Огнем и мечом (пер. Владимир Высоцкий) - Генрик Сенкевич 32 стр.


— Что скрывать, братец, я полюбил ее, брат, полюбил… Экое несчастье…

— Но не печалься, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурман у тебя будет больше, чем комаров над головой.

И действительно, целые тучи комаров носились над людьми и лошадьми, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили:

Сватал шляхтич дочку, Дал ей дегтю бочку Да грибов веночек, Да вьюнов горшочек.

Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но и огромные панские поместья.

Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить собственным глазам. И там бывали кое-где болота и леса, но здесь весь край казался им сплошной топью. Ночь была погожая, светлая, и при свете луны нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только кочки чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая хлюпала под ногами лошадей и под колесами. Вурцель приходил в отчаяние.

— Странный поход, — говорил он, — под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает вода.

Действительно, земля не могла служить здесь твердой опорой ногам, гнулась, тряслась и точно хотела расступиться и поглотить тех, кто двигался по ней.

Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязкому руслу. Мостов нигде не было, через несколько дней начались туманы и дожди; люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, гнал, велел рубить целые леса, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он не щадит собственных сил и с утра до ночи не сходит с коня и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а потому пехоте и драгунам Володыевского пришлось самим ташить пушки. Лучшие полки, такие, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде и голоде, по воде, во время которого воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не решался вести здесь войска весной, при разливе вод. К счастью, поход не был ни разу задержан каким-нибудь нападением. Народ был тихий, спокойный, не думал о бунте, и хотя казаки впоследствии подстрекали его, он не примкнул к мятежу. Вот и теперь он смотрел сонными глазами на проходившие мимо полчища рыцарей, которые выступали из лесу как призраки и проходили как во сне. Давал проводников и исполнял покорно все требования. Видя эту покорность, князь строго запретил солдатам своеволие, и за ним не раздавалось ни проклятий, ни жалоб, ни рыданий, а, напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой:

— Вже вин добрый! — говорили они тихо.

Наконец, после двадцатидневных нечеловеческих усилий княжеские войска вступили во взбунтовавшуюся страну. "Ерема идет!" — раздалось по всей Украине — от Диких Полей до Чигирина и Ягорлыка, "Ерема идет!" — раздавалось по городам и деревням, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь толпами бежала на юг, как стадо волков при звуках охотничьих рогов; блуждающий татарин-грабитель соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь; в уцелевших еще замках и церквах звонили в колокола и пели: "Тебе, Бога, хвалим!"

А этот грозный лев лег у порога восставшего края и отдыхал. Собирался с силами.

XXVI

Между тем Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуни, отступил к Белой Церкви и там основал свою главную квартиру. Орда расположилась по другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству. Напрасно беспокоился пан Лонгин Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Пан Скшетуский был прав, предвидя, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но и не двигался к Чигирину. Даже больше — к нему со всех сторон подходили новые чамбулы. Пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами невольников и свыше двенадцати тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких — прежде заклятые враги Запорожья и казачества, а сегодня братья и союзники.

Наконец, прибыл и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих друзей Запорожья страдала не только вся Украина, страдала не только шляхта, но и весь малорусский народ, у которого жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен мужчин, женщин и детей. В эти времена убийств, пожаров, резни единственным спасением для мужика являлось бегство к Хмельницкому. Там из жертвы он превращался в разбойника и сам опустошал свою землю, зато не подвергалась опасности его жизнь.

Несчастный край! Когда в нем вспыхнул мятеж, его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь над ним навис меч Еремии Вишневецкого. Кто только мог, все бежали к Хмельницкому, даже шляхта, ибо другого выхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не сразу двинулся в глубь Речи Посполитой, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе.

И в его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев, обученных военному делу, были готовы, чернь разделена на полки, полковниками которых были назначены кошевые атаманы; а чтобы приучить отдельные отряды к войне, их посылали брать замки. Народ этот был по природе воинственным, очень способным к военному делу и, благодаря татарским нашествиям, освоившимся с кровавым делом войны. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, вырезали всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому, на пороге его замка, отрубил голову его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом; страх отнимал мужество у "ляхов" и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и требовали, чтобы Хмельницкий вместо того, чтобы пьянствовать и заниматься гаданьем, вел их к Варшаве и не давал бы ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля, требуя, чтобы он вел ее на ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную стихию, но стихия эта тянула и его самого к неведомому будущему, на которое он смотрел мрачными глазами, стараясь угадать его своей встревоженной душой. Он один лишь знал, сколько сил таилось под кажущимся бессилием Речи Посполитой. Он вызвал бунт, одержал победу под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска, — а дальше что?

Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, перед которым все дрожали, задавал им все один и тот же вопрос: "Что же дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, перебьет ваших жен и детей и двинется за нами со всей шляхтой, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем, если не в бою, то на колах. На татарскую помощь рассчитывать нечего, — сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или предадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарам, а не только нам даст отпор, а за это время в самом сердце Речи Посполитой соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте…" Но полковники молчали.

— Что же вы замолкли и не неволите меня идти на Варшаву? Если вы не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всего запорожского казачества.

Оставалось одно: переговоры. Хмельницкий прекрасно знал, что этим путем можно многого добиться от Речи Посполитой, он рассчитывал, что сейм скорее пойдет на уступки, чем на войну, которая будет продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король [51] с канцлером и другими вельможами. Партия эта хотела остановить неимоверный рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими в случае внешней войны. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на гетманскую булаву из рук самого короля и на бесчисленные уступки казачеству; потому-то он так долго и оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, ибо знал, что переговоры Речь Посполитая начнет только с сильным врагом, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собой мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником был бы уже не он, Хмельницкий, а князь, и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого уже по приказанию сейма и короля; тогда настал бы последний час не только Вишневецкого, но и других магнатов.

Вот какие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: достаточно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Речь Посполитая его союз с татарами? Не слишком ли расширился бунт, можно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Если даже он заключит мир, то не будут ли мятежники мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное. Если бы взрыв был слабее, с ним бы не начали переговоров, но так как он принял громадные размеры, то переговоры могут оказаться запоздавшими.

Вот какие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: достаточно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Речь Посполитая его союз с татарами? Не слишком ли расширился бунт, можно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Если даже он заключит мир, то не будут ли мятежники мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное. Если бы взрыв был слабее, с ним бы не начали переговоров, но так как он принял громадные размеры, то переговоры могут оказаться запоздавшими.

В эти минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил напролет дни и ночи; тогда между полковниками и чернью распространялась весть: "Гетман пьет!" Его примеру следовали и полковники; дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад.

В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, попавший в плен под Корсунью и ставший теперь секретарем гетмана. Он стал без всякой церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство.

— А это что за черт? — спросил Хмельницкий.

— Проснитесь, пане гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвел.

— Эй, — крикнул он казаку, сидевшему у порога, — подать шапку и булаву!.. Кто и от кого? — обратился он к Выховскому.

— Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от воеводы брацлавского.

— От Киселя?

— Точно так.

— Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой! — проговорил, крестясь, Хмельницкий.

Лицо его просияло и оживилось: начались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия, прямо противоположные мирному посольству Киселя. Ему доложили, что князь Вишневецкий, дав отдохнуть войску, измученному походом через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, высланный под командой Скшетуского, уничтожил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, поместье князей Збаражских, и сровнял все с землею. Об этом штурме и взятии Погребигда рассказывали страшные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть", — и что солдаты охотно исполняли этот приказ, так что в городе не осталось ни одной живой души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорили также, что казакам выкалывали глаза, жгли на медленном огне. Бунт сразу прекратился во всей округе. Жители или бежали к Хмельницкому, или встречали лубенского князя на коленях, с хлебом-солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды все были уничтожены, а в лесах, как твердили беглецы с Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой Церкви, под носом многотысячной армии Хмельницкого. Узнав об этом, он зарычал, как лев. С одной стороны — переговоры о мире, с другой — меч. Двинуться на князя — значило отказаться от переговоров. Оставалась одна только надежда — на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тутай-бея.

— Друг, — сказал он после обычных приветствий, — спаси меня теперь, как спас под Желтыми Водами и Корсунью. Я получил письмо от воеводы брацлавского, в котором он обещает мне полное удовлетворение, а казакам — возвращение давних вольностей, но с условием прекратить войну. Я должен это сделать, чтобы доказать свою искренность и готовность к миру. И вот теперь пришли известия о князе Вишневецком, — он взял Погребище и перебил там всех жителей. Я не могу пойти против него, а потому прошу тебя пойти на него со своими татарами, иначе он сам нападет на наш лагерь.

Мурза, сидя на куче ковров, взятых под Корсунью и награбленных по шляхетским дворам, молча покачивался всем туловищем то вперед, то назад, зажмурив глаза и точно задумавшись, и наконец сказал:

— Алла! Я не могу это сделать!

— Отчего?

— Я и так уж потерял немало своих беев и чаушей под Желтыми Водами и Корсунью и больше не хочу терять. Ерема — великий воин. Я пойду на него вместе с тобою, а один не пойду. Я не так глуп, чтобы потерять в другой битве то, что приобрел в первой; лучше я буду посылать чамбулы за ясырем и добычей. Я довольно уж сделал для вас. И сам не пойду, и хану отсоветую.

— Ты же поклялся помогать мне!

— Я поклялся воевать вместе с тобой, а не без тебя. Иди прочь!

— Я тебе позволил брать в ясырь свой народ, отдал тебе добычу и гетманов.

— Если бы ты не отдал, я бы отдал тебя им!

— Я пойду к хану.

— Иди прочь, мужик, говорят тебе!

И мурза сердито оскалил белые зубы. Хмельницкий понял, что ему здесь нечего делать и что настаивать на своем опасно; встал и действительно пошел к хану. Но тот дал такой же ответ. Татары воевали только для собственной выгоды. Вместо того чтобы вступать в битву с князем, который слыл непобедимым, они предпочитали рассылать отряды для грабежа и обогащаться, не проливая своей крови. Хмельницкий вернулся взбешенный и в отчаянии схватился за ковш с водкой, но Выховский вырвал его из рук гетмана.

— Нельзя пить, посол ждет, нужно его принять!

Хмельницкий рассердился и крикнул.

— Я и тебя, и посла посажу на кол!

— Я не дам тебе водки. Не стыдно ль тебе в высоком звании гетмана напиваться, как простому казаку. Тьфу, гетман, нельзя так! О том, что прибыли послы, всем известно. Надо тебе ковать железо, пока горячо: заключить мир и добиться всего, что только возможно; потом будет поздно, а дело идет о твоей и моей шкуре. Надо высылать посольство в Варшаву и просить короля…

— Ты умная голова, — сказал Хмельницкий. — Вели бить в набат и скажи полковникам, что я сейчас выйду на майдан!

Выховский ушел, и сейчас же раздался звук колокола; запорожцы начали собираться. Полковники сели по местам: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого, Кшечовский, казачий меч, старый и опытный Филипп Делила, полковник кропивницкий, Федор Лобода, полковник переяславский, свирепый Федоренко — кальницкий, дикий Пушкаренко — полтавский, и вождь чабанов Шумейко — нежинский, пылкий Чарнота — гадячский, Якубович — Чигиринский, затем Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Польян и Панич; но собрались еще не все: одни были в походе, других князь Ерема отправил на тот свет.

Татар не позвали на совет, а столпившуюся чернь гнали палками и кистенями, так что не обошлось и без убийств.

Наконец появился и сам Хмельницкий, в красной одежде, в меховой шапке, с булавой в руке. Рядом с ним шел белый, как голубь, набожный ксендз Патроний Ласко, а с другой стороны — Выховский с бумагами в руках. Хмельницкий уселся между полковниками, помолчав несколько минут, снял свою шапку в знак того, что начинается совет, и сказал:

— Панове полковники и атаманы! Ведомо вам, что ради несправедливостей, причиняемых нам, мы должны были взяться за оружие и с помощью крымского царя требовать от панов наших давних вольностей и привилегий, отнятых у нас помимо воли нашего короля. Господь благословил наше восстание и покарал наших тиранов за притеснения и обиды, за что мы воздаем ему благодарность! Понеже гордыня панов уже понесла наказание, то нужно нам подумать, как остановить пролитие христианской крови, что нам велит и Бог, и православная вера наша. Но сабель наших мы не будем выпускать из рук до тех пор, пока нам, согласно воле всемилостивейшего короля нашего, не вернут давние вольности и привилегии. Воевода брацлавский пишет мне, что это может сбыться. И я так полагаю, ибо вышли из повиновения королю и Речи Посполитой не мы, а паны Потоцкие, Калиновские и другие; мы только наказали их за это и заслужили награду от сейма и короля. Посему прошу вас, милостивые паны, прочесть письмо воеводы брацлавского, присланное мне, и обсудить, как прекратить пролитие крови христианской и получить награду за послушание и верность Речи Посполитой.

Хмельницкий не просил, а просто требовал прекращения войны; между недовольными поднялся ропот, перешедший скоро в грозные крики, поддерживаемые главным образом Чарнотой, полковником гадячским. Хмельницкий молчал и лишь наблюдал, откуда исходит протест, и замечал виновных.

Между тем Выховский поднялся с письмом воеводы. Копию письма Зорко понес прочесть "товариществу", так что и тут, и там настало гробовое молчание.

Письмо воеводы заключало следующее:

"Мосци-пане старшина войска запорожского, издавна дорогой мне друг! Есть многие, что считают вас врагом Речи Посполитой, но я убежден в вашей верности ей и стараюсь уверить в этом и других сенаторов. Убеждают меня в этом три веши: первая — что хотя днепровское войско защищает свою свободу, но всегда оно оставалось верным королю и Речи Посполитой; вторая — что наш народ малорусский так привязан к своей православной вере, что каждый скорее пожертвует своей жизнью, нежели нарушит ее; третья — что хотя и бывают у нас ссоры (что случилось и теперь), но отчизна у нас одна, в коей мы родились и пользуемся вольностью, и нет на свете другого государства, которое могло бы сравняться с нашим в правах и вольностях. Потому мы все привыкли оберегать целость нашей короны; хотя случается много прискорбного на свете, но, здраво обсудив, мы видим, что в свободной стране скорее можно высказать, что у кого болит, чем утратить ту мать, подобно коей не найти ни в христианском, ни в басурманском мире".

Назад Дальше