Некоторые современники рассматривали «Жизнь Арсеньева» как биографию самого автора. Ивана Алексеевича это приводило в негодование. Он утверждал, что его книга автобиографична лишь постольку, поскольку автобиографично всякое вообще художественное произведение, в которое автор непременно вкладывает себя, часть своей души. Сам же он именовал «Жизнь Арсеньева» автобиографией вымышленного лица. Справедливо утверждая, что целиком «жизнь человеческую написать нельзя», Бунин перед началом очередной части своей книги каждый раз останавливался перед проблемой отбора самого важного. Он писал свою книгу, как бы сжимая время, соединяя несколько лет в один год. Это уплотнение времени писатель осуществил не только в том отношении, что соединял события, происшедшие в разное время. Главное было в том, что спрессовывались, сливались внутренние, душевные переживания героя, который очень быстро взрослел. Проще же говоря: по интенсивности чувств и мыслей «арсеньевский» год — это несколько «бунинских» лет, а сам Алексей Арсеньев — как бы «сконцентрированный» автор, в главных чертах его личности.
Но это еще не все. Бунин наделяет Арсеньева в первую очередь чертами художника, поэта. Потому что, как мы знаем, сам Бунин считал себя всю жизнь главным образом лирическим поэтом, и уже потом — прозаиком. И понятно, что замысел книги об Алексее Арсеньеве был именно замысел написать «жизнь артиста» — поэта, в чьей душе уже с детства переплавляются «все впечатленья бытия», чтобы впоследствии быть претворенными в слове. Таким образом, действительно, «Жизнь Арсеньева», с одной стороны — автобиография вымышленного лица, некоего собирательного «рожденного стихотворца», а не просто Ивана Алексеевича Бунина. С другой же стороны, эта книга — самая откровенная, лирическая, исповедальная из бунинских творений. В этом ее диалектика, слияние в ней реальности и вымысла, или, если перефразировать слова Гете, слияние правды и поэзии (Гете так и назвал книгу об «истоках» своих дней: «Поэзия и правда»). Отсюда и двуплановость книги: постоянное присутствие автора, прошедшего уже длинный жизненный путь, его теперешняя точка зрения, его сегодняшнее мироощущение, как бы вливающееся в то, давнее; взаимопроникновение былого и настоящего. Возврат шестидесятилетнего человека в собственное детство и юность — и тут же «скачок» в сегодняшний день, в собственную старость. Растворение в прошлом, а вслед — его воссоздание из далека прошедших десятилетий. Все это создает некий льющийся «поток сознания», выраженный в такой же текучей, непрерывающейся, неспешной и плавной, с длинными периодами, лирической прозе; в нее легко погрузиться, но из нее трудно выйти: она влечет за собой, и убыстрить наш путь в ней невозможно; читая, нельзя пропустить ни слова, иначе рассыплется целое, нарушится слиянность настоящего и прошлого, запечатленная в этом речевом потоке. Вчитаемся же в эту магическую, волшебную прозу:
«В те дни (прежде чем покинуть родительское гнездо. — А. С.) я часто как бы останавливался и с резким удивлением молодости спрашивал себя: …что же такое моя жизнь в этом непонятном, вечном и огромном мире, окружающем меня, в беспредельности прошлого и будущего и вместе с тем в каком-то Батурине, в ограниченности лично мне данного пространства и времени? И видел, что жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, дел и отдыха, встреч и бесед, удовольствий и неприятностей, иногда называемых событиями; есть беспорядочное накопление впечатлений, картин и образов, из которых лишь самая ничтожная часть (да и то неизвестно, зачем и как) удерживается в нас; есть и непрестанное, ни на единый миг нас не оставляющее течение несвязных чувств и мыслей, беспорядочных воспоминаний о прошлом и смутных гаданий о будущем; а еще — нечто такое, в чем как будто и заключается некая суть ее, некий смысл и цель, что-то главное, чего уже никак нельзя уловить и выразить, и — связанное с ним вечное ожидание: ожидание не только счастья, какой-то особенной полноты его, но еще и чего-то такого, в чем (когда настанет оно) эта суть, этот смысл вдруг наконец обнаружатся».
Так выражает писатель душевное состояние юноши, почти мальчика (Арсеньеву здесь нет и шестнадцати). Но ведь герой, как уже было сказано, это «сконцентрированный» автор. Это — как бы Иван Алексеевич Бунин, у которого детство, отрочество и юность сложились столь благоприятно и гармонично, что он, не потеряв ни часа драгоценного времени, только и занимался тем, что взрослел, мужал, набирал духовные силы. В действительности было совсем иначе. Бунин горько сетовал, вспоминая, как убого, плохо он прожил столько лет, что у него совершенно пропали самые лучшие, самые нежные годы. «Разве я так писал бы, — жаловался он, — если бы я в юности жил иначе, если бы я больше учился, больше работал над собой… если бы у меня в молодости не было такой нужды. Восемнадцатилетним мальчиком я был уже фактическим редактором „Орловского вестника“, где я писал передовицы о постановлениях святейшего Синода, о вдовьих домах и быках-производителях, а мне надо было учиться и учиться по целым дням!»
Но Бунин несправедлив к себе. С юности он, можно сказать, каждодневно учился у жизни, — так же, как учится у жизни его Арсеньев, впитывая в себя все, что дает ему жизнь, вплоть до таких, казалось бы, малоблагоприятных обстоятельств, как глушь, заброшенность и одинокость усадебного, существования с бесконечно однообразными зимними вечерами… О том, как в действительности проходили эти вечера, говорит нам такая сохранившаяся запись шестнадцатилетнего Вани Бунина:
«Вечер. На дворе, не смолкая, бушует страшная вьюга. Только сейчас выходил на крыльцо. Холодный, резкий ветер бьет в лицо снегом… Холод нестерпимый.
Лампа горит на столе слабым тихим светом. Ледяные белые узоры на окнах отливают разноцветными блестящими огоньками. Тихо. Только завывает метель да мурлычет какую-то песенку Маша (сестра. — А. С.). Прислушиваешься к этим напевам и отдаешься во власть долгого зимнего вечера. Лень шевельнуться, лень мыслить.
А на дворе все так же бушует метель. Тихо и однообразно протекает время».
Алеше Арсеньеву, напротив, из детства больше всего запомнились летние дни, притом непременно солнечные, сияющие, с цветами, бабочками, птицами. И дальше, охватывая памятью свое отрочество и юность, он лишь упоминает о множестве долгих «серых и жестоких зимних дней», когда «по целым неделям несло непроглядными, азиатскими метелями», — и тут же признается, что сразу мысль переносит его на «бал в женской гимназии». Если же речь идет о природе, она вспоминается ему опять-таки непременно летней, цветущей, поющей, благоухающей, с ясными лунными ночами. «У памяти хороший вкус», — гласит известная пословица; у поэтической памяти — особенно, — как бы хочет сказать автор «Арсеньева». Так, на протяжении всей книги, правда преображалась в поэзию…
В этом смысле интересен и характерен образ отца Арсеньева. Его прототипом послужил отец писателя, Алексей Николаевич Бунин. В книге это — человек, неотразимый в своем обаянии, хотя и «грешный», вспыльчивый и отходчивый, беспечный и жизнелюбивый, распространяющий вокруг себя ощущение радости жизни, талантливая артистическая натура. Бунин очень сдержанно показывает так называемую обратную сторону медали; распущенность, безответственность отца по отношению к семье, что привело ее к полнейшему разорению. На все это в «Жизни Арсеньева» лишь вскользь намекается; об осуждении, даже о суждении и речи нет; в книге царит яркий и праздничный (от слова праздник и праздность одновременно) человек, — тот, кому обязан сын многими светлыми чертами своего характера, — отец поэта.
Можно ли подумать, что Бунин прикрашивал в своей книге лица и события? Нет. Думать так было бы ошибкой. Надо понять прежде всего вот что. «Жизнь Арсеньева» писалась в тот период жизни Бунина, когда свойственный ему повышенный «вкус существования» не только не ослабевал с годами, а, напротив, все более и более укреплялся.
Обостренное, радостное и волнующее чувство жизни, ее «тайн и бездн», каждого ее мгновения имело обратной стороной столь же повышенное и тревожное ощущение конца, такой же неразгаданности его, как и начала всякого существования. Не первый терзался Бунин думами о том, что человек не знает своего начала, не помнит, не может помнить его, и точно так же не знает, не постигает своего конца, того, что будет, когда оборвется его жизнь. Эта мысль, рожденная еще в бунинских путевых дневниках десятых годов, кочует по многим зрелым и поздним его произведениям. Неотступно присутствует она и в «Жизни Арсеньева», не всегда высказанная прямо, но подразумеваемая постоянно. Как всякого истинного художника и незаурядную личность, Бунина томило, говоря словами Л. Н. Толстого, «созерцание двух концов жизни каждого человека». Интересно, что так называемое сиюминутное существование приобретало с годами для Ивана Алексеевича все большую ценность, хрупкость, хотелось уберечь его от ударов судьбы, каждый из которых мог оказаться роковым, продлить его, порою томительное, очарование. «Нет, мучительно для меня жить на свете! Все Меня мучает своею прелестью!» — записала современница слова Бунина. И еще Иван Алексеевич мучился страхом потери близких людей, безуспешно внушал себе, что ни к кому не следует привязываться сильно, но, разумеется, оставался верен своей горячей и страстной натуре. А еще он, особенно на склоне лет, совершенно не в состоянии был выносить разговор о людских жестокостях, зверствах, преступлениях. Современница вспоминает, что при первом же малейшем намеке на «тяжелую» тему Иван Алексеевич расстраивался так, что разговор приходилось тут же пресекать… Так и Арсеньев… Словно не желает видеть в жизни ничего злого, уродливого, страшного.
Такой подход к изображаемому не был идеализацией, ибо Бунин, будучи человеком горячим и пристрастным, просто не умел смягчать изображение событий и фактов. Он лишь миновал то, о чем ему не хотелось говорить, либо ограничивался упоминанием (как, например, сильно укоротил в «Арсеньеве» долгие зимние месяцы и продлил дни короткого русского лета). Должно быть, потому и не стал он писать продолжение своей книги, что пришлось бы говорить о многом тяжелом и заново испытать пережитые некогда глубочайшие потрясения…
Зато когда Бунин хотел предаться воспоминаниям об истоках своих дней, — то написанное обретало под его пером почти документальную точность. Например, переживания мальчика Арсеньева, связанные со смертью его сестры Нади, близки тому, что испытывал маленький Ваня Бунин после кончины младшей сестры Саши. «В тот февральский вечер, когда умерла Саша, — вспоминал он, — и я (мне было тогда лет 7–8) бежал по снежному двору в людскую сказать об этом, я на бегу все глядел в темное облачное небо, думая, что ее маленькая душа летит теперь туда. Во всем моем существе был какой-то остановившийся ужас, чувство внезапного совершившегося великого, непостижимого события». Или когда Бунин описывает влюбленность юного Арсеньева «на поэтический старинный лад» в Лизу Бибикову, то это опять-таки тесно связано с воспоминаниями Ивана Алексеевича о своей юношеской поре: о влюбленности в родственницу соседей, красивую девочку с голубыми «волоокими» глазами. «Я решил не спать по ночам, ходить до утра, писать… Я чуть не погубил себе здоровье, не спал почти полтора месяца, но что это было за время! Под моим окном рос, цвел в ту пору жасмин, я выпрыгивал прямо в сад, окно было очень высоко над землей; тень от дома лежала далеко по земле, кричали лягушки, иногда на пруду резко выкрикивали испуганные утки… я выходил в низ сада, смотрел за реку, где стоял на горе ее дом… И так до тех пор, пока не просыпалось все, пока не проезжал водовоз с плещущей бочкой». В пятой главе третьей части, где Арсеньеву идет шестнадцатый год, писатель говорит о его «повышенном душевном строе», приобретенном «за чтением поэтов, непрестанно говоривших о высоком назначении поэта, о том, что „поэзия есть бог в святых мечтах земли“» (последняя строка из перевода В. А. Жуковского немецкой драмы «Камоэнс». — А. С). А в дневнике 1885 года пятнадцатилетний Бунин пишет: «…поэзия есть бог в святых мечтах земли, как сказал Жуковский… Мне скажут, что я подражаю всем поэтам, которые восхваляют святые чувства и, презирая грязь жизни, часто говорят, что у них душа больная… Да! и на самом деле так должно быть: поэт плачет о первобытном чистом состоянии души…» Документальная точность? Да, но вернее было бы сказать: благодарная память сердца. Здесь — редкий случай, когда возраст автора и его героя совпал. Что же до точности воссоздания различных подробностей, то она проходит через всю книгу, притом ничуть не противоречит, а, напротив, даже помогает творческому переосмыслению. Переосмыслены не столько сами лица и события, сколько авторское отношение к ним. Вот интересный пример — рассказ о приезде Арсеньева в Харьков к старшему брату Георгию (в котором писатель вывел своего брата Юлия Алексеевича), об отношении к его деятельности и к его единомышленникам. Бунин воссоздал свой приезд к Юлию в Харьков. Ему самому тогда было восемнадцать лет, Арсеньеву нет и шестнадцати. О среде молодых революционеров, куда попал Алексей Арсеньев, сказано так: «Уж как не подобала она мне! Но к какой другой мог присоединиться я?» Между тем сам Бунин в юности находился под сильнейшим влиянием старшего брата, его идей и его товарищей. Именно брату обязан он своими вольнолюбивыми юношескими стихотворениями, хотя и слабыми в литературном отношении, зато совершенно искренними, — Бунин вообще никогда и ни в чем не кривил душой, и если он бывал в кружке старшего брата, значит, и Юлий, и его друзья были интересны ему. Естественно, что одни люди ему нравились, других он, в силу пристрастности и нетерпимости своего характера, не принимал, но это не мешало ему с интересом участвовать в их дискуссиях. Об этом пишет в своей книге В. Н. Муромцева-Бунина: она утверждает, что многое в среде Юлия, несмотря ни на что, было «приятно» молодому Бунину. И когда Арсеньев говорит, что ему «тяжко, неловко» среди этих людей, то это утверждает именно вымышленное лицо — юноша с душой «позднего» Бунина…
Такое переосмысление автором некоторых моментов своей жизни ни в чем не нарушает, однако, главной правды: правды исповеди поэта. В эту исповедь, творческую и человеческую, втянут весь мир, окружающий Алешу Арсеньева. Этот мир начинается с самых первых запомнившихся, как ему кажется, лучей света, вырвавших младенца из тьмы небытия, с момента появления его на свет. Само рождение в мир, осознание этого события идет в сокровищницу душевных впечатлений Алексея Арсеньева, чтобы на всю жизнь остаться там:
«Я помню большую, освещенную предосенним солнцем комнату, его сухой блеск над косогором, видным в окно, на юг… Только и всего, только одно мгновение! Почему именно в этот день и час, именно в эту минуту и по такому пустому поводу впервые в жизни вспыхнуло мое сознание столь ярко, что уже явилась возможность действия памяти? И почему тотчас же после этого снова надолго погасло оно?»
Так же на всю жизнь входят в душу Арсеньева, как бы запечатлевают себя в нем его отец и мать. Как и сам Бунин, Алексей Арсеньев — истинный сын своих родителей, очень ясно унаследовавший черты и того и другого. От отца — талантливость, артистичность натуры, обаяние, жизнелюбие, вспыльчивость, горячность. От матери, бывшей полною противоположностью отцу, — мечтательность, «неумеренную чувствительность», лиризм, созерцательность и страстную любовь к поэзии. Вот как сказано в «Жизни Арсеньева» о матери:
«С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст?»
Так Бунин устами Арсеньева сделал признание в любви своей матери. В жизни, вспоминала Вера Николаевна, эту нежную и «горькую» любовь он прятал столь глубоко, что никогда и ни с кем не говорил о ней.
Огромную роль в числе тех, кто в ранние годы сильно повлиял на формирование характера Арсеньева, сыграл его домашний учитель Баскаков, вольнолюбивый чудак, романтик и умница, превыше всего в жизни ставивший свою независимость. В Баскакове Букин вывел своего домашнего догимназического учителя Н. О. Ромашкова. Алеша Арсеньев был, что называется, воском в руках Баскакова, который «для своих рассказов… чаще всего избирал… все, кажется, наиболее горькое и едкое из пережитого им, свидетельствующие о людской низости и жестокости, а для чтения — что-нибудь героическое, возвышенное, говорящее о прекрасных и благородных страстях человеческой души». Баскаков «заразил» мальчика этим неравнодушием к бытию. Страницы «Арсеньева», в которых говорится о воздействии Баскакова на ум и сердце юного героя, — предельно автобиографичны. Эти две противоположные и притом дополняющие одна другую черты — острота зрения на жизненные уродства и страстная тяга к прекрасному, гармоническому, — очень ярко осуществились, мы знаем, и в личности, и в творчестве самого Бунина.
Все окружение, начиная с родных и близких, вплоть до «беспутных» соседей, проматывающих свои последние доходы, — оставляло след в душе Алеши Арсеньева, так или иначе влияло на его внутреннее развитие. Но люди были лишь частью огромного мира, который входил в ум и сердце героя, и в первую очередь, конечно, природой. Бунин «подарил» Арсеньеву свою страстную влюбленность в природу, сверхчувствительность к ней. Философско-созерцательное отношение к природе, размышления над ее загадками побуждало Арсеньева к раздумьям (не по возрасту зрелым) о загадках и смысле самого бытия. Всякое жизненное впечатление «переплавлялось» в сознании мальчика; его душа не «ленилась», а, напротив, неустанно вела свою «тайную работу».
Пять книг «Жизни Арсеньева» — это пять этапов, пять вех этой духовной работы, происходящей в герое. Дом, родители; окружающая природа; первая увиденная смерть; общение с Баскаковым; религия; чтение Пушкина и Гоголя; преклонение перед братом Георгием; казенщина и серость гимназии; первые влюбленности; стремление познать мир и первые путешествия. И — уже со школьных лет (а может быть, и еще раньше?) смутное желание выразить, сказать себя, томление от невозможности это сделать, — первые мечты о творчестве. Арсеньеву хочется «что-нибудь выдумать и рассказать в стихах», «понять и выразить что-то происходящее» в нем самом. Это неопределенное что-то Бунин, много позже, из дали прошедших десятилетий, вкладывает в уста совсем еще мальчика (Арсеньев всего в третьем классе гимназии): «…Как ни грустно в этом непонятном мире, он все же прекрасен и нам все-таки страстно хочется быть счастливыми и любить друг друга».