта. Мир (западный) рассматривал Польшу как страну бедняков, которые скорее пройдут пять километров пешком, чем купят билет за доллар на метро в Нью-Йорке или Париже. Но этот мир не видел, что шли мы с бутербродами в рюкзаках в музеи или оперы, а не в Диснейленд. Задевало меня и то, что причисление меня ко второму сорту подразумевает также второсортность моего мозга, моих знаний, моей культуры и моего образования. Я не знал, как нужно правильно есть лангустов, но во время ужина умел поддержать беседу о новейших тенденциях в информатике. Я понимал также, что вскоре эти тенденции станут реальностью в их лабораториях, а на мою долю останется только читать о них, но все равно мне казалось, что я владею чуть ли не большей информацией, чем они. После ужина они заказывали такси и ехали с женами в многозвездочные отели в центре города, в то время как я брал свой рюкзак из гардероба и шел пешком в гостиницу на окраине. Потому что я тогда методично ограничивал себя во всем, чтобы скопить как можно больше долларов до возвращения в Польшу.

Но моя жена! О, если бы я мог взять ее туда, она затмила бы красотой и элегантностью всех тамошних женщин!

Кроме того, я знал, что живу в стране, которая все время разыгрывает своего рода политическую комедию. Милиционеры-католики, партийные служки в костеле, сообщения со съездов партии в самом начале новостей, сообщения с заседаний епископата — в конце. Благосостояние в статистических ежегодниках и очереди перед костелами за продовольственной помощью из ненавистной Германии.

Таков был написанный самой Историей сценарий этой комедии. Ялта, холодная война, «руководящая роль» и зоны влияний. Я родился в своей зоне, и у меня не было времени изменить историю. Я смирился с ней и делал свое дело. Работал и учился, продвигаясь в социальном плане из авангардного рабочего класса к обедневшему классу будущих интеллигентов. Да и какую историю я должен был менять?

Моя мать — аполитичная католичка, рожденная в Берлине полунемка; мой отец — поляк, атеист и либерал, три года проведший в концлагере Штутгоф. Ненависть к немцам прекратилась в нем не от доброты душевной, а от усталости ненавидеть. Бабушка, писавшая мне готикой списки покупок на листочках и в возрасте восьмидесяти девяти лет встававшая по стойке «смирно» при первых звуках польского национального гимна; дед, начинавший день с чтения «Трибуны люду»,[30] симпатизировавший коммунизму патриот времен санации (для него Польша кончилась вместе с санацией[31]), ненавидящий польских «перекрашенных коммунистов», потому что Берут[32] упрятал его в тюрьму на четыре года за то, что во время войны он вступил в помогающую немцам синюю полицию.[33]

Я познакомился с несколькими вариантами этой самой истории. До сих пор не знаю, какой из них правильный. Да и вообще существует ли некий единый для всех истинный вариант истории? Согласно Маркесу («Сто лет одиночества»), история — это вовсе не то, что на самом деле произошло, а главным образом то, что люди об этом вспоминают и что и как об этом рассказывают. Три поколения на пятидесяти квадратных метрах в моей торуньской квартире и четыре человека, рассказывающие четыре разные версии одного и того же события. Пятую, совершенно отличную от всех предыдущих версию я с удивлением узнал в школе. Мне кажется, что это, должно быть, какая-то национальная черта поляков (может, еще и евреев): в нас сидит ген анархии, проявляющийся в стремлении самостоятельно познать мир.

13 декабря 1981 года, в воскресенье, около 9.00 меня разбудил отец и сказал, что пора вставать, иначе я, репетитор, не успею к своим ученикам. Я спросил почему. Он ответил: «Ночью ввели военное положение, и ты не сможешь воспользоваться машиной. Вставай, не то опоздаешь».

Мой отец принимал историю со спокойствием. Он не переносил политики и политиков. До конца жизни он относился к ним как к абсолютным лузерам. Он всегда говорил мне, что политик — это такой человек, который умеет только правдоподобно врать, и больше ничего.

«Учись, не то политиком станешь», — добавлял он.

Военное положение, объявленное по телевидению генералом с припудренным лицом, не произвело на него особого впечатления. Если человек в течение трех лет выходил утром на перекличку перед бараком в концлагере и слышал ругань пьяного или — что еще хуже — с похмелья гестаповца, его мало будет волновать то, что он услышит в теплой квартире в обращении, начинающемся со слов «Дорогие соотечественники».[34] Для моего отца мир состоял из обещаний и угроз, исходивших от нормальных людей. Настоящих, вне истории. Таких, как его сын, который должен был быть на занятиях с учениками в 10.30. Отец относился к 13 декабря как к очередной сцене в комедии, которую ему пришлось смотреть.

Я не пошел репетиторствовать в тот день. Я не разделял равнодушия моего отца. Я слышал по телевизору пропагандистские речи и пытался понять, сколько в них правды. До сих пор не выяснил.

В тот день моя жизнь изменилась. Оказалось, что история разыгрывается не на какой-то там неведомой сцене, как пьеса, которую смотришь из зрительного зала. Что она касается и меня.

Я подозреваю, что каждый мог бы рассказать свою собственную историю, связанную с тем днем. Вы наверняка тоже. 13 декабря…

Это особая дата, таковой она и останется.

Сердечный привет,

ЯЛВ


Варшава, воскресенье

13 декабря около полуночи я мерзла на одной из варшавских стоянок такси. Как раз от одного из так систов мы услышали: «Люди! Возвращайтесь домой. Война». Было без нескольких минут двенадцать.

На другой день — звонок в дверь. На пороге стоит пожилой мужчина и говорит: «Дети, любите друг друга. Танки на улицах, началась война».

Война или нет, но я знала, что сделаю все, чтобы провести праздники со своими родителями в Легнице. Как всегда.

В пять утра я заняла очередь в одно учреждение, а потом, глядя в глаза какому-то функционеру, поклялась, что действительно еду к маме и папе.

Я должна была получить этот пропуск.

Я не могла позвонить им и сказать, что у меня есть пропуск, но они и так знали, что я приеду. Получилось, и в сочельник я была там, где должна быть, где была всегда.

У каждого из нас было свое 13 декабря, и каждый испытал на себе его последствия, помимо общественных еще и личные.

Именно тогда я радикально изменила свою жизнь. Личную жизнь. Начала все сначала и по-другому. Тогда я осознала, впервые в жизни и по-взрослому, чего я не хочу.

«Дети, любите друг друга». Эта фраза сбила меня с толку. Любовь я отложила на несколько лет. Правильно ли я поступила?

Пожалуй, что нет, но если посмотреть на это с вы соты времени, я тогда не могла поступить иначе. Ни по отношению к себе, ни к другим. Несколько лет было упущено… Как в жизни вообще, так и в личной.

«Ничто на свете не длится вечно, но ничто не проходит бесследно. А ничто не проходит бесследно, потому что не длится вечно».

Я прочитала это у Филипа Рота[35] в его увлекательном «Человеческом пороке». Именно так и бывает с нашей памятью, хотя память о 13 декабря, даже если для нашего блага она должна быть избирательной, осталась в нас — тогда двадцатилетних, ожидавших большой жизни и большой любви, — тягостным воспоминанием, от которого нам не удастся избавиться.

Обязательно прочитайте Рота, если Вы этого еще не сделали. Какая книга, какое понимание женщины и мужчины и всего, что их соединяет и разъединяет. Это книга о том, от чего мы отказываемся в жизни, когда играем навязанные нам и написанные другими роли. Даже приняв во внимание, что это сама жизнь пишет нам сценарий на каждый день и что нам не остается ничего другого, как выучить роль и подыгрывать внешним обстоятельствам своей жизни. Потому что в противном случае — только катастрофа.

Возможно, я ошибаюсь, но интуиция мне подсказывает, что Вас что-то угнетает…

Что?

С уважением,

МД


Франкфурт-на-Майне, понедельник, вечер

Пани Малгожата,

возвращаюсь к 13 декабря. Личные истории, что называется, простых людей наверняка более интересны, чем рассказанные политиками (с обеих сторон баррикады), которые традиционно занимают и, видимо, долго еще будут занимать умы историков и социологов. Политики, и таково мое мнение, не сами сочиняли рассказываемые ими сюжеты. Они в основном воплощали в жизнь спущенные сверху сценарии, предварительно обсужденные с другими политиками. И это касается не только тех политиков, которым пришло в голову переоборудовать тюрьмы в интернаты, но и тех, которых арестовали и посадили в эти интернаты. Эти вторые, несомненно, жертвы, а потому у них несравненно больше права описывать свои страдания. С другой стороны, я склонен верить также в страдания Ярузельского, который в одном из последних интервью признался, что в декабре 1981 года он пережил мгновения, когда подумывал о самоубийстве.

Страдания так называемых палачей — это хорошо известная мне тема. Вот уже более десятка лет я живу в Германии, а здесь от нее трудно уйти. Она широко представлена в литературе. Причем не только мемуарной. Даже имеющие привилегию «позднего рождения» немцы не проходят мимо нее равнодушно. Закрытие этой темы коротким «и поделом им» (у нас, у поляков, есть такая тенденция) совсем не то, что устраивает меня. Я не впадаю в сентиментальность по отношению к «отверженным», но я в состоянии понять их горечь и обиду.

Упомянутый Вами американский писатель Филип Рот, кажется, также не уклоняется от этой темы, хотя в совершенно ином контексте, в другие времена и в другой стране. Однако Рот делает это, вписываясь в канву прекрасных сюжетов. Мне знакома книга, о которой Вы говорите. В 2002 году я летел на химический конгресс в г. Колумбус, штат Огайо, и во время пересадки в аэропорту Нью-Йорка купил новую книгу Рота, название которой по-английски звучало как «The human stain»[36] и которое на польский перевели как «Человеческий порок». Я помню, как она меня увлекла (пожалуйста, никому этого не говорите!), я читал ее также в конференц-зале, «под партой», когда очередной докладчик становился слишком скучным.

Я купил Рота не вслепую. Мне была известна другая его книга, изданная в 1999 году под названием «Я вышла замуж за коммуниста». Именно после этой книги я сделался охотником за книгами Рота. Когда прочтешь «Я вышла замуж за коммуниста», лучше узнаешь самого автора. Что называется, как свои пять пальцев. Да Рот и не скрывал, что один из рассказчиков в книге — его альтер эго. Возможно, вы сочтете меня слишком въедливым, но мне почему-то всегда хочется знать, насколько читаемая книга автобиографична.

Все читатели были в восторге от блестящих описаний времени маккартизма, мне же лично больше всего понравилась картина несчастной семьи. «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Рот взял эту знаменитую фразу из Толстого дословно и занялся генезисом несчастливой семьи. Я считаю, что все психотерапевты, пытающиеся склеить распадающиеся семьи, должны рекомендовать эту книгу своим пациентам.

Меня не удивляет Ваше восхищение «Человеческим пороком». Меня удивляет лишь то, что в этот горшочек сладкого восхищения Вы не бросили щепотку соли. По-моему, Вы, как «бдительная феминистка», должны были это сделать. А поскольку, как Вам известно, я также феминист, то позволю заметить, что после прочтения «Человеческого порока» может показаться, что Рот демонстрирует явные симптомы мизогинии. Считаю, что его женские героини, Дельфина Ру и Фауни Фарли, гротескны и Рот едва терпит их. В какой-то момент во время чтения книги у меня создалось впечатление, что Рот от имени своего героя мстит этим женщинам за его-свою импотенцию. Возможно, я ошибаюсь…

Для меня эта книга была также повествованием о быстротечности жизни, причем повествованием старого человека, который уже не может неизбежностью этой быстротечности пренебречь. Только молодость может думать: «Время проходит, ничего, впереди еще много времени». У Рота прощание с молодостью однозначно и неотвратимо. Оно символизирует импотенцию героя. По-моему, это извращенный способ показать то, чего люди не хотят принять к сведению: кое-что им уже не принадлежит. Они умирают. Бесповоротно.

В последнее время меня часто посещают такие мысли (хотя я не импотент, и это совпадение здесь абсолютно (!!!) случайно), и потому мне грустно. Видимо, это заметно, если судить по Вашему заботливому вниманию. Заявляю, что это отнюдь не проявление известного midlife-crisis.[37] Я знаю, о чем говорю, потому что такой «кризис» мне случилось пережить уже несколько раз. Первый раз, когда мне было восемнадцать лет, а второй — после тридцати. И еще несколько раз потом.

Я удручен по той же самой причине, что и Цуккерман, герой книги Рота. А именно: что некоторые решения, которые я принял, нельзя отменить, что кое-каких вещей я уже не сделаю никогда, что я абсолютно не желаю с этим смириться и что даже знаю, кому по этому вопросу можно написать жалобу…

А может, я ошибаюсь? Может, это вовсе никакой не синдром неизбежной быстротечности времени, а всего лишь банальное SAD, то есть Сезонное Аффективное Расстройство настроения, следствие нехватки солнечного света? Ведь через неделю наступит самый короткий день в году. Наверное, стоит как можно скорее отправиться в какой-нибудь торговый центр и постоять в свете елочных гирлянд.

Сердечный привет,

ЯЛВ


Варшава, вторник

Пан Януш,

Назад Дальше