— Ничего!
— Даже слоника маленького?
Маленького слоника я видел в буфете-саркофаге, и он показался мне такой диковиной, которую надо беречь от карлика в первую очередь.
— Даже слоника…. Какого слоника?
— Да так, просто сказал… — вовремя замялся я. Бабушка предупреждала, что если я открою буфет, то останусь там навечно.
— И слоника, и бобика, и хрена с маслом! Она у меня шубу свою третий год забрать не может, куда им гараж с машиной. Хотя он рассчитывает, конечно! В Москву он уже перебрался, распишется с ней, получит прописку. Сволочь проклятая! Понимает: мы сдохнем — наследство тебе с этой идиоткой. А тебя не станет, все ей, а значит — ему. Ты ему как кость в горле, он только и ждет, чтоб ты загнулся. Ничего, подождет еще, я судиться буду.
Карлик-кровопийца давно уже виделся мне чуть ли не с ножом и в черной маске, и я боялся его, как самого настоящего убийцу. Незадолго до моего семилетия он переехал к маме и заявился к нам с ящиком крымского винограда. Узнав его голос, я забился под стол и ждал, что сейчас он оттолкнет с порога бабушку, схватит меня и задушит. Но бабушка была настороже.
— Виноград?! Я выбираю кости из рыбы! — закричала она, как сирена, повышая голос на каждой гласной, и карлика сдуло от нашей двери словно ураганным ветром. — Сволочь, с виноградом притащился, — сказала бабушка, задвигая засов. — Еще сорт выбрал, где костей побольше. Специально хочет, чтоб ты подавился.
Костей бабушка очень боялась и, когда я ел рыбу, действительно перебирала ее, сминая кусочки белого мяса пальцами до тех пор, пока не получались маленькие сероватые комки вроде фрикаделек. Комочки эти она раскладывала по краю тарелки, и я ел их с гречневой кашей и тертым яблоком. Ел я тоже с бабушкиной помощью. Заготовив бескостные комочки, бабушка зачерпывала из стоявшей передо мной тарелки гречневую кашу, клала один комочек в середину ложки, прикрывала все это с помощью другой ложки тертым яблоком и ложкой из-под яблока приглаживала сверху — наподобие уличного мороженщика. После этого я открывал рот, и она отправляла туда это многоэтажное сооружение, сопровождая закрытие моих губ странным движением своих. Казалось, она тоже ест вместе со мной, но только мысленно.
Когда содержимое ложки оказывалось у меня во рту, бабушка говорила:
— Жуй. Жуй, кому говорю!
— Я жую.
— Ни черта не жуешь! Заглатываешь, как было, ничего не усвоится. Амосов писал, что даже воду надо во рту задерживать, вот так смаковать… — Бабушка шамкала губами. — А еду тем более жевать надо. Жуй! Жуй, чтоб ты подавился! Жуй, не глотай!
Одним из моих любимых развлечений было заставить бабушку кричать, а потом сразу показать ей, что кричит она напрасно. Однажды за рыбным кормлением я посмотрел на пакет молока и многозначительно произнес:
— Ем кость.
— Плюнь! Плюнь скорее, сволочь! Плюнь!
— Что плюнь?
— Кость!
— Да нет, — показал я на молоко, — я просто читаю. Ем кость один литр.
— Емкость, кретин! — подскочила на табурете бабушка, но повода для крика у нее не было. Я был в восторге от своей проделки!
В день рождения, про который бабушка сообщила, почесывая полосу, натертую резинкой трико, я тоже ел рыбу и гречку. И хотя я знал уже, что день рождения — это не праздник, мне подумалось, что под это дело можно заполучить на десерт какие-нибудь конфеты для врачей или, на худой конец, шоколадку.
— Тыц-пиздыц, шоколадку! Вчера ел уже, хватит.
— Но вчера просто так было, а сегодня день рождения.
— Ну и что?
— Отметили бы.
— Что отмечать? Жизнь уходит, что хорошего? Жуй.
После еды бабушка все же вручила мне крохотную шоколадку «Сказки Пушкина» и, дав в придачу таблетку от аллергии, отправила гулять во двор. Там со мной должна была встретиться мама.
С мамой я виделся редко. Последний раз это было больше месяца назад, когда налетел сильный, как буря, ветер. Я гулял, и ветер очень напугал меня. Двор из привычного стал вдруг чужим и грозным, деревья над головой страшно шумели, растрепанные картонки и мусор летали вокруг будто заколдованные, и хотя до дома было несколько шагов, я вдруг почувствовал себя потерянным, словно находился в лесу. Ветер трепал на мне одежду, сыпал в глаза пыль, а я топтался на месте, закрывая лицо ладонями, и не знал, что делать. Тут появилась мама. Она взяла меня за руку и повела в соседний подъезд к своей знакомой. Там мы сели на кухне и зажгли над столом маленькую лампу, уютную, как костер. Потерявший меня ветер терзал за окном деревья, вымещая на них обиду, а мы сидели и ели картофельное пюре. Пюре было необыкновенно вкусным, я быстро съел его, захотел еще и стал топтать вилкой в маминой тарелке, поясняя, что пюре плохо размято. Нажав раза три, я слизывал то, что оставалось между зубцами, и мял снова. Поняв мою хитрость, мама засмеялась и отложила мне из своей тарелки половину. Мы сидели на кухне, пока не утих ветер, а потом мама отвела меня домой. Дома я сказал бабушке, что мама спасла меня от бури, и действительно так думал.
Редкие встречи с мамой были самыми радостными событиями в моей жизни. Только с мамой было мне весело и хорошо. Только она рассказывала то, что действительно было интересно слушать, и одна она дарила мне то, что действительно нравилось иметь. Бабушка с дедушкой покупали ненавистные колготки и фланелевые рубашки. Все игрушки, которые у меня были, подарила мама. Бабушка ругала ее за это и говорила, что все выбросит.
Мама ничего не запрещала. Когда мы гуляли с ней, я рассказал, как пытался залезть на дерево, но испугался и не смог. Я знал, что маме это будет интересно, но не думал, что она предложит попробовать еще раз и даже будет смотреть, как я лезу, подбадривая снизу и советуя, за какую ветку лучше взяться. Лезть при маме было не страшно, и я забрался на ту же высоту, на какую забирались обычно Борька и другие ребята.
Мама всегда смеялась над моими страхами, не разделяя ни одного. А боялся я многого. Я боялся примет; боялся, что, когда я корчу рожу, кто-нибудь меня напугает и я так и останусь; боялся спичек, потому что на них ядовитая сера. Один раз я прошелся задом наперед и боялся потом целую неделю, потому что бабушка сказала: «Кто ходит задом, у того мать умрет». По этой же причине я боялся перепутать тапочки и надеть правый тапок на левую ногу. Еще я увидел в подвале незакрытый кран, из которого текла вода, и стал бояться скорого наводнения. О наводнении я говорил лифтершам, убеждал их, что кран надо немедленно закрыть, но они не понимали и только глупо переглядывались.
Мама объясняла, что все мои страхи напрасны. Она говорила, что вода в подвале утечет по трубам, что задом наперед я могу ходить сколько угодно, что приметы сбываются только хорошие. Она даже специально грызла спичку, показывая, что головка серы не так уж ядовита. Я слушал с восторженным недоверием и смотрел на маму, как на фокусника. Мудреное слово «инакомыслие», прозвучавшее как-то по телевизору, подходило к ее речам как нельзя лучше. Теперь, гуляя по двору, я ждал услышать, что скажет она на утверждение бабушки, будто на свете есть Бог, который видит все мои издевательства и карает меня за них болезнями.
Мама появилась во дворе только к вечеру. Она села на скамейку, а я к ней на колени. Хотелось обнять ее и прижаться изо всех сил. Я сделал это, но желание все равно осталось. Я знал, что оно останется, сколько ни прижимайся, прижался еще раз, и мы стали разговаривать. Мама сказала, что купила мне в подарок железную дорогу, но передаст ее дедушка, чтобы бабушка подумала, будто это от него, и ничего с ней не сделала. Я спросил, как железная дорога выглядит, мама описала ее, а потом я сказал, что боюсь Бога.
— Что ж ты трусишка такой, всего боишься? — спросила мама, глядя на меня с веселым удивлением. — Бога теперь выдумал. Бабушка, что ли, настращала опять?
Я рассказал, как появился у меня этот страх, и мама объяснила, что есть Бог или нет, никто не знает, а если и есть, бояться мне нечего, потому что я ребенок. Ребенка Бог карать ни за что не станет.
Мы встали со скамейки. Я шел с мамой и думал, что рядом с ней не боялся бы ничего и никогда. Никогда, никогда не было бы мне возле нее страшно. И тут я испугался так, что прирос к земле…
Прямо на нас вышел из-за угла карлик-кровопийца. Это был он, я сразу узнал его, и в горле у меня пересохло.
— А я полчаса хожу вас ищу, — сказал карлик, зловеще улыбнувшись, и протянул ко мне страшные руки.
— Сашуха, с днем рождения! — крикнул он и… схватив меня за голову, поднял в воздух!
Подобного ужаса я еще не испытывал. Если я не бросился бежать, то лишь потому, что, очутившись вновь на земле, не мог сдвинуться с места. Так во сне нельзя убежать от надвигающегося поезда или ножа. Не помню, как мы попрощались, как я попал домой. Помню, что, только увидев бабушку, я облегченно вздохнул и почувствовал, как поджавшееся сердце успокоенно опускается на привычное место — спасся…
— Сволочь, за голову схватил! — говорила потом бабушка. — В шее вилочка и палочка вот так соединены. — Бабушка показала пальцами как. — У ребенка кости тонкие, палочка из вилочки выскочит, еле-еле повернуть надо. А выскочит — конец. Я тебе говорила, чтобы ты бегом от него бежал, если увидишь? Говорила? Так ты к моим словам относишься? Ну ничего… Бог тебя покарает за это!
— А Бог детей не карает, — неуверенно сказал я.
— Покарает, когда вырастешь. Хотя ты и вырасти не успеешь, сгниешь годам к шестнадцати. И знай: еще раз она сюда с ним припрется, вообще больше не увидитесь. Не думай, что я этого сделать не могу. Могу еще как! Понял? Так и запомни!
Я запомнил и долго боялся потом и Бога, и того, что сгнию, но больше всего — ужасного карлика, из-за которого мог не увидеться с мамой.
Железноводск
Хотя мне исполнилось семь лет, в школу бабушка решила меня пока не отдавать. Читать, писать печатными буквами и считать до двенадцати я умел и так, а рисковать моей жизнью ради арифметики и прописных букв бабушка считала лишним.
— На год позже пойдешь, — говорила она. — Куда тебя сейчас, падаль, в школу. Там на переменах бегают такие битюги, что пол ходуном ходит. Убьют и не заметят. Окрепнешь немного, тогда пойдешь.
Бабушка была права. Через год, когда я пошел в школу, мне пришлось подивиться ее проницательности. На перемене я столкнулся со средних размеров битюгом. Битюг ничего не заметил и побежал дальше, а я улетел под подоконник и затих. Спиной я ударился о батарею, и дыхание мое, казалось, прилипло к ее массивным чугунным ребрам. Несколько секунд я не мог вдохнуть и сгустившуюся перед глазами красноватую серость с ужасом принял за смертную пелену. Пелена рассеялась, и вместо скелета с косой надо мной склонилась учительница.
— Добегался? — участливо спросила она, поднимая меня. — Правильно бабушка твоя просила запирать тебя на переменах в классе. Теперь так и буду делать.
С того дня я каждую перемену сидел в запертом классе и вспоминал бабушку, которая хотела, чтобы я перед школой окреп. Наверное, если бы я пошел учиться с семи лет, неокрепшим, она по сей день привязывала бы к той батарее букетики цветов, как привязывают их к дорожным столбам родственники разбившихся шоферов. Но я пошел с восьми, успел окрепнуть, и все обошлось. Из этого рассказа вы узнаете, как бабушка меня укрепляла.
Вскоре после моего семилетия дедушка положил перед бабушкой белый конверт.
— Что это?
— Путевка, — ответил дедушка, и на лице его расцвело ожидание похвалы.
— Какая?
— Саше в санаторий. В Железноводск.
— Ты что, идиот? — ледяным голосом осведомилась бабушка, и ожидание похвалы на дедушкином лице увяло, как забытая в холодильнике петрушка.
— Наказал Бог с кретином жить, живи — терпи. Но тебя терпеть, Сенечка, — лучше удавиться, — заговорила бабушка, объясняя дедушкину ошибку. — Кто там за этим уродом следить будет? Там врачи, кроме ОРЗ и геморроя, никаких диагнозов не знают. Куда им ребенка-калеку? Климат тот ему не подходит, лекарств там, каких надо, нету… А, что говорить? Тебе все равно. Тебе лишь бы показать: «Вот, Нина, я сделал!» Сам сделал, падите ниц! Ну так сунь себе эту путевку куда-нибудь на весь срок, что там указан.
Совать путевку дедушка никуда не стал и вместо этого предложил купить еще одну для бабушки. Взрослый санаторий был рядом с детским, и бабушка могла бы лично следить за моим отдыхом, давать нужные лекарства и просвещать железноводских врачей в области диагнозов. Эта идея бабушке понравилась, путевку купили, и начались сборы.
Первым делом бабушка заказала в прачечной ярлычки с моей фамилией и стала пришивать их ко всем моим вещам, чтобы нянечкам и сестрам санатория не вздумалось унести своим вонючим детям колготки и рубашки, заработанные дедушкиным потом и бабушкиной кровью. На носки ярлычков не хватило, и на каждом из них пришлось вышивать фамилию отдельными буквами.
— Мать твоя тебе не вышивает, чтоб ей саван могильный вышили! — приговаривала бабушка, укладывая крупные стежки белой нитки так, чтобы они образовывали букву С. — Я до колик в глазах шью. На, клади в чемодан…
Когда с носками было покончено и все они, свернутые в клубочки, были уложены с другими вещами, бабушка начала собирать лекарства. Среди тех, что я помню, были: шесть коробочек гомеопатических шариков, которые я должен был принимать через каждые три часа; колларгол, альбуцид и оливковое масло, которые нужно было капать мне в нос дважды в день в указанной последовательности; мексаформ, панзинорм и эссенцеале, которые я принимал за едой; супрастин — на случай аллергии; порошки Звягинцевой — на случай астматического компонента, и банка сока алоэ с медом для общей пользы. Банка эта в пакет с лекарствами не поместилась, и бабушка перед самым отъездом положила ее в сумку с вареной курицей.
На вокзал мы приехали за полчаса до отправления поезда. Бабушка, помахивая сумкой с курицей, шла впереди, я за ней, дедушка, который пошел нас провожать и тащил чемоданы, плелся сзади.
— Ни табло нормального нет, ничего, — сетовала бабушка. — Какой путь, черт его знает.
— Вон, Нина, пятый, — сказал дедушка, кивая на огромное табло, где зелеными огоньками был высвечен номер пути, с которого отправлялся наш поезд.
— Точно? Подожди, пойду спрошу. Держи, Саша.
Думая, что я рядом, бабушка не глядя отвела назад руку и выпустила сумку. Я стоял в нескольких шагах и успел подхватить ее только печальным взглядом — сумка брякнулась о гранитные плиты вокзального пола, и сквозь ее полотняные бока стала просачиваться густая жидкость.
«Это не из курицы, — подумал я, — это разбилась банка алоэ с медом».
— Будьте вы трижды прокляты! — затянула бабушка, поднимая сумку и заглядывая внутрь. — Вдребезги, — подытожила она и пошла вытряхивать осколки в урну. На полу осталась большая золотистая лужа.
— Тю-тю баночка, — заговорщицки подмигнул мне дедушка и заулыбался.
Когда дедушка занес чемоданы в наше двухместное купе, вышел из поезда и с перрона стал умиляться нами через окно, бабушка достала из злополучной сумки курицу и, положив ее на стол, начала изучать:
— Осколки… Так и знала… Сенечка, в курице осколки!
Двойные стекла вагонного окна не пустили бабушкин голос до слабого дедушкиного слуха, и дедушка ничего не понял.
— А?! — приложил он руку к уху.
— Осколки! Вся курица в осколках!
— Что?
— Курица в осколках от банки!
— А?!
— Глухое бревно! В курице осколки!
— Не слышу!
— Осколки!!! Нельзя есть!!!
Дедушка беспомощно развел руками. Бабушка, решившая, видно, что за оставшуюся до отправления поезда минуту она непременно должна втолковать про курицу, прибегла к пантомиме.
— Банка! — крикнула она, сложив руки в замок так, чтобы получилось нечто округлое. — Бах! Разбилась! — пояснила она, хватив этим округлым об стекло. — Осколки! Осколки! — Изображая осколки, бабушка стала тыкать щепотью в протянутую ладонь.
— Нормально доедете! — отмахнулся дедушка, который, как потом выяснилось, подумал, что бабушка боится крушения. — Ни пуха!
— К черту!
— А?!
Поезд тронулся.
— Вот и поели, — сказала бабушка, заворачивая курицу в бумагу. — Вся в стекле. Придется одни бутерброды жрать. Ты голодный?
— Нет еще.
— Давай тогда гомеопатию выпьем.
Бабушка вышла, похоронила мурашечное тело курицы в мусорном ящике и, вернувшись, достала из чемодана пакет с лекарствами. Коробочки с гомеопатией, чтобы не открывались, были туго стянуты вместе резинкой для волос. Бабушка стала снимать резинку, сделала неловкое движение, и произошло ужасное — коробочки выскочили у нее из рук, по полу запрыгала масса белых шариков…
Я очень боялся бабушкиных проклятий, когда был их причиной. Они обрушивались на меня, я чувствовал их всем телом — хотелось закрыть голову руками и бежать, как от страшной стихии. Когда же причиной проклятий была оплошность самой бабушки, я взирал на них словно из укрытия. Они были для меня зверем в клетке, лавиной по телевизору. Я не боялся и только с трепетом любовался их бушующей мощью.
Лавина, обрушившаяся в купе, была громадна. Она зародилась, когда бабушка уронила сумку, чудом удержалась, когда в курице обнаружились осколки, и теперь сошла во всем своем великолепии. Что это были за проклятия! Стук колес звучал за ними, как тиканье часов! Какое счастье, что не я рассыпал гомеопатию!
Когда плафон на потолке погас и купе осветилось мрачным светом серо-голубого ночника, бабушка уложила меня спать. Она велела мне лечь ногами к окну, чтобы не надуло в голову, а чтобы не надуло в ноги, закутала их вторым одеялом. Спал я плохо. Всю ночь на меня катились огромные железные шары и колеса. Они соударялись, сталкивались надо мной со страшным грохотом, я бегал между ними, боясь быть раздавленным, и просыпался, когда некуда было бежать. Проснувшись в очередной раз, я заметил, что уже утро.