Они друг к другу как-то и не привыкали, просто стали жить общей жизнью, и сразу им стало казаться, что так было всегда.
Сначала Мадина удивлялась, как такое могло с ней произойти. Все-таки уж слишком не похожа была ее нынешняя жизнь с Альгердасом на ту жизнь, которую она вела до него, и не год ведь, не два, а с самого рождения.
Но потом это перестало ее удивлять.
А чему ей было удивляться? Ее прошлая жизнь проходила в том кругу, который она сама для себя очертила. Может, это был слишком замкнутый круг и слишком он выпадал из реальности, но зато в его пределах Мадина могла жить так, как это было необходимо ее сердцу и уму. В том ее зачарованном кругу не имели значения ориентиры и правила, которые имели значение для большинства знакомых ей людей.
В том ее личном кругу не обязательно было выходить замуж и даже не обязательно было иметь мужчину, за которого следовало стремиться выйти замуж. Зато в нем имел значение поцелуй Печорина и княжны Мери — Мадина любила Лермонтова и перечитывала его роман каждый раз, когда чувствовала в собственной жизни некоторую нетвердость, да и просто так она его перечитывала.
И птицы, низко перелетающие в прозрачном осеннем саду, имели в том ее мире большое значение. И яблоки, лежащие на дорожках вдоль облетающих розовых кустов. И шелест берез над гудящими рельсами. И… Весь он был подчинен чувствам, тот ее прежний мир, весь покоился на каких-то очень тонких основах.
И именно поэтому она так легко, без привыкания и труда, перешла в мир, связанный с Альгердасом. Значение чувств, их удельный вес в ее жизни при этом не изменился.
Мадина едва ли сумела бы высказать вслух это свое понимание. Да, пожалуй, и постеснялась бы она высказывать его Альгердасу. Но она почему-то знала, что и для него тонкая, едва называемая, но очень сильно ощутимая жизнь человеческого духа имеет такое же значение, как для нее.
Он был необычный человек, необычный мужчина, и необычность его заключалась именно в этом.
Глава 7
В комнате было тепло, монитор переливался в темноте таинственными огнями — уходя, Альгердас не выключил компьютер. При взгляде на эти ласковые переливы Мадина почувствовала, что сердце у нее заливается счастьем и волна этого счастья подбрасывает ее сердце вверх, к самому горлу.
— Ну вот, — сказал Альгердас. — Вот мы и дома. Есть хочешь?
— Ты хочешь? — спросила она.
— Нет. Доделаем фазовку?
— Да, — кивнула Мадина.
В анимационных терминах она разобралась довольно быстро, Альгердас без труда их ей объяснил. Фазовка — это была вставка между основными кадрами мультфильма кадров промежуточных. Это было необходимо, чтобы жесты и мимика персонажей выглядели живыми, последовательными. Альгердас как раз заканчивал сейчас свой новый фильм, небольшой, на три минуты; фазовка была одной из завершающих стадий работы.
В его мультфильме танцовщица кружилась в каком-то странном стремительном танце, похожем на танец дервишей, и вместе с ней начинала кружиться сначала маленькая травяная полянка вокруг нее, потом весь лес, а потом вся земля, которая, раскружившись, улетала во вселенскую бесконечность.
Движения танцовщицы Альгердас и соединял теперь фазовкой.
— Не устала? — спросил он, глядя на экран и водя мышкой по столу.
Картинка на экране менялась от каждого движения его руки и даже, Мадине казалось, вовсе без всяких движений — просто возникала в каком-то неуловимо новом качестве, тут же рассыпалась, снова соединялась, разбрызгивалась множеством искр, вдруг приобретала точные черты… Мадина сидела у Альгердаса за спиной и как завороженная наблюдала за жизнью, подчиняющейся движениям его пальцев.
— Нет, — сказала она и, положив голову Альгердасу на плечо, подышала ему в затылок. — А ты?
— Тоже нет. Посидим еще немного?
— Конечно.
Он с самого начала, с того дня, когда Мадина вошла в его комнату и поставила у стены чемодан со своими вещами, постаравшись сделать это как-нибудь понезаметнее, потому что ей казалось, Альгердаса может испугать появление женщины с вещами, — с того самого дня он начал работать вот так: Мадина сидела у него за спиной, следила за соединеньем и россыпью картинок на мониторе, они время от времени что-нибудь друг другу говорили, или она целовала его в затылок, или он вдруг оборачивался и, притянув ее голову тем движением, которое с самого начала так ее потрясло, целовал ее сам… Все это как-то сразу стало их общей жизнью, их общим занятием, и Мадина была счастлива оттого, что оно все длится и длится, не прерываясь.
— Все! — сказал наконец Альгердас. Монитор погас, словно подчиняясь его волшебному слову. — Теперь ты точно устала и точно голодная. Я пиццу закажу.
— У нас, между прочим, есть суп, — улыбнулась Мадина.
Туман еще застилал его глаза, но это был светлый туман. Он возникал всегда, когда Альгердас погружался в свою работу, в тот необыкновенный мир, который его работой охватывался и создавался.
— Правда? — удивился он. — А когда ты успела сварить?
Суп Мадина успела сварить накануне вечером, когда Альгердас уже спал. Проснуться раньше, чем он, и заняться супом было невозможно, потому что он просыпался совсем рано. А тратить на суп то время, когда он сидит за компьютером и можно сидеть у него за спиной, дыша ему в затылок, Мадине было жалко.
Она ушла в кухню, поставила кастрюльку с супом на плиту. Через открытую дверь ей было видно, как Альгердас стелет постель, включает белый торшер, стоящий у кровати. В его квартире было много белого цвета, и это создавало ощущение уединенной чистоты. То же самое ощущение было у Мадины в старом родительском саду в Бегичеве, и это стало, наверное, еще одной причиной того, почему она сразу почувствовала себя легко в Альгердасовом доме.
Он погасил в комнате верхний свет и тоже пришел в кухню.
— Садись, Алька, — не оборачиваясь от плиты, сказала Мадина и выключила огонь под кастрюлькой. — Суп уже разогрелся.
Прежде чем сесть за стол, Альгердас поцеловал ее в затылок и нарезал хлеб. За то время, что Мадина жила у него, им ни разу не пришлось распределять домашние обязанности, решать, кто будет выносить мусор, а кто мыть посуду. Посуду, впрочем, мыла машина; только здесь Мадина увидела этот кухонный механизм впервые и поразилась, как и, главное, зачем люди обходятся без него. Мусор обычно выносил Альгердас, потому что он чаще выходил из дому и ему удобнее было делать это по дороге. Еду готовила Мадина, но Альгердас никогда не требовал этого от нее и всегда готов был бы довольствоваться заказанной по телефону пиццей, если бы приготовленной еды вдруг не обнаружилось. И хлеб к столу он нарезал сейчас машинально, потому что заметил краем глаза, что хлеба на столе еще нет.
В его быте была та же доброжелательная простота и легкость, какая была и во всей той жизни, в которую Мадина теперь окунулась. И в милой улыбке юной Женьки она была, и в Никитиных фотографиях Мельбурна с высоты птичьего полета, и в переливающемся таинственными огоньками мониторе… Ей нравился такой быт, и она уже не очень понимала, как быт может быть другим и зачем он должен быть другим, если существует такой вот простой и легкий способ его устройства.
— Мне показалось, тебе не очень нравится, — сказал Альгердас.
Он покрутил над своей тарелкой стеклянную меленку с разноцветными горошинами, и в кухне запахло свежесмолотым перцем.
— Что не очень мне нравится? — не поняла Мадина.
— Мой фильм. Ты как-то скептически на экран смотрела, по-моему.
Как он мог заметить, скептически она смотрела на экран или как-нибудь иначе, ведь она сидела у него за спиной, Мадина не знала. Но заметил же, и это не могло быть случайным, и ей это было очень приятно. Даже мало сказать приятно — счастливо ей это было.
— Не то что не понравился, — ответила она. — Просто показалось, что он слишком умозрительный.
— Как это? — удивился Альгердас. — Как он может быть умозрительный, если ты его уже видишь? Значит, он уже не в уме у меня, а на самом деле существует.
— Конечно, — кивнула Мадина. — Но все-таки в нем не хватает жизни. По-моему, — добавила она.
— Это как? — снова спросил Альгердас. — Что значит не хватает жизни?
— Значит он слишком головной, слишком… сложенный, слаженный. В нем слишком много логики.
— Ну да! — не поверил Альгердас. — А по-моему, вполне абстрактный фильм. И непредсказуемый.
Мадине хотелось сказать, что он совершенно прав. Ей жаль было его разочаровывать: она видела, что к этому своему фильму Альгердас относится с трепетом. Но вместе с тем еще больше жаль ей было бы ему солгать. Да и не думала она, чтобы Альгердас нуждался в ее лжи.
— Непредсказуемости ему как раз и не хватает, — повторила Мадина. — И жизни.
По выражению глаз Альгердаса она догадалась, что он все-таки не понимает ее слов. Он вообще думал совсем иным способом, чем она, это Мадина уже поняла. Образами он думал, картинами, и для того чтобы какая бы то ни было мысль сделалась для него убедительной и важной, она должна была стать образом.
И тут она поняла, что ему надо сказать! Точнее, не поняла, а вспомнила.
— Вот, например, сны Толстого, — сказала Мадина. — Они совершенно непредсказуемы. И потому полны жизни.
— Какого Толстого? — спросил Альгердас.
— Льва Николаевича.
— Ну-у, это уж как-то вообще…
По его лицу и по тому, как он скептически покрутил головой, Мадина поняла, что Лев Толстой — это для Альгердаса существо настолько древнее, монументальное и застывшее, что ссылаться на него в чем бы то ни было, относящемся к современной жизни, кажется ему по меньшей мере странным.
— И совсем не вообще! — Мадина расслышала в своем голосе девчачью запальчивость.
Кажется, последний раз она разговаривала таким тоном в пятом классе, когда доказывала подружке Ирке, что украсить золотым «дождиком» платье на Новый год — это будет очень красиво и ничуть не хуже, чем стразами, которых у них в Бегичеве ни за что не достанешь. С тех пор в ее жизни становилось все меньше предметов, которые могли бы вызвать такую вот наивную запальчивость. В своем собственном, для всех других закрытом мире ничего не надо было доказывать никому и запальчивость была не нужна, и Мадина привыкла обходиться без нее.
Но сейчас девчачья запальчивость прозвучала в ее голосе снова, притом сама собой, даже без ее желания.
— Он очень живой, Толстой, — сказала Мадина. — И если только захочет, то может быть совершенно сюрреалистическим. Притом это не доставляет ему никакого труда — само собой у него получается. Вот смотри!
Она сказала «смотри», хотя надо было бы сказать «слушай», ведь сны Толстого она, конечно, могла не изобразить для Альгердаса, а только пересказать. Ей нетрудно было это сделать, потому что все они были яркими, а один и вообще такой, что Мадина запомнила его дословно.
— Вот слушай, — сказала она. Альгердас опустил ложку в тарелку, положил хлеб на стол и посмотрел на нее со вниманием и одновременно с едва заметным недоумением. — Это у Толстого был такой сон, и он его запомнил и записал в письме. «Я видел сон: ехали в мальпосте два голубя, один голубь пел, другой был одет в польском костюме, третий, не столько голубь, сколько офицер, курил папиросы. Из папиросы выходил не дым, а масло, и масло это было любовь. В доме жили две другие птицы; у них не было крыльев, а был пузырь; на пузыре был только один пупок, в пупке была рыба из охотного ряда. В охотном ряду Купфершмит играл на валторне, и Катерина Егоровна хотела его обнять и не могла. У ней было на голове надето 500 целковых жалованья и сетка для волос из телячьих ножек. Они не могли выскочить, и это очень огорчало меня».
Мадина не выдержала и засмеялась. Не потому что сон Толстого казался ей каким-нибудь особенно смешным, а потому что свобода и живость его воображения всякий раз вызывали у нее восторг. Потом она посмотрела на Альгердаса и сразу перестала смеяться.
— Что ты, Алька? — встревоженно спросила она. — Что у тебя вид такой потерянный?
Вид у него в самом деле был такой, словно на него вдруг свалилась гигантская снежная глыба, разбилась у него на голове, рассыпалась тонной снега, и вот он выбрался из-под этого снега и не может прийти в себя.
— Это что, правда Толстой написал? — спросил он наконец. — Лев Николаевич? Который «Война и мир»?
— Ну да, — кивнула Мадина. — А что такого странного?
— Да все странное! — воскликнул Альгердас. Он вскочил из-за стола, чуть не опрокинув тарелку, и зачем-то бросился к холодильнику, потом к подоконнику, потом обратно к столу. — Как же ты не понимаешь! Ведь это же… Он же нас всех одной левой, мимоходом, без усилия!..
— Кого — нас?
— Всех нас! Мы из кожи вон лезем, сценарии изобретаем, друг перед другом выворачиваемся — у одного эмбрион звука в ухо проныривает, у другого женщина становится треугольным пирожком, у меня вот танец в планету превращается… А он раз — и играючи придумал — или в самом деле увидел, это теперь уже неважно! — такое, на что другие жизнь готовы положить! Одной левой всех нас сделал, — повторил Альгердас.
Он был так взволнован, что Мадина почти испугалась за него. Но все-таки только почти; ей нравилось его волнение. Вот в нем-то — и в волнении, и в самом этом мужчине — жизни как раз было в избытке.
Она подошла к Альгердасу — он уже сидел у стола и нервно вертел в руке ложку, — обняла его и поцеловала в макушку. Он прижался лбом к ее груди и замер.
Тихо постукивали часы на стене. Закрепленный на циферблате маленький гном с рюкзаком шагал куда-то, волоча за собой секундную стрелку.
— А ты…
Альгердас поднял на Мадину глаза. В них стояло не удивление даже, а самое настоящее изумление.
— Что — я?
Наверное, ее голос прозвучал встревоженно, даже испуганно. Он улыбнулся.
— Просто… Знаешь, такое ощущение, что ты собиралась анимацией заниматься. Ну как? — объяснил он в ответ на Мадинин недоуменный взгляд. — Запомнила же ты этот сон Толстого зачем-то. Тут какой-нибудь стишок про унылую пору, очей очарованье три дня в школе учишь — не выучишь. Потому что какое тебе дело до унылой поры или там, наоборот, до вешних вод. А ты про этих голубей в мальпосте запомнила ведь, и наизусть к тому же! Что такое, кстати, мальпост?
— Почтовая карета, — сказала Мадина. — Но я этот сон специально не запоминала. Он как-то сам собой запомнился. И мультфильмы придумывать я не готовилась, — улыбнулась она.
— Тогда уж точно загадка. — Он улыбнулся в ответ своей прекрасной улыбкой, от которой глаза его сразу начинали светиться. — Ты вообще совершенная загадка.
— Так уж и совершенная! — засмеялась Мадина.
— Совершенная…
Это он повторил уже в постели, засыпая. Он прижал Мадину к себе, шепнул ей в висок, что она совершенная, и больше ничего не успел сказать — уснул. На него близость всегда действовала вот так вот, усыпляюще. Мадина нисколько на это не обижалась. Она понимала, чувствовала, от чего происходит такая вот мгновенная его усталость: от того, что он отдается любви весь, самозабвенно и безоглядно. И ей радостно было сознавать, что его любовь направлена на нее…
Альгердас уснул, а она лежала рядом, разглядывая сплетение теней на белом потолке. Тени были легкие, изменчивые, и непонятно было, от чего они падают, ведь шторы задернуты.
Мадина думала о том, что сказал Альгердас.
Конечно, она не готовилась придумывать мультфильмы, о которых еще совсем недавно имела даже не представление, а лишь смутное детское воспоминание. Она вообще ни к чему не готовилась — она просто жила так, как это казалось ей единственно правильным и даже единственно для нее возможным.
И совсем не готовилась она жить в Москве. Дыхание огромного мегаполиса не чувствовалось в маленьком придорожном Бегичеве, а если и чувствовалось — не дыхание даже, а лишь гул в рельсах, — то нисколько не будоражило Мадинино воображение.
И вдруг ее жизнь сделала стремительный, совершенно непредсказуемый вираж, и она оказалась в Москве, и мультфильмы вошли в ее жизнь как самое естественное занятие… И, главное, все эти головокружительные перемены произошли так естественно, так просто, что Мадине казалось теперь, иначе в ее жизни и быть не могло.
«Иначе и быть не могло. — Она перевела взгляд на Альгердаса. Он вздохнул во сне коротким и тихим детским вздохом. — Без тебя — не могло…»
В этом было все дело. Москва, перемена занятий… Эти огромные, невероятные по своей неожиданности события не воспринимались ею как главные. Главное было — он. Главный, единственный, тот, ради кого была, оказывается, и уединенная чистота тихого сада, и шелест книжных страниц в световом круге от настольной лампы, и неторопливые размышления, и вся ее долгая, почти на тридцать лет, одинокая жизнь в том мире, который она для себя создала.
Она оставила тот мир, но не жалела о нем — так, как не жалеет бабочка о шелковом коконе, в котором готовилась к новой, главной своей жизни.
Глава 8
— Не относись к этому так фундаментально, — сказал Альгердас. — Правда, Динка, ну что с тобой? У тебя сердце как у птички бьется. — Он притянул Мадину к себе и положил руку ей на грудь. — Даже через пальто слышно.
— Как же не относиться, Алька? — жалобно сказала Мадина. — Конечно, я волнуюсь.
То, что Альгердас так легко воспринимает их первый визит к его маме, могло бы вообще-то Мадину и обидеть. Но во всем его поведении и в этом вот отношении к предстоящему событию было столько естественности, что обижаться казалось невозможным. Такая уж у него была природа, неуловимая и этой своей неуловимостью привлекательная. Какая-то в этой природе чувствовалась загадка, которую Мадина не могла не то что разгадать, но даже обозначить ясными словами.