Пощечина достигла цели. Мир ледников и глубокой заморозки, где мы вынуждены жить, где мы сейчас медленно поднимаемся горными тропами по восточному склону Шиниге Платте, вновь глядя на ледники Юнгфрау и Мёнха (или их совершенные бездвижные копии), сделал следующий шажок, но не только: если бы мы порезали для повара луковицу, он обнаружил бы перед собой нужные ему колечки или кубики, если отодвинуть поваренка в сторону, пощечина просвистела бы в воздухе, а если кого-то из нас осенила бы идея вложить повару в руку топор, трех секунд вполне хватило бы для (вновь кристаллизованного) несчастного случая. Эффекты Спящего Королевства обсуждались уже на первой, полуспонтанной конференции в отеле «Хилтон». Мы собрались в ресторане, одна половина которого была, видимо, зарезервирована для пока не появившегося общества, и наша захватническая групповая хроносфера не обезобразила изысканный хилтоновский натюрморт поломанными манекенами, за исключением официанта, которого Мёллер и Торгау непрофессионально грубо ликвидировали, усадив в плюшевое кресло. Именно эта манипуляция и подняла вопрос о поведении слона в посудной лавке: к чему можно прикасаться? Что произойдет с потревоженными людьми и предметами при возвращении к нормальной жизни?
— То же самое, что и с нами. — Слова Пэтти Доусон прозвучали спокойно и пугающе правдоподобно. Она стояла между Мендекером и Хэрриетом на разделительной линии между нами и поедающими ланч фотоэкземплярами, у которых то и дело пропадали различные напитки, чтобы появиться на нашей половине деликатными стараниями Анри Дюрэтуаля, которому доставляла удовольствие роль призрачного официанта. Любое движение в нулевом времени, будь то машинально отодвинутая рука застывшего человека, перемещенный официант или уже первый наш шаг с исходной позиции Пункта № 8, должны в момент запуска внешнего времени привести к парадоксальным и бесконечно быстрым изменениям. Последствия окажутся совершенно непредвиденными, даже если только небольшим массам, как, например, шестидесяти восьми человеческим телам и их жертвам и игрушкам, будет сообщено это сумасшедшее ускорение, каковое уже согласно Ньютону навряд ли, а по мысли Эйнштейна и вообще никоим образом не может существовать. Ожидаются сквернейшие увечья пространственно-временного континуума. Не вызывало вопросов, что бесконечно ускоренные тела взорвутся, как маленькие солнца; непонятно было, как именно: то ли вдоль мировых линий многократно запутанной гипотетической пряжи — ариадновой нити каждого из нас — вспыхнет своего рода термоядерный трассирующий след с разрушительной силой в несколько ядерных боеголовок на одну человеческую голову, то ли возникнет мрачнейшая перфорационная линия из мириада крошечных черных дыр. Для второго случая рисовались столь драматические нарушения, что у ЦЕРНистов пропало всякое желание теоретизировать дальше. Вскоре все они стояли рядом с Доусон, Хэрриетом и Мендекером, укрепив свой бастион двумя сдвинутыми столами под дамастовой скатертью, чтобы отделить нас от болванчиков (спонтанное и прочно укоренившееся определение Шпербера), прервавших процесс еды, питья, курения, рыганья, словно ожидая приказа ЦЕРНистов. На седьмой или восьмой день нового времясчисления физики были запущенны и помяты, наравне с большинством зомби, как обозвал нас Борис, дав чрезвычайно подходящую кличку участникам хилтоновской конференции. До сих пор никому не удавалось нормально поспать. Что и было заметно по серым, отекшим, вялым — а у мужчин вдобавок небритым — лицам. Добавьте к этому следы солнечных ожогов из-за вечной жары, кажущееся привыкание к которой не отменяет использование солнцезащитного крема с высокой степенью защиты, как ранним утром, так и во время долгих ночных прогулок. Благородные и состоятельные едоки ланча в «Хилтоне», набальзамированные каким-то своим времязащитным кремом, не вызывали у нас ни малейшего сожаления ввиду гипотезы, что на пути в их сферу мы сгорим, как кометы, или взорвемся подобно ходячим пароваркам. Они и им подобные болванчики торчат там снаружи, на пляже Паки все дни напролет по уши в воде и только радуются, если мы близко к ним не подходим. Но у четверых или пятерых из нас, в том числе у двух ЦЕРНистов, были семьи прямо в Женеве. Как они, должно быть, завидовали семейству Тийе, целиком перенесенному в иное, наше измерение, даже несмотря на то, что оба крепких белокурых телохранителя уже производили не очень-то лояльное впечатление, а Ирен и Марселя отмечали те пугающие спокойствие и расслабленность, какие бывают у детей, когда им приходится сталкиваться с чересчур серьезными и страшными вещами. Из клана Тийе выступили вперед разоблачители Штайнгертнер и Малони в костюмах агентов ЦРУ на Бермудах — темных очках и гавайках. Мы, мол, журналисты, еще перед экскурсией в ЦЕРН хорошо знали, что через несколько месяцев кольцо ускорителя ЛЭП со всеми детекторами отправится на свалку. Видимо, некоторым ЦЕРНистам это пришлось совсем не по душе. Пэтти Доусон возразила, что консервация проекта требовалась, чтобы начать строительство новой, гораздо более крупной установки, Большого адронного коллайдера[27]. Но речь-то не о большинстве ЦЕРНистов, а конкретно о собравшихся здесь, о команде Мендекера, запальчиво крикнул Штайнгертнер. Они-то не первый год уже хвастают в статьях, что вот-вот обнаружат следы бозона Хиггса.
— О хиггс! Грааль! — заорал Малони. — Да вы из-за него совсем рехнулись!
Пять лет простоя, значит, показались мендекерцам невыносимыми. А теперь, парализовав ЦЕРН, Женеву, а чего доброго, и весь восток Швейцарии, они заявляют, что, мол, любая попытка вернуться будет стоить нам жизни, да еще и обернется ядерными взрывами! Несколько мгновений потрепанные жертвы времекрушения имели, пожалуй, кровожадный вид.
7
Оранжевые и темно-зеленые вагоны ЖДБО разъехались друг от друга на расстояние нескольких шпал. Ничего больше не произошло за три секунды РЫВКА, не считая минимальных жестов по-отпускному веселых пассажиров на скамейках, твердо уверенных, что вдоль Черной Лючины они доедут до Гриндельвальда или спустятся в долину Лаутербрунненталь по Белой Лючи-не. С той поры, как мы уверились в правоте сказки перед голыми физическими умствованиями первых недель, нам кое-чего недостает, одной малости, приятность обладания коей мы раньше не спешили признавать, — а именно, надежды, что ты, как камикадзэ, низринешься навстречу смерти, а за тобой протянется шлейф грандиозной катастрофы. Но теперь, если принц вторично войдет в замок или же люди Мендекера опять запустят генератор ГЕРАКЛИТ, скажутся лишь искажения, изменения, исправления, наши кропотливые собственноручные дела.
Я задаюсь вопросом, что представляют себе Анна с Борисом, когда думают о тонком трехсекундном пространстве событий, приросшем к прошлому. Может, вспоминают официанта в ресторане «Хилтона», который вдруг обнаружил, что у него изъят поднос, а сам он брошен в кресло в пустом зале, откуда мы испарились, как призраки в рассветный час. Или конную статую генерала Дюфура[28] на женевской Новой площади, за краткий миг длиной в полдесятилетия покрытую розовой лаковой краской, от треуголки до основания пьедестала, заодно с четырьмя полицейскими перед ней, которые наверняка чуточку переместились на тонком трехсекундном фрагменте. А если Анне с Борисом по душе альянс удачной стилизации и чистого ужаса, они вспоминают здание ООН, где на газоне перед колонным входом во Дворец Наций разместился живописный Голый Завтрак из семнадцати дипломатов обоих полов (о, эти Сатаровы позы, вино и виноград, хрустальные бокалы, изобилье снеди!), в то время как в Зале Совета неподалеку от человеко-почтового ящика Шпербера происходит убийство сербского эмиссара, которому в полнейшей тишине и в благоприятных условиях самой длительной в истории анестезии вонзили в спину декоративную шпагу из представительского зала по соседству, так что ее вишнево-красный клинок, пронзая сердце, упирается в разложенные перед эмиссаром документы, доказательства его военных преступлений. В трехсекундный промежуток, отпущенный ему для смерти, он, вполне возможно, умер, еще успев заметить розу на пустом пюпитре справа.
Насколько известно Анне с Борисом, группа «Спящая Красавица» по-прежнему анонимна. Злоумышленники, как и прочие хроноклоуны, видимо, по праву доверяли одноименной теории, согласно которой повару не грозит взрыв, если пошевелить его рукой, запястьем, ладонью, вооружив его топором. Смерть поваренка. Падение с подоконника. Пронзенное сердце. После РЫВКА группа достигла желаемого, в то время как композиции проказников не успели никого насмешить в трехсекундном мире. Эффектные и впечатляющие человеческие инсталляции требуют определенной тренировки и стоят немалых трудов — по крайней мере, для одиночного оформителя. Или мысли Анны с Борисом обращаются к некоему сложнейшему и многозначительному детищу их собственных рук. Как и большинство из нас, они одобрили в «Хилтоне» первое правило хронотикета, рекомендующее как можно меньше передвигать, переменять, переворачивать в мире безвременья. Пока мне совершенно неясно, чем они занимались два прошлых года и не существует ли наряду с неизбежной, волнующей радостью, которая до сих пор электризует каждый мой шаг, и иных причин, чтобы считать нашу встречу счастливым случаем. В первые дни нового времясчисления мы гораздо лучше понимали друг друга, чем в прежние мюнхенские годы. Сплотившись перед лицом окоченелости многотысячных женевских фотоэкземпляров в большую интернациональную — со Шпербером, Дайсукэ, Дюрэтуалем — семью, мы скоро поделились самым сокровенным, узнали о бразильских трансвеститах Дюрэтуаля (в одного из них, Хорхе, он был по-настоящему влюблен), о разросшейся и уже тогда не очень-то оплакиваемой семье Шпербера в Базеле, о тяжелобольном отце Анны в клинике Хайдельберга. Я признался, что в поисках Карин придется пройти все побережье Балтийского моря, умолчав, однако, — да и как об этом рассказать? — что меня разрывают сомнения, что я выброшен времекрушением на кальвинистский берег вместе с коллегой-приятелем и его женой, которую я несколько недель тому назад с рабочими вопросами на уме застал в фотолаборатории и неожиданно поцеловал в приглушенно сглаживающем, внезапно беспощадном и порнографическом красном свете, который повелел нам обнажить половые органы, а затем бойко и для обоих, пожалуй, пугающе профессионально, обработать друг друга со сноровкой рутинных работников аварийной интимной службы, ничего не боящихся (тупой скальпель, выскользнувший из чехла, слезный вкус твоей зияющей фиолетовой раны, позже, на кончиках моих пальцев) и не теряющих время попусту, ведь в запасе оказалось лишь несколько минут, прежде чем мобильный телефон Анны заставил нас одуматься или же малодушно струсить — состояние, в котором мы пребываем по сей день, когда уже ни один электрический звонок не может никого спугнуть, а время не может ни просочиться, ни испариться, по крайней мере в колоссальном пространственном Снаружи, по ту сторону наших тел. Анне и Борису — а также супругам Тийе и подчиненной им чете референтов Штиглер — было даровано счастье парности на Ноевом ковчеге, что бы это ни значило (раз они по-прежнему вместе, не в чем сомневаться). Мы считали, что важнее всего — путешествие (для меня — только в противоположном им двоим направлении, если я не хочу сойти сума от эротического Танталова синдрома), экспедиция, радиальная и радикальная проверка границ нашего проклятия. Иллюзии и страхи, элементарные силы человеческой физики, удерживали нас вместе еще несколько нулевых недель в женевских окаменелостях. Иллюзии и страхи. Что все само собой прекратится и оковы падут (а возможно, сразу же наступит ночь и наши глаза досыта напьются темнотой, тысячекратным серым движением и сказочным для нас, раскинувшимся на пол земного шара всенощным пиршеством электрического света). Что ЦЕРНисты отыщут решение или хотя бы подступы к нему. Что мало-помалу, ложно-день за ложно-днем, оцепенение отступит и все оттает: замороженная плоть, замороженные деревья, замороженная вода, замороженные атомы на замороженном ветру. Страхи. Что у отдельного человека или небольшой экспедиции лопнет временной пузырь, как у мадам Дену. Что незримой разделительной ограде безвременья, кристально-воздушной стене высотой до небес, возможно, предшествует убийственный гласис, где ты обречен, хотя поначалу этого не замечаешь, как если бы слишком далеко заплыл во враждебной стихии и уже не хватает сил вернуться. Что, вероятно, существует некая взаимосвязь между нашим количеством, нашей плотностью (сколько-то штук зомби на квадратный километр или на тысячу болванчиков), нашим общим удельным весом или чем-то подобным и условием продолжения подвижной жизни во времени. Некоторые оставались по прагматическим мотивам; например, пока Хэрриет после отчасти страшных и опасных для жизни экспериментов в стиле да Винчи не продемонстрировал всем, что ни самолет, ни машина, ни мотоцикл, ни мотороллер, ни велосипед, ни самокат, ни даже роликовые коньки не окажут помощь в достижении заветнейшей и вожделенной цели — встретить любимых, увидеть родные стены. После первой хилтоновской конференции наше призрачное общество не полностью исчезло из отеля, потому что Хаями, Дайсукэ и их соотечественник Каниси не устояли перед радушностью спецпрограммы для японских туристов «Wa No Kutsurogi»[29] с родными газетами и запасами знакомого пива, аккуратно сложенными юката[30] и вышитыми шлепанцами, мастерским подбором книг и сортов чая.
Наша Япония — это весь Гриндельвальд или какая-то обширная его часть. Невозможность попасть домой. Дайсукэ с его техникой «Джи-су» только лужи были по колено. Непреодолимое пространство. Неминуемое время. Невозвратная близость. Дом — это дышать одним воздухом с тем, кого любишь. Значит, домой добрались только Тийе и супруги-референты, потому что им вообще не надо было пускаться в путь, ну и, конечно, Анна с Борисом, которые спокойно и неразлучно поднимаются передо мной в гору. Мы расслаблены, потому что достигли пятой фазы — фанатизм. На некоторое время нашего пешего хода северные склоны и глыбы зеленых предгорий, громоздящихся перед Кляйне Шайдегг, загораживают вид на Юнгфрау и Айгер. Чувство, будто с каждым нашим почти бесшумным одиноким шагом к нам приближается нечто грандиозное и чудовищное. Надежда. В моей памяти хранится вид с холма в начале лета на горную железную дорогу и станцию Кляйне Шайдегг[31] . Пятна старого снега разбросаны по почти розоватым лугам. Светит солнце (когда-то это радовало), и суета сотен туристов, недавно спустившихся или предвкушающих путешествие по рельсам в Северной стене Айгера, и пугает, и восхищает меня, точно сплелись сон и кошмар, воспоминание и бред, как на полотне сюрреалиста, когда голые женщины в любой момент могут превратиться в личинок, а церковная община — в стаю нарядно одетых кровожадных насекомых. Непостижимо, как могут свободно двигаться сотни людей. Но остался потаенный образ, будто нарисованный при свете свечи, плечо Карин на моей груди, сначала снаружи, в ожидании поезда, потом в вагоне, в мерцании шахтерских ламп и запасного освещения во время часовой поездки сквозь штольню в Айгере наверх, к перевалу Юнгфрауйох. Сонливость, усталость, отрешенность лежат на нас, как свинцовые жилеты или даже целый защитный костюм из свинца, внутренняя тень горы, тысячами тонн камня окутавшая наше вознесение. Карин говорит тихо, чтобы не привлекать внимание других пассажиров, и льнет в мое объятие, так что наши тела прижимаются друг к другу в том же положении, как обычно по ночам, когда мы никак не можем успокоиться и подолгу разговариваем в кровати, меня касаются ее волосы, иногда шелковая прохлада ее левой щеки. Касаться, разговаривать, прижиматься. Теперь только в запечатанной и недоступной штольне прошлого мы дышим одним воздухом, едем вместе наверх сквозь сумрачный массив времени, касаемся друг друга, одновременно теряя сознание, словно потускневшее воспоминание стирает из головы тогдашние мысли — пока не достигаем выхода во всеослепляющую, без единой тени белизну ледника. Психотическая синева неба без кислорода. Не может быть. Еще несколько шагов, и все пройдет.
8
Секундная вершина времени. Жизнь на разрезе, на рубце, оставленном двухмерным белым клинком настоящего. Кто не дышит с тобой, не говорит с тобой, с тем вы не вместе. Это нужно пережить. Десяток наших, чьи мужья и жены находились в Женеве или неподалеку, были наглядным примером, и вскоре никто уже не завидовал им, не обладая, однако, мудростью, чтобы самому перестать мечтать о встрече с семьей. Чем дальше от Женевы ты мыслил своих любимых, тем меньше верил, что они окажутся подобны постояльцам отеля, день за днем простаивающим у лифта, или все более знакомым прохожим, на которых наталкиваешься на улицах и площадях. Почти все верили в сказочную изгородь из шиповника вокруг Спящего Королевства, в наличие хоть какой-то границы застоя. По ту сторону Монблана, на восточном берегу озера Лаго-Маджоре, через неделю, вопреки всякому смыслу. Я пробыл в Женеве три месяца, потому что тоже не мог думать иначе. Потому что не знал, где Карин, потому что упрощенно и полностью ошибаясь в стороне света полагал зоной поиска триста километров побережья Балтийского моря и совершенно терялся. Потому что при мысли о многонедельном пешем походе — мимо Базеля, вначале вниз по Рейну, повернув около Франкфурта на восток, через горы Рён, потом вдоль по реке Заале, через Хафелвланд, мимо Берлина и Мекленбурга к побережью — у меня подкашивались ноги и перехватывало дыхание. От одних только мыслей, от обдумывания практической осуществимости похода, от признания страшной вероятности оцепенения и оледенения такого масштаба.
Чем бы мы ни занимались в первые женевские недели, мы главным образом ждали. Почему лишь с нами ничего не произошло, почему только мы, искупавшись в драконовой крови ДЕЛФИ, были в состоянии дышать и двигаться, избалованные и опаленные жарким солнечным светом, утром, днем, ночью, в благословенный рассветный час, перед лицом молчаливых армий и полчищ фотоэкземпляров? Это могло случиться по недосмотру или объясняться игривым настроением заплечных дел мастера, который чуть медлит, перед тем как, нагнувшись, взмахом руки или даже одним дуновением смести с колоды остатки живых плевел. На нас накатывало отчаянное веселье, чувство полной свободы, безграничный восторг нескончаемого отпускного дня. Просыпаясь по утрам, мы чувствовали себя вольными птицами. Как же долго мы спали, ведь уже полдень. Весь мир затаил дыхание, чтобы не мешать нам, по-прежнему не дышал, пока мы похищали и в полном покое поглощали завтрак, выходили на улицу. Среди застылых прохожих, припаркованных в несколько рядов машин, повисших на повороте велосипедистов мы передвигались аккуратно, осмотрительно, нежно, стараясь никого не разбудить. В голове каждого окоченевшего человека хранится свой собственный город, где передвигается только он один. В то время как мы вместе с тысячами тысяч других людей там неподвижны. И если бы, найдя доступ ко всем этим тысячам потайных внутренних миров, изъять из каждого его единственный подвижный мыслящий элемент и их объединить, мы получим прежнюю говорливую, оживленную, неторопливо пульсирующую Женеву, которая, как раньше, дышит в каждом звере и живом человеке.
Такова одна из самых прелестных наших теорий, увядшая, не успев распуститься. Но почему в моем сне передвигаются еще шестьдесят семь человек? Одни и те же. Итак, просыпаешься в здравом уме и, как обычно, плетешься в туалет, чтобы — по старой привычке стоя — вернуть телу легкость. Результат — как если справить нужду внутри прозрачной телефонной будки, почти уткнувшись носом в стенку. Наша важнейшая заповедь гласит: уважай практику. То есть садись и помни, что спуск работает только раз. Надо или каждый день переезжать в новый номер, или гостить по разным туалетам. Купаться в бассейне или в Женевском озере, которое всякий раз смягчается при нашем появлении. Судьбоносные вопросы множатся. Белья в чемодане хватает на первые четыре дня. Потом приходится идти за покупками. Рубашки, блузки, футболки, брюки, юбки, туфли, все новенькое и бесплатное. Конечно, можно постирать одежду руками, но высыхать она будет только на теле. Самые чистоплотные стали вскоре подворовывать из бельевых шкафов людей подходящей комплекции. Мне хватало универмагов и специализированных магазинов. Все-таки стояло лето, во многих отношениях удачная пора, благоприятная, как палящее пять лет подряд солнце. Поначалу мы охотно забавлялись игрой «Могло быть и хуже», как, например, в ту белую ночь, когда, расположившись со Шпербером, Дюрэтуалем и рыжим Хэррие-том в отменном винном погребе одного банкира, рисовали себе ливень от Афин до Копенгагена, бесконечную зимнюю ночь при —20°, снежную бурю или артобстрел града, этакие свисающие с небес гигантские доски с гвоздями, в которых мы прорубаем путь ледяными мачете. Шесть утра в Женеве тоже было бы малоприятной ситуацией, со скудными завтраками на много километров вокруг и нормальными обедами лишь в Томске или Новосибирске. Путешествие в ночи до Балтийского моря по наиболее изъезженным и освещенным дорогам. (Мы не оставляем дыр в конусе наличного света.)
Ни на одном из тогдашних собраний не прозвучало ничего нового, ничего обнадеживающего. Мы все еще живем, все еще дышим и ходим — такова была все та же чудовищно хорошая новость. За ней следовали привычные чудовищно плохие новости, а именно, что ни на одной площади, ни на одной улице, ни в одном доме не удалось обнаружить никого живого и незамершего (кроме давно знакомых нас), что наиточнейшие часы, добытые разумными ЦЕРНистами в их хронометражном Эльдорадо, часы, показания которых считываются с максимально возможного расстояния, дабы не смутить осциллограф, не показали ни малейшего прогресса (или регресса), что с каждым днем законы новой физики, все безумнее и привычнее, так же верны для каждого из нас, как в первый день на Пункте № 8. Мы по-прежнему одним щелчком гасили экраны, превращали батареи в свинцовые чурки, беззвучно орали внутри наших звукоизолированных клеток. Такое положение дел нас вначале не печалило, хотя сами мы старились или по меньшей мере изменялись во времени (волосы, ногти, мало-мальски твердая уверенность, что сердце по-прежнему бьется, и, в конце концов, месячные у наших привилегированных женщин), при том что фотоэкземпляры, кажется, чувствовали себя под палящим солнцем так же бодро, как кубики льда, выуженные из стакана с лимонадом и в качестве эксперимента положенные на мраморную столешницу в кафе. Один ЦЕРНист, каждую светлую ночь спавший в зашторенной спальне собственного дома рядом с принесенной из сада женой, весьма и весьма личным образом открыл тот факт, что и вещи, и живых существ — которых Шпербер с присущей ему деликатностью сравнил с гниющими в корзинке фруктами — мы инфицируем временем (быстро темнеющий срез яблока в руке). Ледяная женщина молча тает в наших объятиях, а после самоотверженного эксперимента Пэтти Доусон, ради которого она положила на лопатки свежевыбритого, но очевидно буйноволосого Адониса средиземноморского разлива и ночь за ночью спала рядом с ним, так что ему вскоре понадобился брадобрей, нам пришлось признать, что мы в состоянии хронифицировать замерших болванчиков, заключить их податливые тела в реторты слепого времени. Если притронуться лишь к ВАШЕМУ запястью, в нем не будет пульса. Только тесно прижатая, если нам этого захочется, только голая, вдавленная в ВАШЕ голое тело, грудь, только предельная близость двух торсов вызывает в ВАС подобие жизни, спотыкающееся, неглубокое, пугающе ненадежное биение сердца в коме, привыкнуть к которому невозможно.