Привычка искать для сна сумеречные места ведет нас все дальше внутрь, по ступенькам и лесенкам, потому что перед попойкой мы не озаботились обустройством ночлега, а, поставив рюкзаки в безопасное место (кустарник перед входом), накинулись на платяные шкафы гардеробных и спален, куда теперь пытаемся вновь отыскать дорогу, бережно, но как-то излишне и бестолково поддерживая втроем допьяна пьяного Руссо под мышки, которых у него насчитывается всего две, а может, я хватаю сейчас увесистого Вольтера-сан, а Борис самостоятельно встал на ноги? Болванчики вокруг попадают порой в поле действия нашей четверки, что, как известно, не идет им на пользу. Из ниши в стене на нас нападает толстый дегустатор с бокалом вина, и внезапно я наконец-то держу в руках живую, разгоряченную женщину, которая лепечет мне что-то на ухо, всего лишь приветствие, и сразу же оседает всем своим мощным телом, скользя по мне на грудях, как на слабо накачанных шинах низкого давления, и опускается на колени в попытке сухой фелляции, пока я все еще стараюсь одновременно удержать Руссо и почаще прикасаться к моей живой, прохладнокожей маркизе, причем Вольтер-сан, преисполненный, возможно, нет, однозначно, тех же намерений относительно Анны, мне и не думает помогать. Между тем — вновь мы выстраиваем себе подвесной мостик в утекающее время, покачиваясь на его танцующих досточках, — стало до крайности непроглядно в полутемных полуподвалах винодельческого замка, перед личными апартаментами семьи, где мы зловещим образом перемешались с болванчиками и вскоре не могли уже выпутаться из их толпы… пока не случилось необъяснимое, но и самоочевидное, сумасшедшее, но и весьма комфортное, разрушительное и одновременно объединяющее деление… или, скорее, почкование… ситуаций (людей, пространств, альковов времени), в результате чего мы чудесным образом оказались наедине, вдвоем, вшестером, причем наиболее приятным, наиболее возбуждающим и интимным для каждого из нас образом; все началось с того, что я с Анной беспрепятственно прошел сквозь гранитную стену (что еще можно было списать на затуманенное алкоголем состояние), оказавшись в пугающе розовой, обставленной словно для куклы Барби комнате, однако не переживал, будто отбираю ее (Анну) у кого-то, потому что она одновременно раскрывалась Вольтеру около канапе в библиотеке по соседству, не покидая и бедного Жан-Жака, с которым просто рухнула на кровать, по обыкновению проверенных временем супругов, которые приучены в любых условиях не путаться в общих конечностях. В определенном смысле можно было сказать, что это я Жан-Борисом опустился на медвежью или бизонью спину или же на покрытую пышной коричневой шкурой и потому очень податливую кровать, и надо мной Анна принялась экспериментировать с осторожным проворством медсестры, расстегивая мои пуговицы, пока левая лямка вечернего платья соскользнула с ее плеча, и, глядя вниз, на канапе с распростертым на ней Вольтером-сан, безмерное изумление и возбуждение которого я ощущал, словно собственные, она заверяла его, что гораздо умнее и здоровее возделывать собственный сад[58], чем горевать по самой лучшей женщине в Токио, и в то же самое время, на несколько дней раньше срока, поздравляла с сорокалетним юбилеем меня-в-лице-Дидро, на две трети энциклопедиста безвременья в гостях у Барби. В фантастической метаморфозе наших реальных кошмаров мы втроем, Вольтер-сан, я-в-лице-Дидро, я-в-лице-Вольтера — потому что Руссо, чьей «мамочкой» Анна себя теперь называет, нежно царапая красными накрашенными ногтями шов его плачевного вида рубашки, привык к естественности своего неестественного супружеского счастья — неподвижно лежим на спине, разрастаясь, как наилучшие представители грибного семейства, до отменно побеленного подвального свода, скованные почтением к шепчущему, свободному и независимому, раскрывающемуся нам женскому существу, это Анна, и никто больше, совершенно пьяная, но явно вменяемая (как все, кто нас желают), даже расчетливая, она гармонично распределилась по комнатам и одновременно слилась в единое целое, а, а, ах, вверх, вниз, так ведут себя три кварка мистера Марка[59], только горемычный Борис на медвежьей шкуре не в состоянии активировать необходимые эдиповы компоненты для «мамочки», слеп и глух к кремисто-му и кремнистому очарованию Анны, к энергичности ее исключительно прямых плеч и стройных рук, к ее беззащитным, зябнущим, милосердным грудям, которые нежными голубками опускаются на птенцов моего гнезда. Тройное счастье охватывает меня-нас на канапе перед зелено-золотистыми лианами книжных корешков, на вогнутой спине бурой медведицы, в девичьей спаленке, полной тюля, розового шелка, конфетных подушек, где любое возбуждение может захлебнуться в облаке детского талька, стать стерильным, если бы не было столь светло и радостно от вида врат, разверстых Анной в двух разных помещениях и в разной очередности (поскольку, опираясь на пухлые колени Вольтера-сан, она глядит на деревянный глобус, на который указывают его утиные ноги), таких красочных и четких объектов нашего поклонения — красные, насупленные, вертикальные отверстые створки ракушки и венчик лучиков-морщинок на коричневатой кожице вокруг слегка напоминающего пупок средоточия классической и безупречно выплывающей из крепкой спины груши седалища, которые встречают нас с сочностью и напористой доверчивостью коровьей морды, каких я представить себе не мог у Анны, и замыкаются над нами и вокруг нас, сливаются с нами, выкачивают и выжимают нас — это больше, чем все, что мы пережили и на что могли надеяться за пять неслучившихся лет, это совсем другая сторона мира, куда мы, ослабев от бьющего в нас или испускаемого нами луча счастья, вступаем по пылающему темным огнем мосту наших тел. И попадаем в уникальное для ПОДЛОЖКИ помещение, возможно, камеру, где мы — Кубота, Борис, я — наедине с Анной, а стены, пол, потолок образуют экраны, или сетчатки, с нашими самыми интимными, самыми важными воспоминаниями. Куботу окружает день, когда он познакомился с Нацуо, и день, когда он покинул ее и двух сыновей, отправившись в Европу эпохи безвременья, виды из окна вагона поезда Кэйсэй и из аэропорта Нарита перемежаются с картинками кричащих цветов, словно снятыми на пленку «Техниколор», и одновременно нечеткими, с размытыми контурами фигур (рыбаки, ныряльщики, туристы) и объектов (лодки, пальмы, бамбуковые хижины) на пляже Окинавы, где они ожидали появления волн цунами, чтобы сфотографировать безумцев-серфингистов, падающих из трещины между морем и небом. Между этими двумя днями уложилась компактная, строго организованная семейная и рабочая жизнь, регламентированная вплоть до жаркого дыхания среди тонких стен, которая стала для него недоступна задолго до поездки в Швейцарию, жизнь, сравнимая с прекрасным, но холодным как лед кимоно, которое предписано носить после свадьбы и роскошную материю которого не в силах согреть ни появление двоих желанных детей, ни завидная университетская карьера, ни собственный традиционный дом. У Нацуо до сих пор был маленький кинжал, который заткнули невесте в оби[60], давая понять, что у счастливой семейной жизни есть лишь одна альтернатива. Однако Дайсукэ нашел совсем иной, тотальный выход, разудалую, безумную жизнь в ПОДЛОЖКЕ, куда теперь мало-помалу, спустя месяцы и годы, просачивалось время, точнее, вторгалось, как микроскопически медленно скользящий, почти врастающий в тело клинок кусунго-бу[61], боль от которого хлынет, лишь когда его выдернут из раны. А для Анны с Борисом существует лишь белая (тюремная?) палата мучительных нравственных вопросов, куда они снова и снова и снова неотвратимо попадают, обнаженные и яростные, и кажется, будто спастись можно, только придушив противника голыми руками.
Теперь же они перенесли агрессию вовне, став опасными не для друг друга, но для ПОДЛОЖКИ, возможно, как Феникс или даже как ликвидированный Торгау. Но я не особенно разглядываю место их обитания, поскольку в моей собственной комнате готовится нечто судьбоносное, что будет происходить по ту сторону ПОДЛОЖКИ и даже по ту сторону наших объятий и взаимопроникновения наших тел (ставших тоже своеобразной подложкой), ибо цель моих желаний оказывается мнимой, и через нее можно пойти еще дальше, словно провалиться насквозь себя и — пока наши сочлененные локомотивы и их работающие шатуны, коленчатые валы с розовыми и голубыми набухшими прожилками, волосатые маховики с раскаленной белой смазкой вкалывают на рельсах нашей койки — наивной детской парочкой выбежать, запыхавшись, на зеленую, без единого цветка, лужайку единственного совместного настоящего времени первого класса (для некурящих), где мы, расслабившись, задаем друг другу правильные вопросы или отвечаем на даже невысказанные, поскольку из будущего столь же легко вернуться в прошлое, как руке — от пупка до лобка. У меня не было никакого плана, никаких намерений, когда я вползал через увеличенную пилой «собачью дверцу» в номер флорентийского отеля, где, я знал, Карин окажется не одна. Дотронуться до голого тела моего коллеги (ведь он, как и я, не жалел сил для удовлетворения Карин) странным образом не стоило мне большего труда. Казалось даже, будто жена, безучастно сидевшая на кровати, одобряет меня. Болванчикообразное тело берлинского ортопеда было готово к сотрудничеству, то есть несильного рывка и некоторой сноровки (а также определенной не-брезгливости, например, касательно полуокрепшего пениса, который, дрогнув, попытался вздернуть голову с розовой тесемочкой, словно мог — конечно же мог! — проснуться без хозяина) хватило, дабы усадить его на подоконник открытого окна. Увидеть в полете Санта-Мария дель Фьоре и кампанилу, входящие в штопор могучим мраморным космолетом на фоне радостно-синего мироздания, показалось мне достойным прощальной картины, и, в отличие от Антея, оторванного от земли оскалившим зубы Гераклом у Поллайоло и с криком вцепившегося в локти и шевелюру прославленного героя, берлинский любовник спокойно позволил себя ударить, и в тот же миг свет, по-прежнему деливший лицо и торс Карин на зоны света и тьмы, скакнул с его спины вперед, опалив белой вспышкой грудь.
— «Спящая Красавица» — это я, — прошептали губы Анны около моего рта.
8
Спросонья — пробежка по замку. Череп гудит, словно повар от души надавал пощечин. Прыгаешь в бассейн, перелезаешь через терновую ограду, но сон по-прежнему парализовал всю округу. 12 часов 47 минут. Постанывающие современники с рюкзаками. Тоже держатся за головы. Кривые улыбки, никаких разговоров, всем не до этого, шагаем вдоль берега в контровом свете, болезненном и слепящем, как сварочная горелка. Ничего не убирали. После нас хоть потоп, как говорит Помпадур с синяками под глазами. Она идет почти все время впереди, чернильно-синяя с головы до ног (платок, футболка, широкие льняные штаны) и единственная без солнечных очков, а мы ковыляем следом, вежливые и молчаливые похмельные прелюбодеи. Никто не говорит о случившемся, лишь Анна в состоянии собрать все вместе, если есть что собирать среди осколков ночи. Я ни в чем не уверен. Тройственное восприятие пространства, событийная троичность, умножение маркизы. Всё надлежит рассматривать по отдельности. Кубота и Борис глупо и отрешенно ухмыляются, пряча взгляды за стеклами очков. Нельзя исключать ни одной возможности, даже самой неприятной, что мы все втроем находились последовательно в трех комнатах. Все — бессмыслица, дурман, поллюционные фантазии. Галлюцинаторное воздействие шестидесятилетнего красного вина. Анна по-прежнему впереди, грациозная и самоуверенная, минует группу болванчиков, намеревающихся, видимо, навестить покинутый и слегка разоренный нами замок. При следующем удобном случае нужно ее спровоцировать. Можно ли так отчетливо представить себе половые органы? Да. Так точно запомнить, чтобы узнать, если такая возможность представится? Кубота, как радостный робот с небольшими ошибками в программе, семенит по гладко отшлифованной розовой велосипедной дорожке (ненароком опрокидывает кого-то на траву, не думая извиняться) и наверняка не помнит уже о народной песне посетителя борделей, который прекрасно мог отличить фартучногубую от абрикосовой атаго-яма. Расспрашивать Бориса, по-моему, не совсем уместно. В конце концов, он-то ничего не предпринимал этой трехмерной ночью, разве только полупривстал и вновь рухнул в доящих его руках — такое только он может себе позволить, в то время как Кубота и я, герои единственного шанса, покачиваются с призовой ношей на плечах и венцом одиночества всех грядущих дней. Полнейшая неразличимость сна и размытых (частично утонувших, ведь я не знаю, чем все кончилось для Анны или ее видения, я лишь проснулся липким как монах) реальных событий до крайности тревожна. Это не имеет ничего общего с очаровательными провалами памяти мелких эротических хулиганств, а скорее походит на двусмысленную робость, дрожь, охватившую нас при виде фигуры великого ловца бабочек, до той поры не взрезанного нами. О двенадцати шильонских Шперберах говорить вообще не хочется, но мысль к ним неотступно возвращается, поскольку им бы следовало быть кошмарным сновидением, а не осязаемыми и гнетуще реальными в каждой своей жилке фигурами. Пятна ярмарочных площадей, строгие церквушки, эллинги, маленькие пляжи, панорамы высокостольников и серых скал. Извращенный магнетизм между нами не пропадает. Ощущение не как от некоего пережитого вместе события, но словно бы каждый подглядывал за другими в момент чрезвычайно интимного процесса, и другие об этом отлично знают, но полны лютой решимости не сознаваться ни при каких условиях. Мы ждали не исповедей, а просвещения, решения, нигилистического взрыва противоречий, притом с той стороны, куда мы направлялись. Когда я наконец улучил хроносферно благоприятный момент, чтобы поведать Анне, что мне, мол, приснилось, будто я провел ночь со Спящей Красавицей, она ответила кратко:
— Да вы же все этим занимаетесь уже не первый год.
Все. Как наверняка и ее Борис, ироничный мямля и любитель скрытностей, которому она в кои-то веки сумела отомстить, хотя подобное поведение — не ее стиль, да и в словах о наших гаврииловых повадках не звучит никакого упрека. Ее сегодняшняя синева кажется прохладной и стерильной, и когда в полдень неподалеку от Ньона она надевает солнечные очки, тот мягкий абрис лепестка розы и сияющая впадинка, тот парящий над моим пупком интимный восклицательный знак представляются мне безусловно вымышленными. Мне нечего в ней искать, ни раньше, ни теперь, как и ей на мне, подо мной, вокруг меня, пока есть Борис, которого она явно не хочет выкинуть из окна, даже если все прежние отношения и условности не играют никакой роли в эпоху безвременья, а тем более сейчас, когда мы, или некоторые из нас, могут предстать в тройном или двенадцатикратном виде, нам требуется, если так дальше пойдет, новая, более великодушная, размноженная мораль.
Вид Ньона преисполнен уныния для глаз зомби. В переулках старого города стояла приятная прохлада, и нехронифицированные выглядели столь свежо, что Куботе пришла в голову идея, будто все болванчики мира в самом деле все время спали. И если послезавтра Мендекер или Хэрриет рванет где-то в кишках ДЕЛФИ красный тумблер, то весь мир не только очнется, но и почувствует себя хорошо отдохнувшим после оздоровительного пятилетнего сна, и случится обновление, улучшение, ревальвация всех вещей, «Великая революция бодрости».
— Спящая Красавица просыпается и водружает знамя свободы, равенства и братства, — не задумываясь, подытожил я с чашкой кофе в руках, обозревая с высоты замковой террасы небольшую стайку монахинь на переднем плане, далее пологие крыши, сладко заснувшее озеро и тупой зуб Монблана в коме.
— А можно бы и помочь ей! — с неприятным напором вмешивается Анна, после чего мне не приходит в голову ничего лучшего, чем заявить, что лучший зомби — это негативный зомби и наибольшего эффекта мы можем достичь путем террора, но не в обычном, кустарном смысле, вроде известной доселе мертвецкой халтуры некой группки цветоводов-любителей, а с размахом, устраивая по-настоящему опустошительные акции промышленного масштаба: подложить горы динамита в виллы и конференц-залы властей предержащих с бикфордовыми шнурами моментального действия; добыть и подготовить к запуску боеголовки, в том числе ядерные; разыскать лаборатории по производству биологического и химического оружия и истребить целые города, отравив питьевую воду, разумеется, только в ненавистных странах и регионах. Реакция современников была довольно болезненной, если я правильно помню. Но после того как Кубота в шутку пощупал мой лоб и прописал выпить чашку свежего кофе «шюмли» с соседнего столика, мы примирились и поднялись с мест, дабы наполнить наши заплечные мешки самым необходимым. Подготовить депозитарии, припрятать наличные, украшения, драгоценности и драгметаллы в водонепроницаемых мешочках и романтических сундучках в самых неожиданных местах (последняя урна по правой стороне перед туннелем через Монблан, под семнадцатой березой в леске под Кельном, в куче листвы за бочкой для дождевой воды около садового домика дядюшки Ханса) — это единственно разумные подготовительные меры к часу «икс», дружелюбно сказал Борис, независимо от того, мечтаешь ли облагодетельствовать себя или весь мир. (Забывчивые или недогадливые зомби при этих словах срываются с места и бегут оборудовать закрома. Но не мы.) Коппе-гробница, куда приходит почта, написала однажды его владелица, изгнанная из большого и живого света. Наш главный интеллектуал Шпербер воспринял ее слова буквально, устроив в ее салоне почтовый ящик. Когда-то в дебрях безвременья, наверное, во втором году, возвращаясь из ЦЕРНа, я заходил сюда забрать седьмой или восьмой выпуск «Бюллетеня». Тем не менее все до странности знакомо как около, так и внутри массивного солидного замка, овитые диким виноградом высокие ворота которого, как прежде, выглядят гостеприимно.. Вольтер отважно идет первым, за ним по пятам — Руссо, преисполненный к нему уважения и ненависти, ведь тот поссорил его с родным городом[62], в то время как Помпадур, обдумывая, не заказать ли ей в Китае новый сервиз[63] с зелеными карпами и гениталиями ее (троих) любимых в королевском синем цвете, на мгновение внезапно останавливается, так что я мягко, но с неизбежностью коллидирующего элементарного человечка впечатываюсь в ее задний детектор.
— Спасибо за поцелуй, — шепчет она и пропадает внутри замка, задавая мне проблему, ибо я, хоть и следую за ней по пятам, не поспеваю за ее мыслями. Что и куда называет она поцелуем?
В салоне все та же мебель с красно-серебряной обивкой, бесчисленные маленькие столики с осьминогами подсвечников, строгое зеркало с запутавшимися золотыми крылатыми часами (9:23), раскинувшиеся почти на две стены гобелены с деревенскими сценами, которые производят впечатление двух распахнутых окон с видом на тусклое, матово-мирное, деревенское столетие. Как и прежде, в ампирном кресле сидит Жер-мена де Сталь с полотна Жерара в своей третьей инкарнации — коренастая, вечно краснеющая английская туристка, аутентична благодаря черной кашемировой шали, декольтированному темно-красному костюму, некоему подобию тюрбана на голове. Она читает «Тринадцатый Бюллетень», как же иначе, — следовательно, Шпербер до сих пор жив; однако это скорее листовка, призыв: