Мое бедро защекотал мобильник – сигнал с земли. “Ты куда пропал?” – как всегда, ни здравствуйте, ни до свидания – один скорбный упрек.
Ухватив который мой отражатель с полтыка обратил меня в заезженного супруга-подкаблучника: я сейчас за границей, я звонил, связи не было
– я оправдывался еле слышно, однако моя мартышка сразу же настороженно приподняла свою головку с моего плеча. “Это кто?” – “Да тут…” – я сделал успокоительный жест и неожиданно прекратил телефонный разговор вежливо, но твердо: “Извини, я больше не могу говорить”.
– Это ты с кем? – округлившиеся японские глазки глядели сквозь строгие стеклышки испытующе и проницательно.- Ты со своими пациентками такой почтительный?
– Я восстанавливаю рухнувшую сказку. Ты знаешь мой метод.
– Ой, да трахай ты, кого хочешь!..
– Слушай, дай-ка я схожу обольюсь холодной водой. Чтоб с холодной головой прикончить эту тетку. Чистыми руками.
Холодная вода мне не понадобилась: расставшись с Женей на полторы минуты, я, как обычно, все ей простил. Однако мой вновь оживший бедренный вибратор вмиг пробудил мое раздражение.
– Алло, – еще один упрек, и я послал бы мою Василису Прекрасную далеко-далеко, но – в ее голосе звучала прежняя печальная нежность: Прости меня, так страшно жить одной, когда ты никому не нужна…
У тебя же есть дочь, пробормотал я и устыдился: и у меня есть дочь…
– Дочери не до меня, она сейчас под Красноярском, у какого-то старца
Варсонофия душу спасает. А я ходила на кладбище проведать папу с мамой. От снега могилки расчищала и все прикидывала, куда меня здесь положат…
Я разом изнемог от раскаяния: ну что у тебя за мысли, вернусь – обязательно приеду, беспомощно трепыхался мой язык. Мой отражатель опять почуял в ней какую-то высоту, а не одну лишь склочную обиду на весь свет. И она это снова безошибочно почуяла.
– Не сердись, пожалуйста, я неправильно с тобой обращалась. Я превратилась в сварливую жену, а ты этого не переносишь…
Любовь и сострадание, прозвучавшие в ее голосе, тут же зазвучали и в моем.
– Я не переношу обыкновенности . Человек, который ничего не символизирует, для меня никто. Ты же так долго мне светила…
Мой отражатель изливал на нее потоки ее же собственного света, а я понемногу холодел от ужаса: что я скажу моей надзирательнице? Я решил поскорее обратить излишек нежности на Женю, однако она сумела прихлопнуть ее одним ударом.
– Нализался со своей новгородской теткой? – черт, я же когда-то сам рассказывал про Новгород…
– Не вижу преступления, если женщина почувствует свою жизнь более красивой, – сухо сказал я. -Не все отождествляют красоту и е…лю.
– Ну конечно, они все такие порядочные… Мало мне Галины Семеновны, так ты хочешь еще и эту новгородскую тетку на меня повесить.
– Никого я не хочу вешать, я только не хочу себя ощущать сволочью.
Я справился с ужасом заветным приемом: пришла пора погибнуть – надо погибнуть с честью. И сумел не проронить ни слова до самого Лилля.
Палач из Лилля, миледи… Моей губительнице зачем-то понадобился интернет, и она стрекотала своим черным сундуком по лилльскому вокзалу, а я безнадежно влачился следом. Когда она заказывала компьютер, я, услужливый дурак, откатил сундук ей за спину.
Расплатившись, она повернулась и, споткнувшись, упала на четвереньки через свой чемодан. Я кинулся ее поднимать. Мое сердце разрывалось от жалости при виде той горестной растерянности, с которой она разглядывала ссадины на своих ладошках. Затем так же горестно и безмолвно, как будто была здесь одна, она принялась оттирать ладони дезинфицирующей салфеткой, потом скрылась в туалете отмывать руки с мылом… Я был бы счастлив принять смерть от меча лилльского палача, но сделать это самому было как-то слишком уж смешно.
Она вернулась такая же потерянная и горестная и принялась что-то кликать на экране, – мне оставалось лишь терзаться и столбенеть рядом. Внезапно ее стеклышки блеснули радостью:
– Мне предлагают работу в Израиле!
– Поздравляю, – выразил я мертвенный восторг.
– Как я довольна! Я всегда мечтала жить в Иерусалиме и держать козу.
– Что ж, может, и будешь держать козу.
Она радостно делилась со мною всеми предвкушениями сразу: прямо с вокзала мы поедем в еврейскую гостиницу есть кошерные сосисочки, она так устала работать на Россию, все в пустоту, все в пустоту…
Правильно, поддакивал я, зачем возиться с больными, лучше лечить здоровых. Мне ли было не знать, что убивают не страдания, а ничтожность страданий, – полцарства за красоту! Но никто никогда не воспевал стареющего брошенного любовника – пасть бы хоть на рудинской баррикаде, с тупою саблею в руках… Господи, откуда в
Париже ивритские вывески?!.
– Я уже как будто в Иерусалиме! – призывало меня порадоваться моей гибели это дитя. -Женщины в париках! Я тоже буду носить, когда выйду замуж.
Я понимал только одно: я для нее никто. Как и для портье – молодого еврея в белой шелковой кипе, карикатурно похожего сразу и на артиста
Михаила Козакова, и на супруга моей первой, несправедливо забытой
Жени. Женя незабываемая заполняла у стойки какие-то бумажонки, то и дело радостно смеясь его шуточкам, а я пренебрежительно развалился в кресле.
– Сейчас в Париже бунтуют студенты и арабы, – радостно поделилась она со мной еще одной приятной новостью. – Громят какую-то площадь.
– Не площадь имени Рудина?
– Нет, он говорит пляс что-то невообразимое. Буль-буль-буль.
– А ты попроси его написать.
Я спрятал революционный адрес в карман куртки.
– Спроси его: что общего у студентов и арабов? Чем они недовольны?
Версия Михаила Козакова усмехнулась веселой и ядовитой усмешкой:
– Студенты недовольны, что их заставляют работать, а арабы недовольны, что им разрешают не работать.
– Правильно. Освободить народ от борьбы – это убийство. Мы идем?
Молодой человек в кипе подхватил сразу и Женин сундук, и мой рюкзачок, а я сквозь вращающуюся дверь ускользнул в парижское преддверье Иерусалима, отнявшего у меня и мою первую, и мою последнюю любовь.
На тротуаре начали попадаться кучки полицейских в черных пластиковых латах, когда мое бедро вновь защекотал осточертевший вибратор.
– Ты куда пропал? – кричала Женя, но я был бодр и азартен:- Я подъезжаю к пляс Бульбулье. На бой за дело Бен Ладена!
– Ты что, пьян?!. Немедленно возвращайся!!!
– Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты!.. Все, я подъехал.
Эта машинка-докучалка опять вибрировала, но я уже не обращал внимания на ежеминутно возобновлявшуюся щекотку. Давно у меня не было так празднично на душе, но к полицейскому кордону я обращался как можно более растерянно: “Май дотэ, – просительно показывал я на рокочущую площадь поверх полицейских касок. – Ай уонт тэйк эвэй хё!..” Черные легионеры расступились и тут же вновь сомкнулись за моей спиной.
Из центра необъятной площади устремлялся к темнеющему небу высоченный обелиск, окруженный аллегорическими фигурами, обвешанными такими плотными гроздьями человеческих тел, что было не разобрать – львы это или лани. Неохватная толпа была разбита как будто бы на десяток отдельных митингов, на каждый из которых нацеливалась отдельная когорта черных латников. От митинга к митингу перебегали летучие отряды, то накатывавшие на строй легионеров, то при первом же их ответном рывке, разлетавшиеся, подобно галкам, чтобы тут же собраться у другого митинга. Зеркальные витрины, опоясывающие поле битвы, сплошь сверкали звездными трещинами; все новые добровольцы пытались с разбега прошибить их каблуком, однако респектабельность обладала прочностью брони.
Мимо пролетела стайка подростков в капюшонах, надвинутых на черные горящие глаза, причем один едва не сбил меня с ног. Слева отозвался болью низ живота, однако отступать было поздно. Придерживая больное место сквозь карман, я потрусил за ними. Они подлетели к очередной когорте черных легионеров и засыпали стражей порядка коротким градом пустых бутылок, банок, камней – и тут же метнулись в сторону, один я по инерции продолжал трусить навстречу ринувшейся прямо на меня черной волне. Я замер, втянув голову в плечи и прикрыв руками низ живота, однако черная волна с тяжким топотом обогнула меня и устремилась за малолетними диверсантами, через полсотни метров, впрочем, разом прекратив преследование. После этого я примкнул к другому летучему отряду, затем к третьему, четвертому – временами вокруг меня кого-то мочили, куда-то волокли, но меня лишь отпихивали. Такая рухлядь не интересовала ни врагов либеральной цивилизации, ни ее защитников.
Наконец, обессилев, зажимая сквозь карман истерзанный пах, пульсирующий, словно нарыв, я внял-таки неустанному зудежу мобильника. Женя рыдала в голос.
– Почему ты не берешь трубку, я с ума схожу от страха! Ты где?!.
– С друзьями на Сенатской площади. Ты же собралась в Иерусалим, так и езжай с богом! Ты делаешь, что ты хочешь, а я – что я хочу!
Тебе-то что?
– Ты где, я уже полчаса здесь блуждаю, а тебя нигде нет!..
– Так ты что, здесь?!. Ты видишь монумент этот чертов? Обходи его по часовой стрелке, а я буду против!
Ко мне прямо жизнь вернулась, когда я ее наконец узрел – заплаканную, затурканную, в очечках набекрень…
А назавтра меня ждала новая радость: Женя заглянула в интернет и вынырнула оттуда в какой-то разгневанной веселости: ей предлагалось работать с палестинцами по проекту, в котором Иерусалим именовался
оккупированной палестинской территорией ! Они в Европе совсем рехнулись, как будто радовалась она, а моя душа, свалив последний камень, окончательно воспарила в заоблачные выси. Я почти сочувствовал Жене, которой эта глупая неудача помешала убить меня.
Но надо было хоть на миг да обмереть в грандиозном курдонере Лувра.
И я действительно обмер, словно бы впервые вдруг разглядев огромное треугольное изъятие из фантастического фасада. Какой-то гордый собою
Дурак при помощи пляжной стекляшки отнял у мира увесистый ломоть всемирной красоты, чтобы поудобнее разглядеть то, что осталось.
Средство, уничтожающее цель. Как вся наша цивилизация.
Мы ехали к тем, кого дураки-господа считают дураками, на электричке, словно куда-нибудь в Парголово. И когда за промытыми трехэтажными шкафчиками для жилья открылась грубая кладка пятиметровой ограды, откуда выпирали ввысь каменные ребра аркбутанов, я усмотрел в этом лишь обычнейший сюжет: слабоумные заняли жилище бога. Суть либерализма – высшее служит низшему.
Только память о Леше Пеночкине заставила меня войти в эти отнюдь не тесные врата. Из которых я вышел тихий и туманный, словно побывал при каком-то дворе, где слабоумным оказывались королевские почести.
Стольник коленопреклоненно звал его милость к трапезе, мычание, икоту и слюну принимая как знак согласия. Затем высокую персону катили к круглому столу, где ее ждали расписные фарфоровые тарелки, платиновые ножи и вилки с притупленными остриями и за каждым передвижным троном склонялся вышколенный лакей…
– Французы любят форму, – лишь в обратной электричке сумела растормошить меня Женя. -В Финляндии таких тяжелых и не вывозят к общему столу. И посуда у них самая простая, они все равно не поймут.
– Какая разница, поймут, не поймут… Каждый человек достоин высочайшего уважения, понимает он это сам или нет- вот что нас защищает. Выдуманный наш образ. Если ты привык преклонять перед человеком колени, тебе уже трудно без перехода его обругать, ударить…
– Да, – задумались умненькие глазки. – И евреев не сразу отправляли в газовую камеру – сначала надо было их унизить, раздеть, остричь…
– Да, похоже, дураки победили еще не везде.
Бедро защекотал сигнал с земли. В тот миг мне было не до конспирации.
– Спасибо, мой родной. Теперь мне есть чего ждать.
– Это хорошо, – благодушно кивнул я, но цензора обмануть не сумел.
– Это опять твоя новгородская тетка? Ты ее вечно собираешься тащить?
Я вздрогнул, как от пощечины: в такую высокую минуту!..
– Сразу убить невозможно, надо сначала раздеть, остричь…
– Раздевай ее, трахай – только меня, пожалуйста, оставь в покое.
Пусть все это твоя Галина Семеновна терпит. Она с тобой живет, она пускай и терпит.
Начинала эту тираду отчаявшаяся девочка, которой мой отражатель мгновенно рванулся на помощь, но закончила Строгая Дама, разом собравшая мою волю в кулак. Я не испытал даже особого торжества, когда она у пошлейшего лотка первая обратилась ко мне с радостным известием: “О, „Космополитан“! Буду в самолете читать!”
– Глянцевые журналы ужасно успокаивают, – ликовала она в небесах, -в них все ужасно просто. Как добиться оргазма за семь секунд, как увеличить грудь, как поладить с начальником, как разбогатеть, как прославиться, как сделаться красивой – на все есть свои приемы.
Какие мы были счастливые, когда у нас не было секса!.. Ты мог рассказывать про своих теток, я тебе сочувствовала… А теперь это так больно – как будто руку отрезали. Давай будем просто друзьями?
– Ну, если тебе так лучше… – я вздохнул, сколь мог, подавленно.
Она подозрительно покосилась:
– Но тогда, по-еврейски, мы больше не имеем прав видеться наедине.
Я изобразил “как?..”, “только не это!..”, хотя желал одного – передышки. Безнадежно поникнув головой, я отдыхал до самого ее дома
Зверкова.
– Может, позволишь у тебя переночевать?.. Как другу. Куда я пойду в такую темень… – как будто я не ходил в такую темень каждую ночь.
Я был до того измучен, что надеялся сразу же отключиться, однако мой отражатель безжалостно плющил меня трансляцией шума струй, под которыми за стеною плескался мой новый друг. Поняв, что по дешевке не отделаться, я как был, в костюме только что изгнанного из Эдема
Адама, пошлепал к ванной. Дверь была не заперта, и я, прислонившись голым плечом к холодному косяку, стал разглядывать, как она тщательно растирает такую знакомую и вместе с тем такую далекую плосковатую нежную попочку оливковым маслом из четырехгранной бутылки. Повернувшись за новой порцией, она увидела меня.
– Ну вот!.. – она классическим жестом прикрыла одной рукой воротничок, а другой перламутровые соски. -Не успели договориться, а ты!..
Я начал ее целовать, кажется, не вполне еще понимая, что делаю, но он, там, внизу, прекрасно все понял. Она выскользнула из моих объятий (Иван Поддубный, прованское масло), но, рванувшись прочь, поскользнулась на малахитовой плитке и шлепнулась на четвереньки.
Борьба продолжилась в партере. Моя олениха пыталась бежать, но коленки скользили – впрочем, мои руки тоже, – в итоге мне удалось загнать ее в закуток между стеной и стиральной машиной, и там прованское масло сослужило службу уже мне: умасленная в борьбе боеголовка вошла как по маслу. Потом мы лежали на постели поверх одеяла, и она мурлыкающим голоском уверяла меня, что это было чистое насилие: она-де убегала, а я-де прямо на бегу…
– Если б я так умел, меня бы можно было в цирке показывать.
Она приподнялась на локте, чтобы разглядеть меня своим несколько очумелым взором – я давно не любовался ею с такой мучительной нежностью.
– Мне ужасно нравится, что ты потомок кочевников. Тоже бегал бы с копьем на каком-нибудь верблюде, кушал бы финики… У меня был бы один шатер, у Галины Семеновны другой: ты мог бы ночевать то у нее, то у меня… Я бы смотрела по утрам, как ты умываешься – как енот, быстро-быстро лапками трешь. Почему ты пахнешь манной кашей с пенками? Как ребеночек – ути-пути… Ладно уж, трахай, кого хочешь, ты же должен кого-то ручонками своими похватать… Но все-таки хорошо – правда? – что у каждого у нас есть своя комнатка, своя кроваточка?..
Это была святая истина. При всей растроганности мне до крайности хотелось побыть одному. Хотя бы недельку-другую.
Пока Женя была рядом, я не мог всерьез поверить, что какая-то полузабытая пьяная тетка завтра будет клеймить меня презрением или другим холодным оружием. Однако на привычном подмерзшем канале вдруг поверил. И прямо взбеленился – да какого черта?!. Только у самого дома боль заставила меня заметить, что стиснутые зубы уже почти вдавились в кость, и я с большим трудом принудил себя разжать их, а заодно разжать и кулаки, а то легко на автоматике так кулаком и врезать, будто мужику.
Предосторожность оказалась своевременной – когда воронено-седая, распатланная, в кровавом палаческом халате она кинулась меня душить, я милосердно залепил ей справа не кулаком, но всего лишь ладонью, так что от резкого движения заныло в паху. Милосердно – ладонью, не словом: “Да какое право ты имеешь что-то от меня требовать, пьяная жердь?!.” Какое счастье, что в последний миг отражатель все-таки успел понять мою ошибку: Гришка бросилась не душить, но обнимать меня! Я не сразу разобрал и захлебывающиеся слова: “Прости, прости, прости, прости меня, я принесла тебе столько несчастья, а теперь ты еще и должен жить с пьяницей, ты ведь и детей не хотел, я знаю, а они принесли тебе столько горя”, – я лишь со страхом следил, не открутит ли она мне голову, да пытался понять по ее выдоху, какую дозу и чего она приняла. Однако мой отражатель уже отвечал вместо меня: “Ну что ты говоришь глупости, если бы не ты, я бы так и остался самовлюбленным счастливчиком”.
Мы оказались под кумганами и ятаганами в тех же роковых креслах, каждый со стаканом черного с розовой пеной “Каберне”. Отказаться от примирительной чаши было еще опаснее, чем допустить Гришку до алкоголя – я намеренно называл все вина и коньяки просто алкоголем, как продвинутые филологи сонеты и новеллы именуют просто текстами, чтобы убить поэзию, заключающуюся в этих словах. Из развалившегося халата светили белые плоские сиськи, но я, сдерживая гадливость, делал вид, что сдерживаю улыбку. Пароксизм нежности завершается взрывом смертельной обиды, чуть она заметит недостаточность встречного пароксизма. К счастью, она заговорила без надрыва.