Короткое свидание с ДЕЛФИ. Словно асфальт под ногами стал стеклом, воздухом, падение наших тел быстро, как выстрел, приземление безболезненно, дно бесконечно мягкое, посетители выстроились — все это уже было — перед могучим желтым цилиндром, к трем этажам которого ведут параллельные металлические лестницы. Аварийная кнопка. Красная.
Наконец — шар. Многократно описанный, ожидаемый. Ужас. Все мы — фигурки в адском кегельбане. Нет, я один — мишень, ведь никого больше не существует. Шар мчится по площадке, уже рядом, сейчас сметет, он шире и выше меня, даже если я раскину руки, невероятно гладкий, с абсолютно черной зеркальной поверхностью, массивной как гранит, нет, массивнее, плотнее, бесконечно плотнее, это столь же непостижимо, как и тот факт, что я до сих пор не смят, не раздавлен, но чудным образом парю, не чувствуя ни стука сердца, ни дыхания, перед глазами — только шар. В его зеркале появляется мое изображение, неискаженное, кристально чистое, лучистое, а страх — разбился вдребезги; видимо, это и гнало Хэрриета и остальных снова и снова переступать черту, чтобы испытать, как страх трещит по швам, как его осколки разрезают тебя, порождая новые, зеркальные пространства, которые зачарованно разглядываешь, все разом, неким уникальным фасеточным глазом, обладая новым, безмерно увеличенным фасеточным мозгом, воспринимающим все, сверху, снизу, позади, за пределами скорлупы. Времени. Это совсем просто, у тебя же множество образов во множестве пространств во множестве голов внутри твоей головы, к примеру, Шпербер на мосту у Шильонского замка, стоящий в очереди за входным билетом ровно на том самом месте, где больше нет трупа Мёллера, или Мендекер, спокойно подъезжающий на служебной машине к дому, опять в мальстриме, в шестеренчатом механизме, в вибрирующей структуре времени, охватившей каждое место и каждый атом. Анна навещает меня в редакции, показывая фотографии Женевы, ЦЕРНа, АЛЕФа, ОПАЛа, ЛЗ, ДЕЛФИ, спрашивая, вернулась ли моя жена с балтийского курорта, тоном, пробуждающим во мне мерзкие надежды, в то время как Карин идет по Понте Веккьо рука об руку с берлинским ортопедом, с которым возвращается, постоянно встречается в последующие тяжелые месяцы, когда я очень много путешествую, и наконец сажусь на паром, настоящий плавучий гроб, и тону в море около Филиппин после двенадцати часов мучений, как раз в то время, когда в башни Всемирного торгового центра бомбами врезаются два больших самолета, и ничего не заканчивается, ни вместе со мной, ни вместе с новыми войнами и новыми мирными договорами, и какой-то сумасшедший застрелит Тийе прямо в здании швейцарского парламента, и мертвые, разорванные, окровавленные люди будут лежать на железнодорожных путях в Мадриде, и зонды полетят над марсианскими кратерами, ничего не заканчивается, все разрастается, шар показывает калейдоскоп новых образов, где вновь есть я, который живет и умирает с Карин и без нее, с Анной и без нее, с Карин и Анной, ветвящиеся осуществленные варианты бытия помимо наших блужданий внутри трех крошечных секунд: я не возвращаюсь к Карин, потому что мигом постарел на пять лет, женевские полицейские рассказывают жене Хаями, что ее муж застрелен на Пункте № 8, в то время как у стоявшей рядом с ним Катарины Тийе прямо на глазах испарился ее супруг, а также телохранитель Мёллер, который, разорванный в клочья, появляется на мосту Шильонского замка, и его коллега Торгау, чьи жертвы на Франкенштейновой вилле оказываются столь же мрачно реальны, как и насаженный на шпагу сербский посланник, и торговец оружием с расцветшей на виске красной гвоздикой, и прочие, незнакомые нам творения «Спящей Красавицы», Борис с Анной вернулись к журналистской суете или же, подобно мне, Шперберу и Дюрэтуалю, взяли себе новые личины при подспорье компактных богатств, припрятанных в рюкзаках и многочисленных тайниках.
В последний раз мне мерещится, будто я, будто мы (возможно) пока вне шара, в абсолютно разрушительной, но пока не разрушающей близости от зеркальной черной стены, на которой мелькает круговорот все новых осколков, вспыхивают языки пламени будущего, и наконец гаснут, как только стальная или гранитная стена сталкивается со мной.
Внутрь скалы, сияющего шара. Войти. Так легко, так безболезненно, на границе — только картина, внутри которой мы однажды были. Пещера, ДЕЛФИ, желтые квадраты на третьем этаже с черными буквами А, В, С в рост человека, кран с подъемной площадкой, наша сборная, зомби в полном составе стоят полукругом вокруг Мендекера, Хэрриета и Тийе. ДЕЛФИ неподвижен. Мы стоим молча, но не окаменев, в нас есть мельчайший фрагмент времени, так что мы ощущаем как будто течение, ветер, слегка колышущий волосы, рукава, складки одежды. Лица — неискаженные, ненапряженные, в них нет ни эмоций, ни равнодушия, их черты ускользают или только начинают ускользать, хотя нельзя уловить или почувствовать ничего, лишь мягкое воздушное течение то ли из туннельной системы, то ли из исполинского барабана детектора.
Внутри нам все как будто знакомо. Заключенные черного гранита, мы вращаемся беспрепятственно, словно во сне, как эмбрион в околоплодной жидкости ада, но это уже расплавленная сталь, ртуть и вновь зеркальный калейдоскоп зеркального калейдоскопа. И есть конец, в точно определенном месте, куда мы падаем или летим сквозь новые и старые образы, знакомые или подлежащие сохранению в лабиринтах наших надломленных, спрутообразных воспоминаний. Рука Анны скользит по одеялу, по телу мужа, его плечу, шее, голове, и наконец дуло пистолета касается его виска, затем наши розовые медовые месяцы, чуть омраченные дождем костных осколков, в Женеве, в Цюрихе, в Амстердаме, при попытке обезвредить собственную мину Шпербер взлетает на воздух у ворот Шильонского замка, Тийе, впервые обгоняя своего телохранителя, расстреливает Мёллера, Катарина убегает с Торгау, однако в некий взрывной полдень их застигает врасплох «Спящая Красавица». У всего случившегося есть клоны, двойники и дюженники, в бешеном внутреннем оживлении моего времени, которое все приближается обратными фазами, подобно полету ортопеда из смерти через Соборную площадь на подоконник гостиничного номера, где я обнимаю сидящую обнаженную фигуру Карин, чувствую, как каштановые, пахнущие спермой и чужим одеколоном волосы касаются моей щеки, а сжимавшиеся при виде меня, но теперь вновь открытые полнокровные губы — моего рта, и опускаюсь с ней на постель ее измены, одно из множества женских тел, боже мой, но я спокойно лежу рядом, как еще недавно лежал рядом с Анной, где-то в соседнем зеркальном кабинете гранитного шара, ортопед, покачнувшись, падает вперед, на гостиничное ковровое покрытие, а я несу Карин на руках и бросаю, голую, на ложе апельсиновых шкурок и стеклянных осколков, в мусорный бак на колесах, у которого отщелкиваю тормоз в преддверье грядущих ИНТЕР-МИНАЦИЙ, но и нежно, с педантичностью скульптора укладываю ее на красный бархат пустой витрины в Уффици, где она может очнуться одушевленным произведением искусства. Фазы встают с ног на голову, перчаткой выворачиваются наизнанку ФАНАТИЗМ ДЕПРЕССИЯ НАДРУГАТЕЛЬСТВО с пистолетами наготове мы пересекаем Гриндельвальд, три шале мастера Хаями раскрывают нам свои круги извращения, в ледяном музее подпрыгивает сторож японского храма, оказываясь настоящим Дайсукэ, который забрался в собственный клон, и, ликуя, ОРИЕНТИРОВАНИЕ несется навстречу бесснежному, дышащему миру. Тела моих жертв бросаются на меня, все, вплоть до более прекрасной копии Карин с лозаннской платформы, которая обливает мои бедра кофейным кипятком, и графини, которая связывает мне руки поясом своего купального халата. Возвращение ШОКА ждет меня в центре моего шара, моей темницы — новый шар, затуманенный, в пелене, но уже брезжит, уже намечается просвет, и кое-где уже угадывается стеклянная прозрачная оболочка, которая одновременно отражает и пропускает взгляд, а за ней — некое подвижное ядро, вырастающее внутреннее пространство, которое, кажется, превосходит размерами сам черный шар, хотя и находится внутри него, следовательно, или я уменьшаюсь, или все вокруг раздувается и вытягивается, стеклянная поверхность меня перерастает, удлиняется, набухает, изгибается, становясь то ли гранью непомерной ледяной глыбы, то ли прозрачной оградой зверинца, она притягивает меня самым пленительным зрелищем на свете, и я, как ребенок, со жгучим томлением вжимаю лицо в витрину: движение, беспокойство, жизнь, вибрация, шепоты, потоки, шум, пульсация повсюду, куда ни бросишь взгляд, в каждом уголке, в каждой клетке пространства. Там исполнилось то, на что мы надеялись безвременные месяцы и годы: стрела времени пронзила каждый атом. Я теперь внутри этого зверинца, хотя мое тело по-прежнему жмется к прозрачной ограде. Все наши надежды исполнены; экзотические растения, ажурные лианы, крадущиеся тигры, крикливые попугаи, которые лишь предугадываются на той стороне, мелькая в калейдоскопе, — это все мы. Вдруг — молниеносно вырастающие коридоры, кинопроекции на стенах, чьи-то спины, наши спины, людская дуга на Пункте № 8 вдоль линии СЕЙЧАС, пересечь которую неотвратимо легко, и вот мы садимся в автобусы, которые чайка мадам Дену может обозреть сверху. Спускаемся к братьям ДЕЛФИ — АЛЕФу и ОПАЛу — словно ничего не случилось. Заново и наконец-таки погружаемся в шелестящую летнюю ночь светящихся красок в Женеве, где я со Шпербером, Дайсукэ, Анри Дюрэтуалем, Борисом и Анной сижу за столиком под открытым небом. Поезд везет меня сквозь день в утренние Цюрих и Мюнхен, в квартиру, где я в ярости ликвидировал все мои и напоминающие обо мне вещи и куда теперь возвращаюсь к совершенно привычному интерьеру; попрощавшись с Карин, мы идем на кухню, где на столе — путеводитель по Мекленбургу и побережью Балтийского моря. Наши годы проскальзывают, как в песочных часах, оканчиваясь болью в нижнем коренном зубе (моляр 36), которая исчезает, когда надо мной склоняется Карин в белом халате и синих перчатках, мягкая и безукоризненно чистая, энергичная и податливая, солнце в ее волосах, изгиб скул, разделенных бледно-зеленой повязкой, стрелообразный наконечник бура, взвывающий, пока меня пронизывает взгляд ее нежных глаз. Парижские дни, месяцы с моей недалекой газелью Кристин. Однажды я видел умирающего голубя на ступенях около Сен-Сюльпис и старушку, которая добила его камнем и положила в свою сумочку. Черно-белые, на шершавой газетной бумаге, смятые в жуткую гармошку среди автомобильного металла, покореженного хрома, распотрошенных сидений, вырванных электрических кабелей последние фотографические останки моих родителей, два белых овальных пятна, их ветровки, как души в грубом растре. Мама провожает меня, сейчас осень, начало октября, новый ранец противно давит на спину, упали первые каштаны, еще в зеленой, похожей на кистень оболочке, из которой я их аккуратно выдавливаю, пластыри на моих пальцах серые и волокнистые. Среди переливающейся красным, оранжевым, айвово-желтым листвы замечаю странный предмет, мячик, кажется мне вначале, но это стеклянный шарик. Когда я наклоняюсь, происходит бесконечно много, теперь он — целая планета, и мир в полном порядке.
НА ОЗЕРЕ
Фиолетовая шляпа лежит у меня на коленях. Легонько поглаживаю между пальцами войлочно-мягкий материал, а взгляд мой блуждает по антрациту и дымчато-синим гребням волн Гларнских Альп и потом приближается с неторопливым наслаждением, будто я сам, разомлев, непринужденно плыву по воздуху, пока мой двойник сидит на скамейке у берега. Монотонно сильный свет чертит пальцем по воде серебристую дорожку, поджигает горные луга на юге, окутывает бесчисленные здания в зеленых коралловых рифах вокруг Цюрихского озера таинственным мерцанием цвета перламутра и слоновой кости, точно в них скрывается нечто большее, кроме десятков тысяч клонов обыденной жизни. Теплые честные цвета вблизи мне во много крат милее мистического блеска. К примеру, оранжевые и кобальтовые брезентовые чехлы на моторных лодках, когда я шел по набережной в сторону Гроссмюнстера с его словно скальпированными двойными башнями. К примеру, черный лак прядки, наброшенной ветром на свежую абрикосовую кожу моей китаянки (японки, кореянки). Теперь, после экстаза и откровения на Пункте № 8, снова и снова случаются такие роскошные иллюзии возвращения.
Нашего номера в женевском отеле мне должно было хватить с лихвой, пора было еще тогда понять, что я не властен обитать в прошлом. Место почти не изменилось, но ты там никому больше не нужен по вине мелкого коварства алхимика Время. Он проклял тебя, высадив на остров, который в следующую секунду поглотит пучина времени — утомительное, неутомимое кораблекрушение на берегу все нового и нового настоящего. Обжиться там — величайшее достижение. Прошлое тело графини как будто мертво, а настоящее, под шелковым одеялом, наверное, не помнит меня. Очнувшись, она увидит не моего хронометрического зайца, но прекрасную осу с гравированными крыльями и маленьким круглым циферблатом в середине полосатого тельца, которую оставила Анна. В мире лавин, в насквозь проникнутом временем мироздании наиукромнейшие уголки и наитишайшие закутки которого покажутся отвыкшим нам кишащими муравейниками, можно бы разыграть настоящую комедию, то есть ясным утром с непринужденностью зомби еще раз зайти в отель через вертушку-дверь, чинно прошествовать между бизнесменов и туристов, недовольно расступающихся перед тобой, скользнуть в лифте на пятый этаж, бесшумно (почти как во времена оны) устремиться по красной коронно-ски-петровой дорожке мимо трех по-утреннему свежих, улыбающихся, всплескивающих руками дамочек, мимо игривой на ветру шторы, мимо подрагивающей задницы горничной (на полу — поднос с завтраком) к двери, для которой я ради надежности и из безответственного оптимизма приберег ключ. Графиня в нежно-голубом пеньюаре сидит в кресле у кровати и поднимает голову, на восточный манер удлиненную тюрбаном из полотенца, когда я вхожу. Она пугается не так сильно, как должна бы. Она запахивает одежду не так пылко, как должна при виде незнакомого мужчины, который сквозь ее пальцы, сквозь блеск педикюрных ножниц может бросить взгляд на знакомый шерстистый треугольник. Я, отец ее тридцати нерожденных детей, должен теперь пасть на колени и во всем сознаться. Но три дня подряд я аскетично и молча сидел перед ее распростертым телом, в условленные часы, с полудня до двух. Непритязательность и дружелюбие камышово-песочного света скрашивали откровенное бессмыслие моей вахты. Анна так установила осу, что она словно летит от графини к окну. Я пытаюсь вызвать в памяти наши последние совместные минуты в этой комнате. Но вижу только замедленную съемку напрасной, прекрасной, ужасной борьбы на ринге кровати, где сейчас отдыхает графиня.
Как можно ждать человека, чье местоположение тебе известно, равно как и его невозможность двигаться. С тем же успехом ко мне на свидание мог прийти Айгер или Маттерхорн. Анна стоит в четвертом ряду будущих слушателей торжественной речи Мендекера. Молча и неподвижно. Сбившаяся с курса, или больная, или отчаянно смелая и привлеченная закусками чайка в следующий момент запутается в рыжих волосах шестидесятилетней дамы, которая начала поднимать руку с тремя золотыми браслетами. Анна помолодела, но, конечно, лишь на пять лет, мне так хочется ей об этом рассказать, с веселой улыбкой и пряча мое самодовольство, ибо участие в ФЕНИКСЕ оказалось правильным поступком, и никого не спасла неявка к месту трансформации. Критической массы зомби хватило, чтобы открыть мост для всех нас. Трудно объяснить, каким образом я так долго держался на тонком льду иллюзии. По-моему, мне потребовалось несколько минут, или я себе подарил безумную эйфорию последнего причастия. Возвращение получилось столь очевидным и было так прекрасно обставлено, что мое состояние вполне походило на легкую задумчивость в 12 часов 47 минут в понедельник третьей недели восьмого месяца нулевого года на Пункте № 8. Медленно приходя в себя, я порадовался чудесно похорошевшей Анне, Борису без намека на потасканность и разбитость, воскрешению мадам Дену и даже нетронутой, розоватой, начальственной свежести Мендекера. Все давешние пропали, все неаппетитные ряды Хэрриетов и Калькхофов, Мендекеров и Шперберов, морочившие нас ощущением опьянения и черепной травмы одновременно, все они относились к разбитому на счастье будущему. Мы больше не стояли шеренгой вдоль нелепой копировальной линии, а сосредоточенным полукругом, в несколько рядов окружали Мендекера за пультом с микрофоном, как перед началом безвременья. Телохранители с какой-то невероятной бесцеремонностью примкнули к убитому одним из них политику, его Катарине, вышедшей из-под ножа заправского пластического хирурга, омолодившимся детям, чьи лица, к моему удовольствию, не омрачала вампирова спесь. Я видел стопроцентно восстановленного Хаями в безупречном сером костюме, воплотившегося из ртутно-серебристого воздуха, рядом с однозначно чернобородым Шпербером. Но вот супругам Штиглер не хватало пухлого розовощекого эльфенка, и очевидно, что своих приемных детей из Деревни Неведения лишились и Борис с Анной, которых — равно как и нескольких незнакомых мне людей — физическая логика принудительно вернула домой. Софи Лапьер, свежа как статуя, повернула тонкую шею к лифту, ожидая появления первого мужа, годы отделяли ее от убийства японца. Физик, не помышляющая о смене профессии, в очках, с критичным взглядом, менее дородная и явно менее доброжелательная и отзывчивая, Пэтти Доусон стояла рядом с Хэрриетом, который казался редкостно и приятным образом уникальным в своем роде. У меня было слишком много воспоминаний. Вот в чем ошибка. За спиной Мендекера, перед накрытыми столами лежали на земле две официантки с пустыми бутылками из-под просекко. Это, разумеется, указывало на наличие проблемы. В день, когда грянуло безвременье, на мне был корректный летний пиджак, рубашка в скромную полоску, льняные брюки и итальянские кожаные ботинки. Эту разницу с моим нарядом путешественника по жаркой местности я заметил быстрее, нежели тот факт, что я не омолодился. Единственный. И мало-помалу, с растущим ужасом, как тяжелораненый среди убитых на поле боя или среди жертв эпидемии, я против воли осознал новые условия моего существования.
Три дня я провел на Пункте № 8 или поблизости. (Благодаря исследовательским рейдам Хэрриета и компании запасы еды в округе оскудели.) Все, мое полное фиаско, нужно было понять и исследовать заново. Но я чувствовал себя до странности не сильно удивленным. На четвертый день, при свете полуденного солнца, сняв часы с бездвижного левого запястья Анны и с правого — у Дайсукэ Куботы для воспоминания и триангуляции, я направился обратно в Женеву.
Сдается мне, что сегодня свет «12:47» стал немного мягче. Как будто он наконец заметил наши отчаянные усилия и не остался к ним равнодушен. На каменном пьедестале перед кованой балюстрадой у Цюрихского озера по-прежнему стоит мальчик, протянувший левую руку к сидящему орлу и указывающий правой на небеса. Это Ганимед, шустрый мальчонка, как сказал бы Берини, а орел — Зевс, который намерен мальчика похитить и немного с ним позабавиться. Итак, всех ждет не воздух, как то предлагает серый отрок, но холод и абсолютный покой гранита. Я не хочу больше думать о времени. Одно из двух: или все — огонь, свобода, движение и ничего не вернется. Или все, что случается, случилось, может случиться уже здесь, незыблемое, мощное, в чудовищном, безумно разветвленном, железном мировом древе, на котором не шелохнется ни один листок. Перевернутая шляпа лежит на моих коленях, словно я пересчитываю милостыню, кинутую мне прохожими. К примеру, теми двумя стариками в облаках сигарного дыма или одним из автостоп-щиков, который полез в верхний карман рюкзака. Через несколько лет до меня, наверное, доберется элегантный сорокалетний господин в макинтоше и выпишет мне чек.
Китаянка была спокойна, когда я снял ее шляпку, тщательно прикрепленную шпильками к голове. Найти ошибку, как выразился Стюарт. Очень просто: осенний головной убор в знойный летний день (под макинтошем я ничего не обнаружил). Двадцать черно-белых фотографий аккуратной стопкой лежали на черных волосах, снятые и проявленные Стюартом Миллером или его японским напарником-скалолазом, который не вынес последствий экспедиции в шахту ДЕЛФИ (он тоже воскрес на Пункте № 8). На первой — общий вид детектора, так что можно сравнить нетронутую верхнюю половину с нижней, искалеченной, словно с пробоиной, из темноты которой торчит погнутая железная лестница. Потом камера приближается к нашему кладбищу, описание которого здесь, в моей шестой записной книжке, представляется мне избыточным. На предпоследнем снимке, по чистой случайности или в результате нарочно выбранного ракурса, появляюсь я рядом с Анной и Борисом, будто некий безумный хирург-экспериментатор без надлежащих инструментов вознамерился слепить из нас одно существо. Именно так я себя и ощущаю уже несколько месяцев. Свет над Цюрихским озером сверкает и переливается, стоит чуть опустить ресницы. Моя азиатская соседка благоухает травой и чаем, название которого я забыл. Пойду во Флоренцию.