Скшетуский вышел с Кшечовским.
— Раз гетман отпускает тебя живым, — сказал Кшечовский, — и раз ты можешь ехать, куда хочешь, я по старому знакомству советую тебе: уходи хоть в Варшаву, только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваши времена прошли. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что с тобою нечего об этом говорить. А ты бы поднялся так же высоко, как и мы.
— На виселицу! — пробормотал Скшетуский.
— Не хотели дать мне литинского староства, а теперь я сам возьму не одно, а десять. Мы прогоним панов Конецпольских, Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких, Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями; такова, очевидно, и Божья воля, раз он даровал нам две такие победы.
Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал о другом. А тот продолжал:
— Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая моего пана и благодетеля, ясновельможного коронного гетмана, связанным, он сейчас же изволил назвать меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил: "Ясновельможный воевода, я не такой неблагодарный, как вы думаете! Когда я засяду в ваших поместьях и замках, то сделаю вас своим подстаростой, дайте только слово, что не будете напиваться". Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей! Поэтому он и щадит их. Если бы не это, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними. Ну вот, воз для тебя готов и татары в сборе. Куда же ты едешь?
— В Чигирин.
— Как постелешь, так и выспишься. Ордынцы проводят тебя хоть до самых Лубен. Таков приказ. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал отдать тебе и твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай лихом и кланяйся князю от нашего гетмана и если сможешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может, вымолит его милость. Ну, будь здоров!
Скшетуский сел в повозку, которую ордынцы сейчас же окружили, и тронулся в путь. По рынку проехать было трудно, так как он весь был запружен запорожцами и чернью. Те и другие варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и лирниками, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, над которыми висели котлы с кашей, лежали тела убитых женщин, которых ночью насиловали, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых солдат.
Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать гнилостный запах, который, по-видимому, нисколько не был неприятен всей этой толпе. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев; окна и двери были вырваны, рынок завален обломками множества драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены висельниками, большей частью евреями, а толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.
С одной стороны рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела; от пепелищ несло еще жаром и клубился дым. Запах гари пропитывал воздух. За сгоревшими домами стоял кош, мимо которого должен был проезжать Скшетуский, и толпы пленных, охраняемых многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкас и Корсуня или не погиб под топором черни, тот попадал в плен. Между пленными были и солдаты, взятые в неволю в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию, — местная шляхта, подстаросты, владельцы хуторов, женщины и дети. Стариков не было, татары убивали их, как негодных к продаже. Они захватывали целые деревни и селения, чему Хмельницкий не смел противиться. В некоторых местностях мужчины шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но при всеобщей разнузданности и ожесточении никто не думал об этом и не спрашивал. Чернь, хватаясь за оружие, отрекалась от родных сел, жен и детей. Брали у них жен, брали и они чужих "ляшек" и, насытясь их красотой, убивали или продавали ордынцам. Между пленными было немало украинских молодиц, связанных по три или по четыре одной веревкой с девушками из шляхетских домов. Неволя и недоля равняла всех. Вид этих несчастных существ глубоко потрясал душу и возбуждал жажду мести. Ободранные, полунагие, подвергающиеся бесстыдным шуткам татар, толпами бродивших по майдану, они выносили побои и поцелуи, теряли сознание и волю. Некоторые рыдали или громко причитали, другие с безумием в лице, с открытыми устами и уставленными в одну точку глазами покорялись всему, что их постигло. То тут, то там раздавался крик пленника, безжалостно убиваемого за взрыв отчаянного сопротивления. Свист плетей из бычьей кожи то и дело раздавался среди мужчин, сливаясь с криками боли, плачем детей, ревом скота и ржанием лошадей. Пленники не были еще разделены и уставлены в походном порядке, и всюду царила страшная сумятица. Телеги, лошади, рогатый скот, верблюды, овцы, мужчины и женщины, кучи награбленной одежды, посуды, тканей, оружия — все это было сбито в одну кучу, ожидало дележа и порядка. Порой отряды пригоняли новые толпы людей и скота, по реке плыли нагруженные паромы, а из главного коша то и дело приходили татары, чтобы насладиться зрелищем награбленных богатств. Некоторые из них, опьянев от кумыса или от водки, одетые в рясы католических священников, в стихари, ризы, даже в женские платья, затевали споры, драки из-за того, что кому достанется. Татарские чабаны, сидя на земле между стадами, забавлялись — одни высвистыванием на дудках пронзительных мелодий, другие — игрой в кости и взаимной потасовкой. Стаи псов, прибежавших сюда за своими хозяевами, жалобно выли.
Скшетуский миновал наконец эту геенну человеческую, полную стонов, слез и адских криков; он думал, что теперь вздохнет свободнее, но сейчас же за казацким лагерем новое страшное зрелище предстало его глазам. Вдали серел кош, откуда неустанно раздавалось ржание лошадей и копошились, как в муравейнике, татары, а ближе, на поле, около самой дороги, ведущей в Черкасы, молодые воины забавлялись учебной стрельбою в слабых и больных пленников, которые не могли бы выдержать дальней дороги в Крым. Несколько десятков тел, продырявленных как решето, лежали уже на дороге, иные из них еще судорожно вздрагивали. Те же, в которых стреляли, были привязаны за руки к деревьям. Были между ними и старые женщины. Удачные выстрелы сопровождались довольным смехом и криками: "Якше, егит! Славно, молодцы!"
Около главного коша сдирали шкуры со скота и лошадей, предназначенных для корма солдат. Земля была залита кровью. Удушливые испарения задерживали в груди дыхание; между тушами мяса вертелись залитые кровью ордынцы с ножами в руках. День был жаркий, солнце жгло. Только после часа езды Скшегускому удалось со своим отрядом вырваться в чистое поле, но издали долго еще виднелись следы хищников; в сгоревших усадьбах торчали одни лишь трубы, хлеба были вытоптаны, деревья изломаны, вишневые сады вырублены на топливо. По дороге то тут, то там валялись лошадиные и человеческие трупы, изуродованные, синие, распухшие, а на них и над ними стаи ворон, срывавшихся с шумом и криком при виде людей. Кровавое дело Хмельницкого всюду бросалось в глаза, и трудно было понять, на кого же он поднял руку: ведь прежде всего под этим бременем стонал его родной край.
В Млееве Скшетуский встретил татарский отряд, гнавший новые толпы пленников. Городище было выжжено дотла. Торчала одна лишь каменная колокольня да старый дуб, стоявший посредине рынка и покрытый страшными плодами: на нем висело несколько маленьких еврейчиков, повешенных два дня тому назад. Тут же было перебито много шляхты из Коноплянки, Староселья, Вязовки, Балаклея и Водачева. Само местечко было пусто, так как мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, старики и дети бежали в лес в ужасе перед приходом войск князя Еремии. Из Городища Скшетуский проехал через Смелу, Заботин и Новосельцы в Чигирин, останавливались по дороге лишь столько, сколько нужно было для отдыха лошадей. Он въехал в город только на другой день после полудня. Война пошалила город, было уничтожено только несколько домов, а дом Чаплинского сровняли с землей. В городе стоял полковник с тысячей казаков, но и сам он, и его молодцы, и все население жили в постоянном страхе, ибо и тут, как всюду, все были уверены, что с минуты на минуту может нагрянуть князь и поразить их местью, какой еще не видывал свет. Кто пускал эти слухи и откуда они шли, было неизвестно… Быть может, их порождал страх, но все твердили, что князь уже плывет Сулой, что теперь он на Днепре, где сжег Васютинцы и истребил все население в Борисах; каждое приближение всадников или пеших людей вызывало безудержную панику. Скшетуский жадно ловил эти вести, понимая, что если они и ложны, то все-таки сдерживают распространение бунта в Заднепровье, над которым непосредственно тяготела рука князя.
Скшетуский хотел узнать что-нибудь верное от Наоколопальца, но оказалось, что подполковник, как и другие, ничего не знал о князе и сам был бы рад узнать что-нибудь от Скшетуского. А так как все байдаки и лодки были перетащены на эту сторону, то беглецы с другого берега не попадали в Чигирин.
Скшетуский хотел узнать что-нибудь верное от Наоколопальца, но оказалось, что подполковник, как и другие, ничего не знал о князе и сам был бы рад узнать что-нибудь от Скшетуского. А так как все байдаки и лодки были перетащены на эту сторону, то беглецы с другого берега не попадали в Чигирин.
Скшетуский, не останавливаясь в Чигирине, велел переправить себя на другой берег и тотчас направился в Розлоги. Уверенность, что он вскоре сам узнает, что сталось с Еленой, и надежда, что она в безопасности или укрылась с теткой и князьями в Лубнах, вернула ему и силы и здоровье. Он пересел из повозки на коня и немилосердно гнал своих татар, которые, считая его послом, а себя — его телохранителями, отданными под его начало, не смели противоречить ему. Они неслись, точно за ними гналась погоня, взбивая копытами лошадей золотистые облака пыли. Край был пуст, усадьбы обезлюдели, так что они долго не встречали ни одной живой души. Вероятно, все прятались от них. Скшетуский велел искать людей в садах, пасеках, в закромах и на чердаках, но никого не нашел.
Только за Погребами один из татар заметил какую-то человеческую фигуру, старавшуюся скрыться в прибрежных тростниках Каганлыка.
Татары бросились к реке и несколько минут спустя привели к Скшетускому двух совершенно голых людей.
Один из них был старик, другой — стройный шестнадцатилетний подросток. Оба стучали от страха зубами и долго не могли вымолвить ни слова.
— Откуда вы? — спросил их Скшетуский.
— Мы ниоткуда, пане, — ответил старик. — По миру ходим с бандурой, а этот немой меня водит.
— Откуда ж теперь идете? Из какой деревни? Говори смело, ничего тебе не будет.
— Мы, пане, ходили по всем деревням, пока нас тут какой-то черт не обобрал. Сапоги были хорошие — взял, шапка хорошая — взял, платье, что нам добрые люди дали, взял и даже бандуру не оставил.
— Я спрашиваю тебя, дурак, из какой деревни ты идешь?
— Я не знаю, пане, — я дид. Вот мы, пане, мерзнем ночью, а днем ищем милосердных, что одели бы нас и накормили, мы голодны…
— Слушай, мужик! Отвечай на то, о чем я тебя спрашиваю, а не то я велю тебя повесить!
— Я ничего не знаю, пане. Колы б я шо, або що, або буде що, то нехай мини ото що!
Было ясно, что нищий, не зная и не догадываясь, кто его спрашивает, решил не давать никаких ответов.
— А был в Розлогах? Там, где князья Курцевичи живут?
— Не знаю.
— Повесить его! — крикнул пан Скшетуский.
— Був, пане! — вскричал дед, видя, что с ним не шутят.
— Что ты там видел?
— Мы были там пять дней назад, а потом в Броварках слышали, что туда пришли рыцари.
— Какие рыцари?
— Не знаю, пане! Один, каже, лях, другой, каже, казак.
— На коней! — крикнул Скшетуский татарам.
Отряд помчался. Солнце заходило совсем как тогда, когда поручик встретил Елену с княгиней и ехал рядом с их каретой.
Каганлык так же сверкал пурпуром, день клонился к вечеру еще более тихий и теплый, чем тогда. Но тогда пан Скшетуский ехал, полный счастья и любви, а теперь мчался, точно преступник, гонимый тревогой и злыми предчувствиями. Голос отчаяния твердил ему: "Богун ее похитил, ты не увидишь ее больше", а голос надежды: "Князь спас ее!" Голоса эти боролись в нем, разрывая на части его сердце.
Кони мчались, выбиваясь из последних сил. Так прошел час и другой. Месяц уже начал всплывать и, поднимаясь все выше и выше, постепенно бледнел. Кони покрылись пеной и тяжело храпели. Они въехали в лес, он промелькнул как молния, пронеслись через яр, а там и Розлоги.
Еще минута — и решится его судьба. А ветер свистит в уши, шапка слетела с головы, конь под ним храпит, вот-вот упадет. Еще минута, еще скачок, они выедут из яра. Вот… уже!
Вдруг страшный, нечеловеческий крик вырвался из груди Скшетуского.
Двор, хозяйственные постройки, конюшни, частокол и вишневый сад — все исчезло.
Бледный месяц освещал холм, с кучей черных, обгорелых бревен, которые перестали даже дымиться.
Ни один звук не нарушал молчания.
Скшетуский безмолвно стоял перед рвом, подняв руки кверху, и все смотрел, смотрел и как-то странно качал головой. Татары задержали лошадей. Он слез, отыскал остаток сгоревшего моста, перешел по балке через ров и сел на камне, лежавшем среди двора. Стал озираться кругом, как человек, который, впервые увидев какое-нибудь место, желает ознакомиться с ним. Сознание оставило его. Он не застонал даже. Сложив руки на коленях, опустил голову и сидел неподвижно, точно заснул. Но он не спал, а как-то оцепенел; в голове его вместо мыслей мелькали только какие-то смутные образы. Сначала он видел Елену такой, какой она была, когда он простился с нею перед отъездом, но только лицо ее было покрыто мглой и он не мог различить ее черты. Он хотел освободить ее из этой мглы, но не мог. Потом мелькнул Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский и наглое лицо Заглобы; лицо это с особенным упорством стояло перед его глазами, пока наконец его не сменило мрачное лицо Гродзицкого. Потом Скшетуский видел еще Кудак, пороги, битву на Хортице, Сечь, все путешествие и все приключения, вплоть до последнего дня, до этого последнего часа. А дальше уже мрак. Что с ним было теперь, он не сознавал. Ему лишь смутно казалось, что он едет к Елене, в Розлоги, но у него не хватает сил и вот он отдыхает на пепелище. Он хотел было подняться и ехать дальше, но страшная слабость приковывала его к месту, точно к ногам кто-то привязал пудовые гири.
И он сидел и сидел. Ночь проходила. Татары расположились на ночлег и, разложив огонек, начали жарить на нем куски конины. Затем, насытившись, они легли спать на земле. Но не прошло и часа, как они вскочили на ноги.
Вдали послышался шум, похожий на топот многочисленной конницы, идущей форсированным маршем.
Татары торопливо привязали к шесту кусок белого полотна и подложили огня, чтобы их видели издали и приняли за мирных гонцов.
Топот лошадей, фырканье и бряцанье сабель слышались все ближе и ближе, и вот на дороге показался отряд конницы, который тотчас окружил татар. Начались короткие переговоры. Татары указали на сидевшего на холме человека, которого и без того было прекрасно видно, так как прямо на него падал лунный свет, и заявили, что они сопровождают посла, а от кого, он сам лучше скажет.
Предводитель отряда с несколькими товарищами подошел к холму, но, взглянув в лицо сидевшего, протянул руки и воскликнул:
— Скшетуский! Во имя Отца и Сына, это Скшетуский!
Наместник даже не дрогнул.
— Мосци-наместник, вы не узнаете меня? Я — Быховец… Что с вами?
Наместник молчал.
— Да очнитесь, бога ради! Эй, товарищи, подите-ка сюда!
Это действительно был Быховец, который шел в авангарде всех войск князя Еремии.
Между тем подошли и другие полки. Весть о Скшетуском разнеслась по всем полкам, и все спешили приветствовать дорогого товарища. Маленький Володыевский, оба Слешинских, Дик, Орпишевский, Мигурский, Якубович, Ленц, пан Лонгин Подбипента и множество других офицеров бежали к нему на холм. Но напрасно они заговаривали с ним, звали по имени, дергали за плечи и силились поднять его, — пан Скшетуский смотрел на них широко раскрытыми глазами и никого не узнавал, все они были для него теперь совершенно безразличны. Те, кто знал о его любви к Елене (а знали почти все), вспомнили, где они находятся в настоящую минуту, и, взглянув на черное пепелище, сразу поняли все.
— Помешался с горя! — шепнул один.
— Отчаяние отняло у него разум!
— Отведите его к князю, может быть, он очнется, когда увидит его.
Лонгин в отчаянии ломал руки. Все окружили наместника и с сочувствием смотрели на него. Иные вытирали перчатками слезы, другие тяжело вздыхали. Вдруг из круга выделилась чья-то высокая фигура и, медленно подойдя к наместнику, положила ему на голову руки.
Это был ксендз Муховецкий.
Все умолкли и опустились на колени, точно ожидая какого-то чуда; но ксендз не совершил чуда; он, держа руки на голове Скшетуского, поднял глаза к небу, полному лунного света и громко произнес:
— "Pater noster, qui es in coelis! Отче наш, иже еси на небесех, да приидет царствие твое, да будет воля твоя!"
Он остановился и повторил громче и торжественнее:
— "Да будет воля твоя". Воцарилось глубокое молчание.
— "Да будет воля твоя…" — повторил ксендз в третий раз.
Тогда из уст Скшетуского вырвался крик безмерной боли, но вместе с тем и смирения:
— "Яко на небеси и на земли…"
И рыцарь бросился на землю с рыданиями.
XVII
Чтобы выяснить то, что произошло в Розлогах, нам надо вернуться к той ночи, когда пан Скшетуский отправил Жендзяна из Кудака с письмом к старой княгине. Письмо заключало горячую просьбу как можно скорее ехать вместе с Еленой в Дубны, под защиту князя Еремии, так как война может вспыхнуть с минуты на минуту. Жендзян сел в чайку, которую пан Гродзицкий отправил из Кудака за порохом, пустился в путь, но совершал его медленно, так как приходилось плыть вверх по течению. Под Кременчугом он встретил войско, плывшее под командой Кшечовского и Барабаша и высланное гетманами против Хмельницкого. Жендзян виделся с Барабашем, которому сейчас же рассказал, каким опасностям мог подвергнуться Скшетуский в Сечи. Он просил старого полковника при встрече с Хмельницким непременно напомнить ему насчет посла. После этого он отправился дальше.