Атаман умолк, голос его замер и стал похожим на стон, а лицо Елены то вспыхивало, то бледнело. Чем больше было безграничной любви в словах Богу-на, тем глубже открывалась перед нею пропасть без дна и надежды на спасение.
А казак передохнул немного и продолжал:
— Проси, чего хочешь! Вот, смотри, как убрана эта изба — это все мое, добыча из Бара, я привез ее для тебя на шести лошадях. Проси чего хочешь — золота, дорогих нарядов, драгоценностей, покорных рабов. Я богат, у меня много добра, да и Хмельницкий и Кривонос не пожалеют для меня добра! Ты будешь жить, как княгиня Вишневецкая; я завоюю для тебя замки, я подарю тебе пол-Украйны; хоть я не шляхтич, а бунчужный атаман, но у меня десять тысяч казаков, больше даже, чем у князя Еремы. Проси, чего хочешь, только не уходи от меня, только останься со мной и полюби меня, моя голубка!
Княжна приподнялась с подушек: бледное, прекрасное и нежное лицо ее выражало такую непоколебимую волю, гордость и силу, что в эту минуту голубка была похожа скорее на орлицу.
— Если вы, ваць-пане, ждете моего ответа, — сказала она, — то знайте, что пусть мне придется простонать у вас в неволе всю жизнь, я все же никогда, никогда не полюблю вас. И в том да поможет мне Бог!
Богун несколько минут боролся сам с собой.
— Не говори мне таких вещей! — сказал он хриплым голосом.
— А ты не говори мне о своей любви — для меня она и стыд, и обида! Я не для тебя!
Атаман встал.
— А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья была бы ты в Баре, если б не я?
— Кто спас мне жизнь, чтобы потом неволить и позорить, тот не друг мне, а враг!
— И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?
— Меня убил бы мой нож, ты его вырвал!
— И не отдам: ты должна быть моей! — вырвалось у казака.
— Никогда, лучше смерть!
— Должна и будешь!
— Никогда!
— Ну не будь ты ранена, после того, что ты сказала, я бы сегодня еще послал в Рашков привести монаха за шиворот, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Мужа грех не любить и не приголубить! Ох, вельможная панна, для тебя любовь казака — стыд и обида? А кто же ты теперь, коли я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Почему — стыд? Почему — обида? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, будь я мужиком, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и натешился бы твоей красотой без попа, — будь я мужик, а не рыцарь!
— Ангелы небесные, спасите меня! — прошептала княжна. Ярость и бешенство отразились на лине казака, и гнев обуял его.
— Я знаю, почему моя любовь — стыд для тебя, почему ты противишься мне! — продолжал он. — Ты для другого бережешь свой девичий стыд, да, пока я жив, тому не бывать! Шляхтич, голь перекатная, хитрый лях! Погибель ему! Только посмотрел, покружил в танце и взял всю, а ты, казак, мучайся и бейся лбом о стену… Но я найду его, шкуру велю с него содрать и соломой набить! Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землею, а когда вернусь, то принесу его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.
Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил; страшная слабость овладела ею, глаза померкли, мысли спутались, и она упала без чувств.
Атаман простоял несколько минут, бледный от гнева, на губах его появилась пена; вдруг он увидел эту бессильно поникшую голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:
— Умерла! Горпина! Горпина! Горпина!
И грохнулся на землю.
Великанша вбежала в комнату.
— Что с тобой?
— Спаси, спаси! — кричал Богун. — Убил я ее, мою душу, мой свет!
— Что ты, сдурел?
— Убил, убил! — стонал казак, заламывая над головой руки.
Но Горпина, подойдя к княжне, сразу увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, вывела Богуна за дверь и стала приводить девушку в чувство. Княжна вскоре открыла глаза.
— Ну, душечка, теперь все хорошо! — сказала колдунья. — Ты, видно, его испугалась и обмерла, да это ничего, пройдет и здорова будешь! Ты, девушка, как орех крепка и долго еще проживешь на свете, и счастье будешь знать!
— Кто ты? — спросила слабым голосом княжна.
— Я? Слуга твоя. Он так велел!
— Где я?
— В Чертовом Яре. Тут пустыня, никого, кроме него, не увидишь.
— И ты тут живешь?
— Здесь наш хутор. Я — Донцовна; брат мой — полковник у Богуна и повел добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем из хаты он сделал? Как жар горит! Это все он привез для тебя.
Елена смотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.
— А ты будешь добра ко мне? — спросила она ее. Белые зубы молодой колдуньи блеснули от усмешки.
— Буду, — ответила она, — отчего не быть?! Но и ты будь же добра к атаману. Он сокол, он славный молодец, он тебя…
И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей и наконец разразилась смехом.
— Прочь! — крикнула княжна.
III
Два дня спустя утром Горпина с Богуном сидели под ивой у мельничного колеса и смотрели на пенившуюся под ним воду.
— Береги ее, стереги, не спускай с нее глаз, чтоб она никогда не выходила из яра, — говорил Богун.
— У яра к реке выход узок, а здесь места много. Вели выход камнями засыпать, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка; а мне коли нужно будет, я выход найду.
— Чем же вы живете?
— Черемис под скалами кукурузу сажает, разводит виноград и ловит птиц в силки. С тем, что ты привез, она ни в чем нуждаться не будет, разве в птичьем молоке. Да ты не бойся, из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают твои молодцы.
— Я их поклясться заставил. Они верные молодцы, не разболтают, хоть шкуру с них дери. Но ты сама говорила, что к тебе, ворожее, люди ходят.
— Порой приходят из Рашкова, а, понаслышке, — и Бог весть откуда! Но все они ждут у реки и в яр не входят, — боятся. Ты видел кости? Были смельчаки, что хотели войти, — это их кости.
— Ты их убила?
— Кто убил, тот и убил! Коли кто хочет, чтоб ему поворожить, ждет у яра, я иду к колесу и, что увижу, говорю. Сейчас поворожу и тебе, только не знаю, увижу ли что, — не всегда видно.
— Только бы ты не увидела чего худого…
— Коли увижу худое, тогда не поедешь. Да и так лучше не ехать.
— Надо ехать. Хмельницкий писал мне в Бар, чтоб я возвращался, да и Кривонос наказывал. Ляхи идут на нас с великой силой, вот и мы должны собраться в кучу.
— А когда вернешься?
— Не знаю. Будет битва великая, какой еще не бывало до сих пор. Либо нам смерть, либо ляхам! Если нас побьют, я спрячусь здесь, если мы побьем, то вернусь за моей зозулей и поеду с нею в Киев.
— А коли сгинешь?
— На то ты и колдунья, чтобы мне сказать.
— А коли сгинешь?
— Раз мать родила!
— Ба! Что же мне тогда с девушкой делать? Свернуть ей голову, что ли?
— Дотронься только до нее, так я тебя на кол велю посадить! И атаман угрюмо задумался.
— Коли я сгину, — скажи ей, чтобы она меня простила!
— Неблагодарная ляшка! Не любит тебя за такую любовь! Если б так со мной было, я бы тебе не противилась!
С этими словами Горпина толкнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.
— Пошла к черту! — сказал казак.
— Ну, ну, я знаю, ты не для меня!
Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, точно сам хотел себе ворожить.
— Горпина! — сказал он, помолчав.
— Что?
— Когда я уеду, будет она тужить по мне?
— Коли ты не хочешь приневолить ее по-казацки, так, может, и лучше, если уедешь.
— Не хочу, не могу, не смею! Она бы умерла, я знаю!
— Тогда, может, лучше, коли уедешь. Пока ты здесь, она тебя знать не хочет, а как посидит здесь со мной и с Черемисом месяц-другой, ты ей сразу станешь милее.
— Будь она здорова, я знаю, что бы я сделал: привез бы попа из Рашкова и велел бы ему повенчать нас, а теперь — боюсь: испугается и богу душу отдаст! Ты сама видела!
— Да что тебе? Зачем тебе поп и венчанье? Ты не казак! Не надо тут, по-моему, ни попа, ни ксендза. В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы еще их привел, — увидел бы тогда свою княжну! И что это тебе в голову пришло? Поезжай ты себе и возвращайся.
— А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Да правду говори, не лги, если даже мертвым меня увидишь!
Горпина подошла к мельнице и открыла мельничную запруду, задерживавшую воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, под ним, как кипяток, бурлила пена. Колдунья впилась своими черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:
— Гу-гу, гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой или добрый, покажись!
Богун подошел и сел рядом с нею. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
— Гу-гу, гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой или добрый, покажись!
Богун подошел и сел рядом с нею. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
— Вижу! — крикнула ведьма.
— Что ты видишь?
— Смерть моего брата. Два быка натягивают Донца на кол.
— К черту твоего брата! — проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.
Некоторое время слышался только грохот бешено вращающегося колеса.
— Голова его синяя-синяя, вороны ее клюют! — сказала ведьма.
— А что еще видишь?
— Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном — покажись!.. Вижу!
— Что же?
— Битва! Ляхи убегают от казаков!
— А я гонюсь за ними?
— Вижу и тебя. Ты с маленьким рыцарем схватился. Ты маленького рыцаря берегись!
— А княжна?
— Ее нет! Вот опять вижу тебя, а при тебе тот, кто тебя предаст! Твой друг неверный.
Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.
— Какой друг? — спросил он.
— Не вижу! Не знаю, молодой или старый!
— Старый! Верно, старый!
— Может, и старый!
— Ну, знаю, кто это! Он уже раз изменил мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Погибель ему! Но он мне не друг.
— Он подстерегает тебя… Вот, вижу… Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье; над нею ястреб!
— Ястреб — я!
— Может быть, и ты. Ястреб… или сокол? Ястреб! — Я!..
— Подожди. Уж и не видно… В колесе дубовом, в пене белой… О! О! Много войска, много молодцов, ох, так много, как деревьев в лесу, как бурьяну в степи, а надо всеми — ты; перед тобой три бунчука несут.
— А княжна со мной?
— Нет, нет! Ты в лагере.
Снова наступило молчание; колесо гудело так, что дрожала вся мельница.
— Гей, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны! Зараза над ними! Всюду трупы и трупы! Только трупы! Ничего не видно — всюду кровь!
Вдруг порыв ветра сдунул с колеса пену, а наверху, над мельницей, одновременно показался чудовищный Черемис с вязанкой дров на плечах.
— Черемис, закрой запруду! — крикнула девка и пошла мыть руки к ручью; карлик между тем опустил запруду.
Богун сидел в глубоком раздумье; он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина.
— Ты больше ничего не видела? — спросил он ее.
— Все, что можно было видеть, я видала, а больше ничего не увижу.
— А ты не лжешь?
— Клянусь головой брата, правду говорила! Его на кол посадят, притянут за ноги на волах. Жаль мне его! Ну не одному ему смерть писана! Сколько трупов я видела, в жизни столько не видала! Должно быть, будет война страшная!
— А ее ты видела с ястребом над головой?
— Да.
— И она была в венке.
— В венке и белом платье.
— А почем ты знаешь, что этот ястреб — я? Я тебе о том ляхе, шляхтиче говорил! Может, это он?
Колдунья наморщила брови и задумалась.
— Нет, — сказала она, встряхнув головой, — будь лях, тогда бы орел показался!
— Слава богу! Слава богу! Теперь я пойду к своим молодцам, велю коней в дорогу приготовить; ночью двинемся.
— Значит, непременно поедешь?
— Хмель наказывал и Кривонос наказывал! Ты видела, что будет великая война; то же самое я и в Баре в письме Хмельницкого читал.
Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, боясь прослыть неучем.
— Ну так поезжай, — сказала ведьма. — Ты счастливый… Ты гетманом будешь; я видела, как свои пять пальцев, над тобой несли три бунчука.
— И гетманом буду! И на княжне женюсь; не брать же мне мужичку!
— С мужичкой ты бы иначе разговаривал, а коли ты ее стыдишься, надо было тебе ляхом уродиться.
— Я не хуже ляха!
И с этими словами Богун отправился на конюшню к казакам, а Горпина пошла варить обед.
Вечером лошади были уже готовы в дорогу, но Богун не торопился с отъездом. Он сидел в комнате на груде ковров с торбаном в руках и смотрел на свою княжну; она уже встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая никакого внимания на атамана, точно его и не было здесь; а он следил за каждым ее движением, ловил каждый вздох и сам не знал, что с собой делать. Каждую минуту открывал он рот, чтобы начать разговор, но слова не сходили с языка. Он робел при виде бледного лица девушки, с сурово сжатыми губами и нахмуренными бровями. Такого выражения Богун никогда прежде не видал на лице княжны. Он невольно вспомнил такие же вечера в Розлогах, и перед глазами его встало, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как и теперь смотрит. Как он тогда был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала его, ее черные глаза останавливались порою на его лице, а раскрытые малиновые губки говорили о том, с каким вниманием она слушала. А теперь она даже не глядела на него… Прежде, бывало, когда он играл на торбане, она и смотрела, и слушала его, — и сердце его таяло… Но странно: ведь он теперь ее господин, он захватил ее с оружием в руках, она его пленница — он может ей приказывать, — а все же тогда он чувствовал себя ближе к ней, более ей равным: Курцевичи были для него братьями, а она, их сестра, была для него не только зозулей, голубкой, любимой девушкой, но и как бы родственницей! А теперь перед ним сидит панна — гордая, хмурая, молчаливая и жестокая! В нем закипел гнев! Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее, жестокую панну, проливал за нее свою кровь… И каждый раз, когда его охватывал гнев, какая-то невидимая рука останавливала его, какой-то голос шептал ему на ухо: "Стой!" А если и вспыхивал он как огонь, то потом бился головой о землю. Только-то всего. И несчастный казак корчился от боли, чувствуя, что его присутствие ей в тягость. Ну пусть бы она улыбнулась, сказала ему хоть одно ласковое слово, — он бы упал к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить горечь, гнев, унижение кровью ляхов! А теперь он перед этой княжной, как невольник. Если б он не знал ее раньше, если бы она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее; но это была княжна Елена, которую он униженно просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Розлоги, и все, что было у него. Вот почему ему особенно стыдно было показаться перед ней мужиком, вот почему робел он перед нею.
Время уходит; со двора долетает говор казаков, которые, должно быть, сидят уже на конях и ждут своего атамана, а атаман мучится тут. Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш и на торбан, — а она хоть бы раз взглянула на него! Его и горе, и гнев, и тоска берет. Он хотел бы проститься с ней нежно, и боится этого прощания, боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе.
Эх, не будь это княжна Елена! Княжна Елена, что ранила себя ножом, что грозится наложить на себя руки, — и милая… Чем больше в ней гордости и сопротивления, тем более она…
Вдруг под окном заржала лошадь.
Атаман собрался с духом.
— Княжна, — сказал он, — мне в дорогу пора!
Елена молчала.
— Ты не скажешь мне: с Богом?
— Поезжайте с Богом, ваць-пане! — сказала она серьезно.
Сердце казака сжалось: она сказала то, чего он хотел, но не так, как хотел.
— Ну знаю я, — сказал он, — что ты на меня гневаешься, что ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы хуже. Я привез тебя сюда потому, что иначе не мог сделать; но что я тебе плохого сделал? Разве я не обращался с тобой, как надо, как с царевной? Скажи сама! Разве я уж такой злодей, что ты мне доброго слова не скажешь? А ведь ты в моей власти…
— Я в Божьей власти, — с той же серьезностью, как и прежде, ответила она, — но если ваць-пан сдерживается при мне, то благодарю!
— Спасибо и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, затоскуешь? Княжна молчала.
— Жаль мне оставлять тебя здесь одну, — продолжал Богун, — жаль уезжать, но надо. А лучше бы было, если б ты улыбнулась, от чистого сердца крестик дала мне на дорогу. Что мне делать, чтобы добиться милости твоей?
— Верни мне свободу, а Бог тебе все простит; я тоже прощу и буду благословлять тебя.
— Ну, может, ты и будешь еще свободна, — сказал казак, — а может, и пожалеешь, что была так сурова со мной.
Богун хотел купить эту минуту разлуки хотя бы ценой обещания, которого он и не думал сдерживать, и он добился своего, потому что в глазах Елены блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила руки на груди и остановила на казаке свои ясные глаза…
— Неужели ты…
— Ну не знаю, — тихо сказал казак, и стыд и жалость сдавили ему горло. — Теперь не могу, не могу: в Диких Полях — орда, всюду чамбулы ходят, а от Рашкова идут добруджские татары, — не могу, страшно… но когда вернусь… при тебе я дитя, и ты что хочешь со мной сделаешь! Не знаю… Не знаю!..