Женщина из шелкового мира - Анна Берсенева 4 стр.


— Не на этих, — проследив за ее взглядом, улыбнулся Альгердас. — Там возле дворца другие были. А эти часы так, для влюбленных повесили. На них всегда без пяти шесть. Получается, что на свидание никто никогда не опаздывает. Такой приятный самообман. А вы замерзли, — вдруг заметил он.

Они как раз поднялись на арочный мост — старинный, сложенный из выщербленного, но, сразу видно, крепкого кирпича. Мадина заметила его издалека, и он сразу ей понравился. Но, стоя на этом мосту, она впервые ощутила, что на улице не так уж тепло: порыв ветра качнул макушки старых берез и пробрался в рукава ее пальто. Наверное, она вздрогнула, потому Альгердас и догадался, что она замерзла.

Он обеими руками взял ее руку и сказал:

— У вас рука совсем холодная. Пойдемте отсюда.

— Нет, зачем! — воскликнула Мадина.

От его прикосновения у нее закружилась голова — по-настоящему и очень сильно, так, что она даже схватилась другой рукой за шаткие, составленные из металлических прутьев перила. Она готова была вцепиться в эти перила так, что ее не оторвал бы от них даже тягач. Лишь бы Альгердас не отпускал ее руку.

— Ну, постоим, — кивнул он.

Они стояли на мосту, над прекрасной и строгой кирпичной аркой, и Мадина чувствовала, как ее рука согревается в обеих его руках.

— И вторую давайте. — Голос его дрогнул. — Наверное, тоже холодная.

Мадина протянула ему вторую руку. Эта, правая, ее рука была еще холоднее из-за того, что она держалась ею за металлические перила. Альгердас сразу это почувствовал — он поднес Мадинину правую руку к губам и подышал на нее.

Странность, необъяснимость происходящего усиливалась с каждым мгновением и с каждым мгновением все меньше казалась им странностью. Да, именно им обоим — Мадина чувствовала, что с Альгердасом происходит то же, что и с нею.

Он дышал на ее руку, согревая, и пар от его дыхания вился вокруг его губ и вокруг ее пальцев. Потом он вдруг отпустил ее руку и сразу же, словно боясь, что она куда-нибудь исчезнет, притянул Мадину к себе — обхватил за плечи и замер, держа ее в объятиях. Они были одного роста, Мадина еще в общежитии это заметила. И теперь ее губы оказались прямо перед его губами. И ему не пришлось даже наклоняться, чтобы поцеловать ее.

Его губы были так же теплы, как руки, как плечи, как все его тело под вязаным черным свитером. Мадина чувствовала это тепло всем своим телом, хотя тело ее было упрятано в одежду — в пальто, в халат; все это казалось ей сейчас до ужаса ненужным.

Словно угадав ее мысли, Альгердас расстегнул верхнюю пуговицу ее пальто. Он сделал это, не отрываясь от ее губ, одновременно с поцелуем. И оторвался от них только для того, чтобы поцеловать ее снова — во впадинку между ключицами.

— Пойдемте, — чуть слышно произнес он, когда и этот поцелуй все-таки закончился. — Мне стыдно, что я вас на холод вытащил.

Ей совсем не хотелось уходить, и холода она уже не чувствовала. Но Альгердас разомкнул объятья, сразу же взял ее за руку и быстро повел за собой. Спустившись с моста, он оглянулся и сказал:

— Ага, мы же на мосту влюбленных поцеловались.

— Вот это мост влюбленных? — с трудом проговорила Мадина.

Губы у нее почти не двигались, но не от холода, а от ошеломления: его поцелуй все длился и длился на них.

— Ну да, — кивнул он. — Если по нему двое, взявшись за руки, пройдут, то будут жить вместе долго и счастливо. — И, наверное заметив ошеломление в Мадининых глазах, добавил: — А если на нем поцелуются, то будут вместе до гробовой доски. Пойдемте!

Парковые дорожки сами собою стелились им под ноги все быстрее, быстрее, и мелькали за поредевшими осенними деревьями павильоны, ротонды, и какое-то здание, похожее на дворец, только маленькое, и еще одно, похожее на Манеж, и пруд мелькнул, и еще один мост… Мадина бежала рядом с Альгердасом, не отпуская его руки — или это он не отпускал ее руки? — и щеки у нее пылали от их общего стремительного бега.

Кажется, они вышли из Нескучного сада уже не через дыру в заборе, а через неприметную боковую калитку; впрочем, Мадина не сказала бы с уверенностью. Она не понимала и того, куда они идут, вернее, бегут; оказавшись на улице, широкой и не по-вечернему шумной, они не стали двигаться медленнее. Конечно, они должны были теперь расстаться, ну да, наверное, они ведь и вышли снова к общежитию; Мадина всегда плохо ориентировалась на городских улицах, на московских особенно. Ей совсем не хотелось с ним расставаться, но сказать ему об этом она не могла, и оттого, что расставание все-таки неизбежно, и прямо сейчас неизбежно, она чувствовала такую сильную внутреннюю дрожь, какой не чувствовала ни от ветра, ни от вечернего осеннего мороза.

Они прошли вдоль решетки Нескучного сада и сразу оказались во дворе многоэтажного дома. У подъезда Альгердас остановился и, обернувшись к Мадине, спросил:

— Вы… правда со мной пойдете?

В его глазах мелькнула тревога.

— Правда, — сказала Мадина.

«Как я могу с тобой не пойти?» — подумала она.

Его глаза просияли. Тем самым ясным огнем, о котором пелось в любимой песне и который всегда казался ей загадкой. Только теперь она поняла, о чем же в той песне пелось.

Лампочка над ступеньками горела тускло, дверцы сломанных почтовых ящиков были распахнуты, тесный лифт громыхал, поднимая их вверх, — в общем, это был самый обыкновенный подъезд самого обыкновенного дома. Но Мадина чувствовала, что ее колотит мелкая дрожь — так, словно она попала в какой-нибудь загадочный лес. Или в лабиринт. Или в подводное царство. Ничего обычного не осталось у нее внутри, и эта необычность внутреннего существования преобразила окружающий ее мир до полной неузнаваемости.

Альгердас открыл дверь квартиры, пропустил Мадину перед собой в прихожую и, войдя, сразу включил свет.

— Ну… вот, — сказал он.

В его голосе Мадина расслышала растерянность. Но сожаления в нем не было, это она тоже расслышала сразу.

Сама же она чувствовала не то что растерянность — ужас она чувствовала, вот что. Дрожь, колотившая ее, стала такой сильной и крупной, словно сквозь нее пропускали электрический ток. Руки, отогревшиеся еще в Нескучном саду, теперь не то что похолодели, а заледенели. Она не могла произнести ни слова — губы не слушались.

Она стояла, прижавшись спиной ко входной двери, и не знала, что ей делать.

К счастью, та растерянность, которая мелькнула в голосе Альгердаса, прошла у него очень быстро. Он помедлил всего мгновение и положил руки Мадине на плечи. Подержал их у нее на плечах, будто проверяя, что она действительно существует, и осторожно, медленно расстегнул пуговицы ее пальто. Потом снял с нее пальто и не глядя положил его на тумбочку для обуви. И, склонив голову, снова поцеловал ее во впадинку между ключицами — как там, на арочном мосту Нескучного сада.

Когда он поднял голову, глаза у него были подернуты туманом.

— Не сердитесь на меня, — чуть слышно произнес он. — Я сам не понимаю, что происходит.

Мадина тоже не понимала, что происходит, но это почему-то перестало ее пугать. Да, все происходило ошеломляюще, непонятно, слишком быстро, наверное. Но она чувствовала теперь только счастье, и оказалось, что счастье сильнее страха.

Пуговки ее халата расстегивались легко. Альгердас расстегнул их до половины, потом взял ее за руку и повел в комнату. Что там было, в этой комнате, она не разглядела. Кровать стояла, это точно. Она была освещена неизвестно откуда падающим неярким светом и застелена белым лохматым покрывалом. Альгердас не стал это покрывало снимать, и оно щекотало голые Мадинины плечи, когда он положил ее на кровать. И его плечи, наверное, оно щекотало — он разделся тоже. И когда он разделся, то все его тело стало светиться так, будто источник света находился где-то у него внутри.

— Свет какой, — шепнул он, целуя Мадину. — Вот здесь…

И, чтобы она точно знала, откуда исходит свет, поцеловал ее снова. Хорошо, что, выбегая из общежития, она не успела переодеться во что-нибудь из этого своего мгновенно снимающегося халата: Мадина не представляла, как стала бы раздеваться перед ним. Как это было бы долго, неловко. А так — халат упал на пол легко, и даже колготки, которые она вечно цепляла ногтями, снимая, на этот раз снялись как-то незаметно. И они с Альгердасом лежали теперь рядом обнявшись, оба сияли в глазах друг друга волшебным светом, и никакой неловкости между ними не было.

— Я как пьяный, — шепнул Альгердас, коснувшись губами Мадининых губ. — Но не пил ни капли, честное слово.

Она улыбнулась: смешно было, что он клянется в своей трезвости. Она понимала его состояние, потому что оно и у нее было таким же — она тоже как будто погружена была в странный, необъяснимый мир, в котором все, что ни сделай, получается правильно и объяснимо, но только на каком-то новом языке объяснимо.

Они полежали еще немного молча, обнявшись, не делая ни единого движения, только вслушиваясь друг в друга. Мадина знала, что может лежать так сколько угодно долго, да что долго — всегда она может так лежать, и ничего ей больше не надо.

Но Альгердасу надо было другое; она почувствовала это по тому, как участилось его дыхание, напряглось все тело. Рука его скользнула по ее плечу, двинулась вниз, задерживаясь на каждом попутном изгибе, и чем ниже опускалась рука, тем больше напряжения чувствовалось во всем его теле. Он гладил ее и одновременно переворачивал на спину, и вот она уже видела его лицо над своим, и глаза его сияли совсем близко, так, что расплывались перед нею, заполняли все поле ее зрения. А ей и не хотелось видеть ничего, кроме этого бескрайнего светлого поля его глаз. И то, что происходило в это время с ее телом, ощущалось ею лишь как помеха, неловкость, неудобство, боль… Да, боль! Она вдруг пронзила ее всю, и Мадина еле удержалась от вскрика. Она не понимала, откуда взялась эта боль, какое отношение она имеет к тому прекрасному светлому пространству, в которое она только что была так безоглядно погружена. Такое состояние — когда все, что с тобой происходит, является непонятно откуда и непонятно чем обусловлено, — и в самом деле могло быть связано только с опьянением, притом с опьянением очень сильным; Мадина и припомнить не могла, чтобы когда-нибудь бывала так пьяна. Но теперь это было именно так: она вся была пронизана болью, она не понимала, почему и как это случилось, она слышала быстрое, прерывистое дыхание Альгердаса, чувствовала тяжесть, резкость его тела в себе и с трудом сдерживала вскрик, который рвался у нее из горла оттого, что ей казалось, будто все ее тело разрывается снаружи и изнутри одновременно.

В какой-то момент ей показалось, что больше она этого не выдержит. Она разомкнула губы, до сих пор, чтобы не закричать, плотно сжатые, и хотела сказать ему, просить его… Она не представляла, как скажет ему, что ей только больно, только невыносимо все это, и чтобы он прекратил, не надо больше, не надо!.. Стон уже сорвался с ее губ, но тут его лицо, которое она все время видела над собою, словно морозом сковало: оно застыло, побелело, и в следующее мгновение Альгердас уронил голову ей на плечо и, вздрагивая, вдавил ее в кровать. При этом у него вырывались какие-то короткие, похожие на вскрики слова, которых она не разобрала.

Он сразу стал такой тяжелый, что она задыхалась, придавленная им к кровати, вдавленная в белое покрывало. Хорошо, что оно хотя бы не колючее было, просто мохнатое, как шкура какого-то зверя. Первобытная пещера могла быть застелена такой шкурой, да Мадина и себя сейчас чувствовала каким-то первобытным существом, для которого весь мир существует лишь в виде физических ощущений — боли, тяжести, напряжения… И как это вдруг получилось, как превратилось в эту грубую тяжесть то счастье, в котором она плыла так невесомо всего несколько минут назад?

Альгердас приподнялся на локтях и перекатился на спину. Мадина вздохнула с облегчением. Он притянул ее к себе и поцеловал в висок. Это был короткий, мимолетный, какой-то рассеянный поцелуй.

— Спасибо, — сказал он.

— За что? — глупо вырвалось у нее.

— За смелость. — Он улыбнулся, и сердце ее сразу залила та счастливая волна, которая, ей казалось, уже к нему не подступит. — Я не знаю женщин, которые не побоялись бы пойти к незнакомому мужчине ночью и… И все остальное. Я думал, придется объяснять тебе что-то, успокаивать. А ты просто пошла, и все. Ты хорошая.

С этими словами он потерся носом о ее плечо. Волна, заливающая ее сердце, стала горячей.

— Не обижайся на меня, правда, — сказал Альгердас. — Со мной никогда такого не было. Я знаю, все всегда так говорят, — торопливо добавил он. — Но на этот раз так и есть.

Мадине никто никогда такого не говорил. Просто потому, что никто никогда не делал с ней такого. Но она не стала ему возражать. Ну как признаться мужчине, что с тобой никогда такого не было по той банальной причине, что он у тебя первый? Может, в шестнадцать лет это звучит и трогательно, и возвышенно, но в тридцать — неловко и просто глупо. Хорошо еще, если он сам этого не заметил.

Скосив глаза, Мадина с опаской посмотрела на Альгердаса. Он смотрел на нее немножко виновато, немножко рассеянно, немножко как-то еще. И, хотя его желание было удовлетворено, все лицо по-прежнему подсвечивалось изнутри тем ясным огнем, который особенно сильно горел в его светлых глазах. Наверное, этот свет был присущ ему от природы, был частью его самого и не зависел от любых изменчивых обстоятельств, в том числе и от удовлетворенности телесного желания.

Да, по счастью, ничего он не заметил — этой ее запоздалой и глупой девственности. Может, просто не мог себе представить, что такое возможно.

Только теперь Мадина заметила, что Альгердас моложе ее. Ему было лет двадцать пять, а то и меньше. Собственно, он был еще совсем мальчишка. Кровь бросилась ей в лицо. Что бы он ни говорил про ее какую-то там необыкновенную смелость, но сейчас она задыхалась не от сознания этой мифической смелости, а просто от стыда. Господи, что же такое должно было с ней произойти, чтобы она в мгновение ока пошла бы вдруг с совершенно незнакомым мужчиной, да что с мужчиной, вот именно с мальчишкой, гулять ночью по саду, и стала бы с ним целоваться, а потом пошла бы к нему домой, и позволила бы себя раздеть, и еще сама помогала бы ему раздеваться, ну да, она же помогала ему стягивать свитер и даже, кажется, джинсы его расстегивала… Что-то сверхобычное должно было с нею произойти для всего этого!

— Что-то со мной произошло, — сказал Альгердас. — Что-то такое необычное.

Мадина вздрогнула: он вслух произнес то, о чем она думала. И это происходило уже не в первый раз. Вдруг он быстро повернулся на бок и сказал:

— Хотя чему удивляться? Зря мы, что ли, на мосту влюбленных поцеловались?

И, прежде чем Мадина успела что-нибудь ответить — хотя что на это можно было отвечать? — он положил ладонь ей на затылок и притянул к себе ее голову так, что она уперлась лбом в его лоб. Его ласки были неожиданными и какими-то… мужественными. Конечно, Мадине не с чем было сравнивать, но почему-то ей казалось, что именно такими бывают мужественные ласки. Что именно в таком вот сочетании мимолетности и силы эта самая мужественность как раз и заключается.

Альгердас быстро поцеловал ее в нос, оказавшийся прямо перед его губами, отпустил ее голову и одним легким движением поднялся с кровати.

— Сейчас чай согрею, — сказал он. — А то у тебя ноги как ледышки.

Что ноги у нее такие не от холода, а непонятно от чего, Мадина говорить не стала. К тому же она не знала, что теперь делать, и то, что Альгердас решил заняться чаем, ее обрадовало: по крайней мере, он не посмотрит на нее с нетерпеливым ожиданием и не спросит, каковы ее ближайшие планы. Или хотя бы не сразу посмотрит и спросит.

Никаких планов у нее не было. Она даже с недоумением думала, что когда-то — собственно, не когда-то, а всегда, всю ее жизнь — у нее бывали какие-то планы.

Альгердас надел джинсы, лежащие на полу, и вышел из комнаты. Через минуту в кухне зашумел чайник. Мадина вскочила с кровати, посмотрела на покрывало. К счастью, на нем не осталось следов, а то ведь она еще и об этом думала все время, и от этой мысли ее бросало в жар… Она подняла с пола свой халат, поскорее надела его и застегнула. Когда Альгердас вернулся в комнату, она так же поспешно приглаживала волосы.

В руках он держал два стакана в серебряных подстаканниках. От стаканов шел пар и пахло крепким, без примесей чаем.

— Не надо. — Он улыбнулся, поставил стаканы на пол и, сев на край кровати, взял Мадину за руку. — Не причесывайся. У тебя волосы очень красивые. Особенно когда растрепанные.

Он поднес ее руку к губам и быстро, коротко поцеловал. Это было так хорошо, так просто! И слова его, и этот поцелуй были частью какой-то очень длинной и, главное, непрерывной жизни, в которой все бывает не однократно, а всегда: он всегда гладит ее волосы и всегда знает, какими они больше нравятся ему, растрепанными или причесанными, и это не изменится ни через минуту, ни через много лет…

Конечно, глупо было так думать. Мадина потрясла головой, чтобы избавиться от своего обманчивого представления. Альгердас этого не видел: он поднимал с пола стаканы. Один из них он протянул Мадине.

— Грейся, — сказал он.

— Я вообще-то не замерзла. Но как же ты не замерз! В одном свитере на улице. А уже ведь минус, наверное.

— Может, останешься? — сказал он. — Как-то глупо было бы теперь тебе уходить.

Он сказал это с той же прямой простотою, с какой лежал, вслушиваясь в нее всю, или целовал ее в висок, или притягивал к себе ее голову, положив руку ей на затылок. В нем была бездна простоты и силы, хотя трудно было это понять при первом на него взгляде. Но Мадина смотрела на него уже не первым взглядом — у них уже было много общих воспоминаний; во всяком случае, так ей казалось.

Назад Дальше