Огнем и мечом (пер. Владимир Высоцкий) - Генрик Сенкевич 39 стр.


Вдруг пан Заглоба почувствовал, что лошадь его растопырила ноги и в то же время на него упало что-то тяжелое, обмотало ему всю голову, и он очутился в совершенной темноте.

— Мосци-панове! Спасайте! — крикнул он, ударяя лошадь шпорами. Но лошадь его, очевидно, устала под тяжестью всадника и лишь стонала

и стояла на месте.

Пан Заглоба слышал шум, крики скачущих мимо всадников, потом весь этот ураган пронесся, и стало сравнительно тихо. И в голове его снова одна за другой мелькали мысли — быстро, как татарские стрелы.

"Что это? Что случилось? Господи боже! Неужели меня взяли в плен?" И на лбу у него выступил холодный пот. Ему, видно, обмотали голову точно так же, как он сделал это когда-то с Богуном. Тяжесть, которую он чувствовал на шее, — это, верно, рука гайдамака. Но отчего не ведут и не убивают? Почему он стоит на месте?

— Пускай, хам! — крикнул он наконец сдавленным голосом.

Молчание.

— Пускай, хам! Я дарю тебе жизнь!

Никакого ответа.

Пан Заглоба еще раз ударил ногами лошадь, и снова напрасно. Животное еще шире расставило свои ноги и стояло на месте.

Тогда бешенство охватило пленника окончательно, и, достав нож, он со страшной силой ударил им назад. Но нож только разрезал воздух. Тогда Заглоба схватил обеими руками покрывало, обмотавшее голову, и сорвал его.

— Что это? Гайдамаков нет! Кругом пусто!

Вдали только видны были красные драгуны Володыевского, да в нескольких саженях мелькали копья гусар, загонявших в реку остатки казацкого войска. У ног пана Заглобы лежит запорожское знамя. Должно быть, убегающий казак бросил его так, что оно древком уперлось в плечо Заглобы и покрыло ему голову.

Увидев все это и сообразив, он сразу пришел в себя.

— Ага, — сказал он, — я отбил знамя. Как?! Может быть, не отбил??! Если есть справедливость на свете, то я стою награды! О хамы, счастье ваше, что у меня лошадь остановилась! Я сам себя не знал, думая, что могу полагаться на свои выдумки больше, чем на свою храбрость! Значит, и я могу пригодиться на что-нибудь в войске, а не только сухари жевать! О боже! Опять сюда несется какая-то ватага! Не сюда, собачьи дети, не сюда! Чтоб эту лошадь волки съели? Бей! Режь!

Действительно, новая ватага казаков мчалась с нечеловеческим воем прямо на пана Заглобу; за ними гнались по пятам панцирные Поляновского. И, может быть, пан Заглоба погиб бы под копытами лошадей, если бы не гусары Скшетуского, которые, утопив в пруду всех, за которыми гнались, вернулись, чтобы поставить убегающий отряд между двух огней.

Увидев это, запорожцы бросились в воду затем, чтобы, уйдя от мечей, найти смерть в омутах и трясинах. Некоторые на коленях умоляли о пощаде и умирали под ударами. Погром был страшный, страшнее же всего на плотине. Все отряды, которые перешли ее, были уничтожены в полукруге, образованном княжескими войсками. Те, которые не перешли еще, гибли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли идти ни вперед, ни назад, потому что Кривонос гнал все новые полки, и они толкали идущих впереди, закрывая единственный путь к отступлению. Можно было подумать, что Кривонос поклялся погубить своих людей, которые толпились, дрались между собой, падали, прыгали в воду и тонули. На одном конце чернели массы убегающих, а на другом массы идущих вперед; а посередине — горы трупов, стоны, нечеловеческий крик, безумие страха, паника и хаос. Весь пруд был так завален трупами людей и лошадей, что вода выступила из берегов.

Минутами пушки умолкали; тогда плотина выбрасывала, точно из пушечного жерла, толпы запорожцев и черни, которые, рассыпаясь по полукругу, шли под мечи ожидавшей их конницы, а Вурцель снова начинал пальбу, дождем железа и свинца осыпал он плотину и задерживал подкрепления. В этой кровавой борьбе проходили целые часы.

Кривонос, взбешенный, с пеной у рта, не хотел признать себя побежденным и бросал тысячи молодцов в пасть смерти. С другой стороны на высоком кургане, Кружьей Могиле, стоял Еремия в серебряных латах и смотрел. Лицо его было спокойно, а взор окидывал плотину, пруд, берега Случи и достигал места, где стоял огромный табор Кривоноса, подернутый дымкой. Князь не отрывал от него глаз и, наконец обратившись к толстому киевскому воеводе, сказал:

— Сегодня нам уже не взять табора.

— А разве вы думали его взять, ваша светлость?

— Время быстро идет. Поздно! Вот и вечер, смотрите!

Действительно, битва, поддерживаемая упорством Кривоноса, продолжалась так долго, что солнце успело уже совершить свой дневной путь и клонилось к закату. Легкие, высокие облака, предвещавшие хорошую погоду, рассыпанные по небу, как стадо белых овечек, заалели и стали постепенно исчезать куда-то с небесных полей.

Приток казаков к плотине постепенно уменьшался, а полки, вошедшие уже на нее, в беспорядке отступали. Битва кончилась, но кончилась потому, что разъяренная толпа бросилась на Кривоноса с отчаянием и бешенством:

— Изменник! Ты погубил нас! Пес кровавый! Мы сами тебя свяжем и выдадим Ереме и спасем себе этим жизнь. Погибель тебе, а не нам!

— Завтра я выдам вам князя и все его войско или сам погибну! — отвечал им Кривонос.

Но ожидаемое "завтра" еще не наступило, а сегодняшний день был днем разгрома и бедствий.

Несколько тысяч лучших низовых казаков, не считая черни, легло на поле сражения или утонуло в пруду и в реке. Около двух тысяч было взято в плен. Убито четырнадцать полковников, не считая сотников, есаулов и других старшин. Второй после Кривоноса атаман, Пульян, попал в плен живьем, хоть и с переломленными ребрами.

— Завтра всех вырежем, — повторял Кривонос, — а до тех пор я не возьму в рот ни пищи, ни водки.

Между тем в польском лагере рыцари повергали к ногам грозного князя взятые в бою знамена — набралось их около сорока. Когда дошла очередь до пана Заглобы, он бросил свое знамя с такой силой, что даже древко сломалось. Видя это, князь спросил:

— А вы собственными руками взяли это знамя?

— Так точно, ваша светлость.

— Вижу, что вы не только — Улисс, но и Ахилл, — сказал князь.

— Нет, я простой солдат, но служу под начальством Александра Македонского!

— Так как вы не получаете жалованья, то пусть мой казначей выдаст вам двести червонцев за ваш подвиг.

Пан Заглоба обнял колени князя и сказал:

— Ваша светлость, милость ваша не по подвигу моему, ибо он так мал, что я из скромности желал бы скрыть его!

Едва заметная улыбка скользнула по смуглому лицу пана Скшетуского, но он промолчал и даже потом не говорил ни князю, ни другим о беспокойстве пана Заглобы перед битвой. А Заглоба отошел с таким победоносным видом, что солдаты других отрядов, увидав его, указывали на него пальцами, говоря:

— Вот кто сегодня больше всех отличился.

Наступила ночь. По обеим сторонам реки и пруда запылали костры, и дым столбами поднимался к небу.

Усталые солдаты подкреплялись едой и водкой или рассказывали о сегодняшних подвигах, подбадривая себя перед завтрашним днем. Но громче всех рассказывал пан Заглоба, хвастая тем, что совершил и что мог бы совершить, если бы его лошадь не остановилась.

— Уж я вам говорю, мосци-панове, — сказал он, обращаясь к княжеским офицерам и к шляхте из отряда Тышкевича, — что большие битвы для меня не новость: я в них участвовал немало раз и в Молдавии, и в Турции, но я отвык и боялся — не неприятеля (кто бы стал бояться хамов?), а собственной горячности — как бы она не завлекла меня слишком далеко!

— Да ведь и завлекла!

— И завлекла! Спросите Скшетуского! Как только я увидел, что пан Вершул упал с лошади, то хотел броситься к нему на помощь. Товарищи едва удержали меня.

— Да, — сказал Скшетуский, — мы должны были удерживать вас.

— Но где же Вершул? — перебил Карвич.

— Поехал на разведку, — он не любит отдыхать.

— Послушайте, Панове, — продолжал Заглоба, недовольный, что его перебили, — как я добыл знамя…

— Значит, Вершул не ранен? — снова спросил Карвич.

— Это не первое знамя… но ни одно еще не досталось мне с таким трудом.

— Не ранен, а только ушиблен, — отвечал Азулевич, татарин, — и воды наглотался, попав головой в пруд.

— Странно, что рыба в нем не подохла, — сказал сердито Заглоба, — от такой горячей головы вода должна бы закипеть.

— Все-таки он храбрый рыцарь!

— Не очень-то, если с него довольно было Пульяна. Тьфу! С вами нельзя говорить… Вы могли бы поучиться у меня, как отнимать знамена у неприятеля.

Дальнейший разговор перебил подошедший к огню молодой пан Аксак.

— Я пришел к вам с новостями! — сказал он полудетским звонким голосом.

— Нянька пеленок не вымыла, кошка молоко съела и кружка разбилась, — пробормотал Заглоба.

Но пан Аксак, не обратив внимания на этот колкий намек на свои годы, сказал:

— Пульяна жарят на огне…

— Значит, будет чем закусить собакам! — перебил Заглоба.

— …и он показал, что переговоры прерваны: пан из Брусилова чуть не сходит с ума; Хмель идет со всем войском в помощь Кривоносу.

— Хмель? Что такое Хмель? Какое кому дело до Хмеля? Идет Хмель — будет, значит, пиво, нужно готовить бочку. Наплевать на Хмеля! — тараторил пан Заглоба, грозно и гордо поглядывая на присутствующих.

— Идет Хмель, но Кривонос его не дождался и потому проиграл сражение.

— Играл, играл, да и проиграл.

— Шесть тысяч молодцов уже в Махновке… Ведет их Богун.

— Кто, кто? — спросил вдруг совершенно другим голосом Заглоба.

— Богун.

— Не может быть!

— Так показал Пульян.

— Вот тебе на! — воскликнул жалобно Заглоба. — И скоро они могут прийти сюда?

— Через три дня. Но перед битвою они не будут спешить, чтобы не утомить лошадей.

— Ну а я буду спешить! — пробормотал Заглоба. — Святые угодники, спасите меня от этого негодяя! Я с удовольствием отдал бы взятое мною знамя, лишь бы только этот мошенник сломал себе шею, прежде чем дойдет до нас. Надеюсь, что мы не будем долго оставаться здесь. Ведь мы показали Кривоносу, что можем, а теперь пора и отдохнуть. Я так ненавижу Богуна, что не могу без отвращения вспомнить его дьявольского имени. Вот я и попался! Разве нельзя мне было сидеть спокойно в Баре? Черт меня принес сюда!

— Не бойтесь, — шепнул Скшетуский, — стыдно! С нами вам ничто не угрожает.

— Ничто не угрожает! Вы не знаете его! Он, может быть, уже где-нибудь здесь и ползет к нам. — Заглоба тревожно оглянулся по сторонам. — А ведь и на вас он тоже зол, как и на меня.

— Дай мне бог встретиться с ним! — сказал Скшетуский.

— Ну а я отказываюсь от этого счастья! Как христианин, я могу простить ему все обиды, но с условием, что его предварительно повесят. Я не боюсь его, но вы не поверите, как он мне противен! Я люблю знать, с кем имею дело: со шляхтичем так со шляхтичем, с мужиком так с мужиком; а это сущий дьявол, с которым не знаешь, как быть. Я многое позволял себе с ним, но какие у него были глаза, когда я ему завязывал голову, — этого нельзя даже передать; я не забуду их до самой смерти. Как бы беды не накликать! Шутка только один раз хороша. А я вам скажу, что вы неблагодарны и совсем не думаете о вашей сиротке…

— То есть как это так?

— Вы угождаете своей страсти к войне, — сказал Заглоба, отводя его от костра, — все воюете да воюете, а она там каждый день слезами заливается и напрасно ждет ответа. Другой бы давно уже отправил меня из сострадания к ней.

— Значит, вы думаете вернуться в Бар?

— Хоть сегодня, ведь и мне так жаль ее!

Пан Ян поднял печальные глаза к звездному небу и сказал:

— Не упрекайте меня в неискренности: видит бог, что я не съем куска хлеба и не усну, не подумав о ней; никто не может заменить ее в моем сердце. Если я не отправил вас до сих пор с ответом, то лишь потому, что сам хотел ехать, чтобы не мучиться дольше и соединиться с ней навеки. Я бы на крыльях полетел к моей бедняжке!

— А почему же вы не летите?

— Перед битвой я не могу этого сделать. Я солдат и шляхтич и должен думать о своей чести.

— Но битва кончилась, и мы можем ехать хоть сейчас.

Пан Ян вздохнул.

— Нет, завтра мы ударим на Кривоноса, — сказал он.

— Вот этого я уж не понимаю. Вы разбили молодого Кривоноса, пришел старый; вы разобьете старого — придет молодой, ну как его там (не к ночи будь помянут) — Богун, — вы разобьете его, придет Хмельницкий… Что за черт! Если так пойдет дальше, так лучше уж сразу сделайте так, как Подбипента, и дайте обет целомудрия, — тогда будет два дурака! Полно вам! Не то, ей-богу, я первый буду уговаривать княжну наставить вам рога… А там пан Андрей Потоцкий как увидит ее, так у него глаза и засверкают… Тьфу, черт! Если бы мне говорил это какой-нибудь молокосос, который не видал сражений и должен лишь создавать себе еще репутацию, я бы еще понял; а вы уж и так крови, как волк, напились, а под Махновкой, говорят, убили какое-то адское чудовище или людоеда. Клянусь луной, что вы тут что-то хитрите или же так вошли во вкус, что кровь предпочитаете своей возлюбленной.

Скшетуский невольно взглянул на луну, спокойно плывшую по искрящемуся небу, как серебряный корабль.

— Вы ошибаетесь, — сказал он. — Я не упиваюсь кровью и не гонюсь за славой, но я не могу оставить товарищей в трудную минуту, когда в полку должны быть все без исключения; это было бы противно рыцарской чести, а честь для меня святыня; что касается войны, то она, несомненно, затянется, восстание слишком разрослось; но если Хмельницкий идет на помощь Кривоноосу, то будет перерыв. Завтра Кривонос, может быть, и не выйдет в поле, а если выйдет, то, с Божьей помощью, будет по заслугам наказан; мы же потом уйдем в более спокойные места отдохнуть. Вот уже более двух месяцев мы не спим и не едим, а все бьемся да бьемся, живем без крыши над головой — мокнем и зябнем. Князь хоть и великий вождь, но осторожен и не пойдет на Хмельницкого с несколькими тысячами против сотен тысяч. Я знаю, что он уйдет в Збараж отдохнуть, наберет там новых солдат; к нему станет стекаться шляхта со всей Речи Посполитой, и тогда мы пойдем в бой. Завтра последний день трудов, а послезавтра я могу ехать с вами в Бар с легким сердцем. И могу вам сказать, чтобы вас успокоить, что Богун ни в коем случае не поспеет к завтрашней битве, а если и поспеет, то, надеюсь, его звезда померкнет, и не только перед звездой князя, но даже и перед моей.

— Это воплощенный Вельзевул! Я уже говорил вам, что не люблю давки, а он еще хуже давки, хоть, повторяю, я его не боюсь, а просто не могу победить своего отвращения к нему. Но дело не в том. Значит, завтра трепка холопам, а потом в Бар! Ого, ну и засмеются, завидев вас, ее чудные глазки и раскраснеется личико… Скажу вам, что и я скучаю по ней, потому что люблю ее, как родный отец. И немудрено! Ведь законных сыновей у меня нет, а имение далеко, в Турции, там его грабят басурманские комиссары; вот я и живу как сирота на свете, а под старость придется мне, верно, пойти в приживальщики к пану Подбипенте.

— Не беспокойтесь, будет иначе! За то, что вы сделали для нас, трудно даже отблагодарить.

Дальнейший разговор прервал офицер, который, проходя мимо, спросил:

— Кто здесь?

— Вершул! — воскликнул Скшетуский, узнав его по голосу. — Из рекогносцировки?

— Да. А теперь к князю!

— Что там слышно?

— Завтра — битва. Неприятель расширяет плотину, строит мосты на Стыри и Случи, чтобы непременно переправиться к нам.

— А что же князь?

— Князь сказал: хорошо.

— И больше ничего?

— Ничего. Запретил мешать. Топоры там так и стучат! Поработают до утра…

— Пленных не взял?

— Семь человек захватил. Они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко… Что за ночь!

— Видно как днем. Как ты чувствуешь себя после падения?

— Кости болят… Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, устал. Хоть бы часика два поспать. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

— Идите и вы, — сказал Скшетуский пану Заглобе, — уже поздно… Завтра придется потрудиться…

— А послезавтра в путь, — напомнил пан Заглоба.

Они пошли и, помолившись, легли у костра; вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту — только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывало лишь храпение да окрики караульных, стороживших лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза; едва лишь начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал "вставать".

Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.

XXXII

Но это было отступление льва, которому нужно было побольше места для прыжка.

Князь нарочно пустил Кривоноса за переправу, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он ударил своего коня и сделал вид, что обращается в бегство; видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора. Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину, до самого табора, убивая всех без пощады; героем этого дня был шестнадцатилетний пан Ак-сак, который первым ударил на запорожцев и вызвал панику в их рядах. Только со своими старыми и опытными солдатами мог решиться князь на такую проделку и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко могло бы перейти в действительное. Этот день закончился для Кривоноса еще более тяжелым поражением, чем первый: у него были отняты все полевые орудия, много знамен, в числе которых были и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунем.

Если бы пехота Корыцкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно был бы взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь и неприятель отошел так далеко, что его нельзя было догнать. Все же Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и провианта. Чернь уже дважды хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно вернуться к Хмельницкому спасло его. Разбитый наголову, потерявший чуть не все войско, Кривонос в отчаянии бежал с уцелевшей его частью в Махновку, куда подошел уже Хмельницкий. В порыве гнева он велел приковать Кривоноса за шею к пушке.

Назад Дальше