Но сейчас все это понятно и очевидно, а тогда, в 1920 г., это значение у меня только начинало складываться, и, так как элементы социалистической педагогики еще не видны были в жизни, я находил их в мудрости и проникновенности Горького.
Я очень много передумал тогда над горьким. Это раздумье только в редких случаях приводило меня к формулировкам, я ничего не записывал и ничего не определял. Я просто смотрел и видел.
Я видел, что в сочетании горьковского оптимизма и требовательности есть «мудрость жизни», я чувствовал, с какой страстью Горький находит в человеке героическое, и как он любуется скромностью человеческого героизма, и как вырастает по-новому героическое в человечестве… («Мать»). Я видел, как нетрудно человеку помочь, если подходить к нему без позы и «вплотную», и сколько трагедий рождается в жизни только потому, что «нет человека». Я, наконец, почти физически ощутил всю мерзость и гниль капиталистической накипи на людях.
Я обратился к своим первым воспитанникам и постарался посмотреть на них глазами Горького. Признаюсь откровенно, это мне не сразу удалось; я еще не умел обобщать живые движения, я еще не научился видеть в человеческом поведении основные оси и пружины. В своих поступках и действиях я еще не был «горьковцем», я был им только в своих стремлениях.
Но я уже добивался, чтобы моей колонии дали имя Горького, и добился этого. В этом моменте меня увлекала не только методика горьковского отношения к человеку, меня захватывала больше историческая параллель: революция поручила мне работу «на дне», и, естественно, вспоминалось «дно» Горького. Параллель эта, впрочем, ощущалась недолго. «Дно» принципиально было невозможно в Советской стране, и мои «горьковцы» очень скоро возымели настойчивое намерение не ограничиться простым всплыванием наверх, их соблазняли вершины гор, из горьковских героев больше других импонировал им Сокол. Дна, конечно, не было, но остался личный пример Горького, осталось его «Детство», осталась глубокая пролетарская родственность великого писателя и бывших правонарушителей.
В 1925 г. мы написали первое письмо в Сорренто, написали с очень малой надеждой на ответ — мало ли Горькому пишут. Но Горький ответил немедленно, предложил свою помощь, просил передать ребятам: «Скажите, что они живут в дни великого исторического значения».
Началась регулярная наша переписка. Она продолжалась непрерывно до июля 1928 г., когда Горький приехал в Союз и немедленно посетил колонию.
За эти три года колония выросла в крепкий боевой коллектив, сильно повысилась и его культура, и его общественное значение. Успехи колонии живо радовали Алексей Максимовича. Письма колонистов регулярно отправлялись в Италию в огромных конвертах, потому что Горькому каждый отряд писал отдельно, у каждого отряда были особенные дела, а отрядов было до тридцати. В своих ответах Алексей Максимович касался многих деталей отрядных писем и писал мне: «Очень волнуют меня милые письма колонистов…»
В это время колония добивалась перевода на новое место. Алексей Максимович горячо отзывался на наши планы и всегда предлагал свою помощь. Мы от этой помощи отказывались, так как по-горьковски не хотели обращать Максима Горького в ходатая по нашим маленьким делам, да и колонистам необходимо было надеяться на силы своего коллектива. Наш переезд в Куряж был делом очень трудным и опасным, и Алексей Максимович вместе с нами радовался его благополучному завершению. Я привожу полностью его письмо, написанное через 20 дней после «завоевания Куряжа»:
«Сердечно поздравляю Вас и прошу поздравить колонию с переездом на новое место.
Новых сил, душевной бодрости, веры в свое дело желаю вам всем!
Прекрасное дело делаете Вы, превосходные плоды должно дать оно.
Земля эта — поистине наша земля. Это мы сделали ее плодородной, мы украсили ее городами, избороздили дорогами, создали на ней всевозможные чудеса, мы, люди, в прошлом — ничтожные кусочки бесформенной и немой материи, затем — полузвери, а ныне — смелые зачинатели новой жизни.
Будьте здоровы и уважайте друг друга, не забывая, что в каждом человеке скрыта мудрая сила строителя и что нужно ей дать волю развиться и расцвести, чтобы она обогатила землю еще большими чудесами.
Сорренто, 3.6.26
Привет.
М. Горький»
Это письмо, как и многие другие письма этого периода, имели для меня как педагога совершенно особое значение. Оно поддерживало меня в неравной борьбе, которая к этому времени разгорелась по поводу метода колонии им. Горького. Эта борьба происходила не только в моей колонии, но здесь она была острее благодаря тому, что в моей работе наиболее ярко звучали противоречия между социально-педагогической и педологической точками зрения. Последняя выступала от имени марксизма, и нужно было много мужества, чтобы этому не верить, чтобы большому авторитету «признанной» науки противопоставить свой сравнительно узкий опыт. А так как опыт протекал в обстановке повседневной «каторги», то нелегко было проверить собственные синтезы. С присущей ему щедростью Горький подсказывал мне широкие социалистические обобщения. После его писем у меня удесятерились и энергия и вера. Я уже не говорю о том, что письма эти, прочитанные колонистам, делали буквально чудеса, ведь не так просто человеку увидеть в себе самом «мудрые силы строителя».
Великий писатель Максим Горький становится в нашей колонии активным участником нашей борьбы, становился живым человеком в наши ряды. Только в это время я многое до конца понял и до конца сформулировал в своем педагогическом кредо. Но мое глубочайшее уважение и любовь к Горькому, моя тревога о его здоровье не позволяли мне решительно втянуть Алексея Максимовича в мою педагогическую возню с врагами. Я все больше и больше старался, чтобы эта возня по возможности проходила мимо его нервов. Алексей Максимович каким-то чудом заметил линию моего поведения по отношению к нему. В письме от 17 марта 1927 г. он писал:
«Это напрасно! Знали бы Вы, как мало считаются с этим многие мои корреспонденты и с какими просьбами обращаются ко мне! Один просил выслать ему в Харбин — в Маньчжурию — пианино, другой спрашивает, какая фабрика в Италии вырабатывает лучшие краски, спрашивают, водится ли в Тирренском море белуга, в какой срок вызревают апельсины, и т. д., и т. д.».
И в письме от 9 мая 1928 г.:
«Позвольте дружески упрекнуть Вас: напрасно Вы не хотите научить меня, как и чем мог бы я Вам и колонии помочь. Вашу гордость борца за свое дело я также понимаю, очень понимаю! Но ведь дело это как-то связано со мною, и стыдно, неловко мне оставаться пассивным в те дни, когда оно требует помощи…»
Когда Алексей Максимович приехал в июле 1928 г. в колонию и прожил в ней три дня, когда уже был решен вопрос о моем уходе и, следовательно, и вопрос о «педологических» реформах в колонии, я не сказал об этом моему гостю. При нем приехал в колонию один из видных деятелей Наркомпроса и предложил мне сделать «минимальные» уступки в моей системе. Я познакомил его с Алексеем Максимовичем. Они мирно поговорили о ребятах, посидели за стаканом чаю, и посетитель уехал. Провожая его, я просил принять уверения, что никаких, даже минимальных, уступок быть не может.
Эти дни были самыми счастливыми днями и в моей жизни, и в жизни ребят… Я, между прочим, считал, что Алексей Максимович — гость колонистов, а не мой, поэтому старался, чтобы его общение с колонистами было наиболее тесным и радужным. Но по вечерам, когда ребята отправлялись на покой, мне удавалось побывать с Алексеем Максимовичем в близкой беседе. Беседа касалась, разумеется, тем педагогических. Я был страшно рад, что все коллективные наши находки встретили полное одобрение Алексея Максимовича, в том числе и пресловутая «военизация», за которую еще и сейчас покусывают меня некоторые критики и в которой Алексей Максимович в два дня сумел разглядеть то, что в ней было: небольшую игру, эстетическое прибавление к трудовой жизни все-таки трудной и довольно бедной. Он понял, что это прибавление украшает жизнь колонистов, и не пожалел об этом.
Горький уехал, а на другой день я оставил колонию. Эта катастрофа для меня не была абсолютной. Я ушел, ощущая в своей душе теплому моральной поддержки Алексея Максимовича, проверив до конца все свои установки, получив во всем его полное одобрение. Это одобрение было выражено не только в словах, но и в том душевном волнении, с которым Алексей Максимович наблюдал живую жизнь колонии, в том человеческом празднике, который я не мог ощущать иначе, как праздник нового, социалистического общества. И ведь Горький был не один. Мою беспризорную педагогику немедленно «подобрали» смелые и педологически неуязвимые чекисты и не только не дали ей погибнуть, но дали высказаться до конца, предоставив ей участие в блестящей организации коммуны им. Дзержинского.
Горький уехал, а на другой день я оставил колонию. Эта катастрофа для меня не была абсолютной. Я ушел, ощущая в своей душе теплому моральной поддержки Алексея Максимовича, проверив до конца все свои установки, получив во всем его полное одобрение. Это одобрение было выражено не только в словах, но и в том душевном волнении, с которым Алексей Максимович наблюдал живую жизнь колонии, в том человеческом празднике, который я не мог ощущать иначе, как праздник нового, социалистического общества. И ведь Горький был не один. Мою беспризорную педагогику немедленно «подобрали» смелые и педологически неуязвимые чекисты и не только не дали ей погибнуть, но дали высказаться до конца, предоставив ей участие в блестящей организации коммуны им. Дзержинского.
В эти дни я начал свою «Педагогическую поэму». Я несмело сказал о своей литературной затее Алексею Максимовичу. Он деликатно одобрил мое начинание… Поэма была написана в 1928 г. и… пять лет пролежала в ящике стола, так я боялся представить ее на суд Максима Горького. Во-первых, я помнил свой «Глупый день» и «не написан фон», во-вторых, я не хотел превращаться в глазах Алексея Максимовича из порядочного педагога в неудачного писателя. За эти пять лет я написал небольшую книжонку о коммуне Дзержинского и… тоже побоялся послать ее своему великому другу, а послал в ГИХЛ. Она два с лишним года пролежала в редакции, и вдруг, даже неожиданно для меня, ее напечатали. Я не встретил ее ни в одном магазине, я не прочитал о ней ни одной строчки в журналах или газетах, я не видел ее в руках читателя, вообще эта книжонка как-то незаметно провалилась в небытие. Поэтому я был несколько удивлен и обрадован, когда в декабре 1932 г. получил из Сорренто письмо, начинающееся так:
«Вчера прочитал Вашу книжку „Марш тридцатого года“. Читал с волнением и радостью…»
После этого Алексей Максимович уже не отпустил меня. Еще около года я сопротивлялся и все боялся представить ему «Педагогическую поэму» — книгу о моей жизни, о моих ошибках и о моей маленькой борьбе. Но он настойчиво требовал:
«Поезжайте куда-нибудь в теплые места и пишите книгу…»
В теплые места я не поехал — некогда было, но поддержка и настойчивость Алексея Максимовича преодолели мою трусость: осенью 1933 г. я привез ему свою книгу — первую часть. Через день я получил полное одобрение, и книга была сдана в очередной номер альманаха «Год 17». Все остальные части тоже прошли через руки Алексея Максимовича. Второй частью он остался менее доволен, ругал меня за некоторые места и настойчиво требовал, чтобы все линии моих педагогических споров были выяснены до конца, а я все еще продолжал побаиваться педологов, даже это слово старался не употреблять в книге. Отправляя к нему в Крым третью часть, я даже просил его выбросить главу «У подошвы Олимпа», но он ответил коротко по этому вопросу:
«У подошвы Олимпа нельзя исключить…»
Это уже было написано осень 1935 г.
Так до самых последних дней Максим Горький оставался моим учителем; и как ни долго я учился у него, до последних дней у него было чему учиться. Его культурная и человеческая высота, его непримиримость в борьбе, его гениальное чутье ко всякой фальши, ко всему дешевому, мелкому, чуждому, карикатурному, его ненависть к старому миру… его любовь к человеку — «мудрому строителю жизни» — для многих миллионов живущих и будущих людей должны всегда быть неисчерпаемым образцом.
К сожалению, у нас еще нет настоящего анализа всего творческого богатства Максима Горького. Когда этот анализ будет произведен, человечество поразится глубиной и захватом горьковского исследования о человеке. Его имя будет поставлено в самом первом ряду великих писателей мира, тем более в первом, что он единственный, взявший тему человека в момент его освобождения, в момент становления его человеком социалистическим.
Моя жизнь прошла под знаком Горького, и поэтому сейчас я по-настоящему первый раз в жизни ощущаю свою сиротливость. В этот момент утраты так особенно трагично переживается моя к нему великая и нежная благодарность. Я уже не могу ее высказать Алексею Максимовичу, тем более горячо и глубоко я благодарен нашей эпохе, нашей революции и нашей Коммунистической партии, создавшим Максима Горького, вынесшим его на ту высоту, без которой его голос не мог быть услышан в мире трудящихся и в мире врагов.
Мой первый учитель
В моей жизни, в моей первой работе значение Алексея Максимовича Горького исключительно велико.
Старый учитель, я принадлежал к тем кругам, которые назывались рабочей интеллигенцией. Когда я перелистываю страницы моей жизни, в памяти возникают ужасающие годы беспросветной реакции, наступившей после 1905 г. Для нас имя Горького было маяком. В его произведениях нас особенно покоряла исключительная жажда жизни, неисчерпаемый оптимизм, вера в человека, непреклонная убежденность в прекрасном будущем.
После Октябрьской революции я начинал искать пути для создания новой, советской педагогики, и первым моим учителем, к которому обращались мысли и чувства, снова был Горький.
Утверждение человека, освобождение его от грязи, оставленной капиталистическим строем, выпрямление человека — всему этому учило горьковское творчество с его неисчерпаемым запасом мудрых наблюдений, доскональным знанием жизни, глубоким пониманием Человека, творчество, проникнутое любовью к Человеку и ненавистью ко всему, что препятствует свободному развитию Человека. Передо мной всегда был образ того, кто сам вышел из недр народных. Так, когда я должен был указать моим «босякам» образец человека, который, пройдя через «дно», поднялся до высот культуры, я всегда говорил:
— Горький! Вот образец, вот у кого учиться!
Великий мастер мировой культуры! Огромные знания Алексея Максимовича не имели ничего общего с тем, что обозначалось понятием «западноевропейская цивилизация». Горький впитал квинтэссенцию того наилучшего, что создали самые светлые головы человечества. И не только в литературе.
Алексей Максимович заинтересовался работой моей и моих друзей. Мы были поражены его умением проникать в сущность дела, выделять важнейшее, а потом в такой простой, доступной форме делать глубокие философские обобщения.
Алексей Максимович пробыл в колонии им. Горького три дня. Должен признаться, что за это время он успел заметить много такого нового, характерного, очень важного, чего я не замечал на протяжении года. Он сблизился с многими из 400 воспитанников, и большинство новых друзей уже не порывало с ним связи. Горький переписывался с ними, помогал советами.
Алексей Максимович освятил мою писательскую жизнь. Вряд ли я написал бы «Педагогическую поэму» или какое-нибудь другое произведение без чуткой, но неуклонной настойчивости Алексея Максимовича. Четыре года я сопротивлялся, отказывался писать, четыре года длилась эта «борьба» между нами. Я всегда считал, что у меня иная дорога — педагогическая работа; к тому же и времени для серьезного литературного труда у меня не было. Собственно, последнее обстоятельство и было тем поводом, на который я ссылался, отказываясь писать. Тогда Алексей Максимович прислал мне перевод на пять тысяч рублей с требованием немедленно идти в отпуск и засесть за книгу. В отпуск я не пошел (оставить работу я не мог), однако настойчивость Горького взяла наконец свое: педагог стал писателем.
С великим моим учителем я встречался много раз. Горький очень мало говорил со мной о литературных делах; он расспрашивал, как живут хлопцы. Очень интересовали Алексея Максимовича вопросы семьи, отношение семьи к детям, что, по-моему, нужно сделать, чтобы укрепить семью. Во время этих бесед Алексей Максимович как будто мимоходом бросал по поводу той или иной области моей работы одно-два слова. Они значили больше, чем пространные советы.
Последнее время Алексея Максимовича волновал вопрос о школе. Как-то мы ехали вместе из Москвы. По дороге он все время говорил о том, какой должна быть наша школа, говорил, что школьная дисциплина не должна стеснять молодую инициативу, что в школе нужно создать такие условия, чтобы можно было объединить одно и другое.
Безграничная любовь к жизни, огромный философский ум и полный мудрости взгляд, который проникает во все мелочи жизни, отыскивает в них основное зерно и умеет поднять их до философских обобщений, — это характерно для Горького.
В примере со мной как в фокусе отражается значение Горького и некоторые стороны великой души этого еще не до конца оцененного человека.
Мы обязаны глубже и ответственнее относиться к великим проблемам воспитания человека, поставленным творчеством великого писателя.
Близкий, родной, незабываемый!
Максим Горький — это имя уже более четырех десятилетий назад стало для всего мира символом новой позиции человека на земле. Мы — те, кто вступил в трудовую жизнь с 1905 г., воспитывали нашу мысль и волю в учении марксизма, в борьбе Ленина и партии большевиков. Чувства наши, образы и картины внутренней сущности человека формировались благодаря творчеству Максима Горького.