Сердце дикарки - Анастасия Дробина 10 стр.


Пролетки качнулись с места, Илья пристроил голову на футляр с гитарой, задремал. Ехать было совсем близко, но ему успел присниться сон – танцующая Маргитка. Она кружилась и кружилась, дрожа плечами, и подходила все ближе, и уже в самое лицо ему глядели зеленые погибельные очи. Илья вздрогнул во сне, проснулся. Увидел, что пролетки уже стоят возле Большого дома и Митро рассчитывается с извозчиками. Встряхнув головой, он выпрыгнул на тротуар и сразу же наткнулся на взгляд Маргитки. Словно в продолжение сна, она стояла у калитки дома и смотрела на него. «Чего тебе, чайори?» – хотел было спросить Илья, но девочка отвернулась и быстро пошла по едва заметной дорожке к дому.

Настя с детьми сразу поднялись наверх. Илья задержался немного в сенях – поговорить с Митро и вошел в спальню, когда жена, сидя у зеркала, уже расчесывала на ночь волосы. Она обернулась на скрип двери, и свет керосиновой лампы упал на нее слева. В полутьме не видно было шрамов на щеке, морщинок у глаз. Волосы, тяжелые, черные, спадали до пола, в глазах Насти блестел оранжевый огонек лампы. Она еще не сняла платья, и в какой раз за сегодняшний день Илья удивился: как сохранилась, оказывается, ее фигура. В таборных юбках и кофтах ее и не было заметно, а в шелковом платье… И хороша, как прежде, и седины в косах почти не видно. А глаза светятся, как у девчонки.

– Что ты так смотришь, Илья? – удивленно спросила Настя. Провела рукой по волосам, по платью. – Не так что-то?

– Все так, – буркнул он, садясь на постель. – Спать будем сегодня, или не напелась еще?

Настя быстро взглянула на него, промолчала. Не спеша заколов волосы шпильками, начала возиться с крючками платья. Илья исподлобья наблюдал за ней.

– Ты сердишься что-то? – спросила Настя, стоя к нему спиной.

Он пожал плечами.

– В мыслях нет.

– Если хочешь – завтра же уедем.

Он не ответил, хотя безмерно хотелось сказать «хочу». Чуть погодя спросил:

– Как Дашка? Понравилось ей?

– Кажется, да. Хотя она сегодня одна не пела, только с хором. Сидела, присматривалась. Митро говорит, через месяц-другой солисткой будет.

– Через месяц-другой?! – возмутился Илья. – Да через неделю уже, душой клянусь! Ну, скажи мне, кто здесь лучше ее? Ты разве что… А больше ни одна.

– Маргитка лучше.

– Вот еще!

– Верно говорю. – Настя наконец разделась и в одной рубашке села рядом с мужем на кровать. – Не в песнях, конечно, – голосок у девочки так себе, – а в пляске. Веришь ли, я весь вечер на нее одну смотрела. Сколько видела плясуний, и городских, и таборных, но такого… Одна манера чего стоит! Идет-то по-старинному, шажок в шажок, хоть вазу на голову ставь, – а сама вся, как огонек у свечи, – и дрожит, и бьется. Таланная девка, далеко пойдет!

– Дальше мужа не ускачет, – усмехнулся Илья. – Отчего Митро ее не выдает, не знаешь? Царя, что ли, для нее ждет?

– Такую взять и царю не зазорно. А цыгане наши ей не пара. – Настя вдруг улыбнулась. – Знаешь, как они ее зовут? «Бешеная»! Кто зацепит – сейчас в драку кидается и, говорят, не боится никого. Илона рассказывала, раз Маргитка где-то целый день одна пробегала, вернулась уж потемну и не говорит, где была. Митро взъярился, ремень снял. Так эта чертова девка на окно вскочила и не своим голосом закричала: «Тронешь – вниз кинусь!»

– И что – кинулась? – заинтересовался Илья. – Со второго этажа не убилась бы…

– Да нет, Митро ремень бросил. Видишь – даже он с ней ничего поделать не может. Ей в самом деле только за царя замуж, ни один цыган ее не выдержит. Или убьет в первый же день, или к родителям назад прогонит.

– Такая же дура, как и все вы, – зевнув, подытожил Илья. – Может, зря ты к ней Дашку отпустила? Еще научит ее всякому…

– Ничего не зря. И потом, Дашку ничему не научишь, пока сама не захочет. Упрямая. Вся в тебя.

Илья усмехнулся. Притянул к себе Настю, погладил ее рассыпающиеся, блестящие в свете лампы волосы, встал.

– Куда ты?

– Воды попить. Ложись, сейчас приду.

В сенях было темным-темно. Отыскав на ощупь ведро и висящий на гвозде ковш, Илья долго глотал холодную, пахнущую сырым деревом воду, затем умылся из пригоршни. Медленно, стараясь не опрокинуть что-нибудь, пошел к лестнице. И, вздрогнув, остановился, когда из темноты кто-то тихо окликнул его:

– Смоляко…

– Ну, что тебе? – помедлив, буркнул он.

– Илюха, обиделся, что ли?

Он промолчал.

– Смоляко, я ж не хотел… Я же с утра еще лыка не вязал, в глазах все зелено было… Илья, ну чтоб мой язык отсох, ей-богу! – Кузьма подошел вплотную. – По глупости все, прости уж…

Илья усмехнулся в темноте.

– Ладно… леший с тобой. Ты мне, сволочь, все-таки родня. Где ты там?

– Да здеся я… Пролазь на кухню, только кадку не свороти в потемках. Воблы хочешь?

Они проговорили до утра, разодрав пополам твердого, как булыжник, леща и выпив целый жбан пива, найденный за печью. А на рассвете, когда первые лучи переползли через подоконник, Варька нашла их обоих спящими врастяжку на полу в кухне. Илья пристроил вместо подушки старый валенок, Кузьма улегся головой прямо на животе друга. От храпа качались занавески и жалобно дребезжали стоящие на столе стаканы. Варька улыбнулась, перекрестила обоих и на цыпочках вернулась в сени.

Глава 4

В мае на Москву неожиданно свалилась жара – да такая, что дивились даже старожилы. Едва распустившиеся липы и клены на бульварах пожухли, роскошная сирень в купеческих садах торчала засохшими коричневыми вениками, лужи исчезли без следа, и улицы покрылись серой пылью, в которой, свесив на сторону языки, валялись одуревшие собаки. Город словно вымер: те, кто побогаче, уехали на дачи, беднота сидела по домам, обезлюдели даже Сухаревка и Конная площадь. Немного полегче было в Сокольниках и Петровском парке, где спасали густая зелень, пруды и беседки. По вечерам в парке начиналось гулянье, играл военный оркестр, на эстрадах пели цыганские, русские и венгерские хоры, крутилась карусель, орали продавцы кваса и мороженого. А днем и в Петровском все вымирало, и лишь изредка на тенистых аллеях появлялись влюбленные парочки, студенты Академии художеств с мольбертами и сонные няньки с детьми.

В глубине парка под густой тенью вековых лип притаился давно пересохший бассейн с мраморной статуей. Статуя была старая, потрескавшаяся, с отбитыми руками и ногой. Маргитка устроилась на уцелевшем колене, обняв мраморную нимфу за талию и подставив лицо пробивающимся сквозь зелень солнечным лучам. На дне бассейна лежал, закинув руки за голову, ее брат Яшка, и по его физиономии тоже скакали солнечные пятна. Прикрыв узкие глаза, он слушал Дашку, которая, сидя на траве, вполголоса что-то рассказывала. Чуть поодаль лежал на животе Гришка и старательно делал вид, что дрессирует соломинкой толстого навозного жука. Но Маргитка-то знала, чувствовала, не поднимая ресниц: он смотрит на нее.

Вот еще и этот навязался на шею… Теленок губошлепый, моложе ее на год, а туда же. И хоть бы капельку на своего отца был похож, а то копия эта Настька, пропади она пропадом! Маргитка открыла глаза, в упор, зло посмотрела на парня. Тот, пойманный врасплох, заморгал, покраснел, уронил соломинку, и жук немедленно сбежал в лопухи. Маргитка презрительно фыркнула, но ничего не сказала. Кто знает – может, пригодится еще.

– Ты совсем не помнишь, как в таборе жила? – спросил Яшка.

– Да откуда же? – слабо улыбнулась Дашка. – Мне два года было, когда отец на землю сел.

При слове «отец» Маргитка навострила было уши, но Яшка, как назло, заговорил о Дашкиной таборной родне, и та с готовностью принялась рассказывать о какой-то седьмой воде на киселе. От досады Маргитка чуть не плюнула. Дернул же черт этих двух жеребцов увязаться за ними! Насилу уговорила Дашку пойти прогуляться, надеясь осторожно выспросить все про Илью, и только дошли до ворот – здрасьте, ромалэ, выпрягайте: Яшка да Гришка! И сразу же, конечно: «Мы с вами, чаялэ, а то обидит кто-нибудь…» Маргитка едва удержалась, чтобы не разораться на брата прямо на людях. В другой день погулять его небось не вытащишь, все «некогда» да «отвяжись», а тут нате вам – сам напросился. Ясно, из-за Дашки. Вот смехота, и на что она ему? Слепая, как столетняя кобыла, и даже лица Яшкиного она никогда не увидит. Хоть и невеликое счастье на эту татарскую физию смотреть, а все-таки… А ему хоть бы что! Вот сиди теперь, как дура, и слушай какую-то ерунду про таборных цыган, вместо того чтобы допытаться наконец у Дашки, какой же он – Илья Смоляко, ее отец.

И ведь в жизни бы не подумала, что с ней такое сможет случиться! С ней – Маргиткой Дмитриевой, первой плясуньей Москвы, к которой цыгане начали засылать сватов, едва ей исполнилось тринадцать, – отец еле успевал отказывать. А господа, а купец Карасихин, ездивший к ней каждый день, а гусары, бросающие ей под туфли ассигнации, а штабс-капитан Чернявский, даривший ей фамильные драгоценности, а Сенька Паровоз, наконец! Ох, Сенька… Вспомнив о нем, Маргитка даже улыбнулась. Но и ему теперь закрыты ворота. Маргитка знала это точно с того самого дня, когда спозаранку открыла дверь незнакомым цыганам и увидела эти черные разбойничьи глаза.

И ведь в жизни бы не подумала, что с ней такое сможет случиться! С ней – Маргиткой Дмитриевой, первой плясуньей Москвы, к которой цыгане начали засылать сватов, едва ей исполнилось тринадцать, – отец еле успевал отказывать. А господа, а купец Карасихин, ездивший к ней каждый день, а гусары, бросающие ей под туфли ассигнации, а штабс-капитан Чернявский, даривший ей фамильные драгоценности, а Сенька Паровоз, наконец! Ох, Сенька… Вспомнив о нем, Маргитка даже улыбнулась. Но и ему теперь закрыты ворота. Маргитка знала это точно с того самого дня, когда спозаранку открыла дверь незнакомым цыганам и увидела эти черные разбойничьи глаза.

Про Смоляковых Маргитка знала давно – почти с того дня, как услышала, что Илона на самом деле ей не мать, а Митро – не отец. Цыганки нашептали ей об этом, еще когда она возилась с куклами, а в двенадцать лет Маргитка впервые кинулась с кулаками на Степку Трофимова – двадцатилетнего олуха, заявившего, что ее настоящая мать была проституткой. Драка вышла знатной, Маргитку отрывали от орущего Степки в десять рук, и то он еще две недели не мог выйти с хором в ресторан: лицо было расцарапано так, будто парень угодил в кошачью свадьбу. И потом Маргитка так же бесстрашно кидалась на всякого, кто осмеливался сказать плохое слово о ее матери. Она-то знала, что мать была красивая и несчастная, что, потеряв возлюбленного, купца Рябова, настоящего отца Маргитки, тяжело заболела и умерла, разрешаясь от бремени, – почти как в ее любимых романах. И последними, кто видел ее, были Смоляковы, Настька – тогда еще Васильева – и отец. Но расспрашивать отца было бесполезно: когда Маргитка осмелилась сунуться к нему с вопросами, он ничего не сказал, но посмотрел так, что она сразу поняла – ничего не выйдет. Тетка Варя тоже не желала говорить, хмурилась: «Ни к чему тебе это. Твоя мать – Илона!» И вот теперь приехали Смоляковы, которые были при матери в ее смертный час. Наверное, это судьба.

Вздохнув, Маргитка открыла глаза и на пальцах принялась высчитывать, на сколько лет Илья старше ее. Выходило – на двадцать с копейкой. Но это-то как раз не беда… К ней сватались такие, которым она во внучки годилась, – слава богу, отец не отдавал. А вот Настька его – настоящее несчастье. Цыгане до сих пор рассказывают небылицы про то, как Илья увез Настьку из Москвы в одном платье да шали, не сказавшись ни отцу, ни родне. Болтали еще и про какого-то князя, собиравшегося жениться на Настьке, и про какую-то купчиху, с которой Илья разводил амуры под носом у ее мужа… Всякое болтали. Маргитка была готова продать душу черту, лишь бы узнать, что в этих сплетнях правда, а что – выдумки цыганок. И хоть бы кто-нибудь рассказал, откуда у Настьки эти борозды на лице! Ведь видно же, что красавицей была, хоть уже и старуха, детьми обвешанная. Неужто правда Илья изрезал ей лицо ножом, чтобы никто больше не взглянул? Кто его знает, с такого черта станется…

Маргитка снова закрыла глаза, вспоминая резкое, смуглое до черноты лицо, сросшиеся на переносице брови, раскосые глаза с яркой голубизной белка, крутые черные кольца волос без нити седины… Некрасивый цыган, сатана сатаной… Но отчего же под сердцем оборвалось что-то, едва она увидела этого разбойничьего атамана, годящегося ей в отцы? Почему так отчаянно, до рези в груди, хотелось плакать, когда он вместе с дочерью пел таборную песню, от которой в комнате пахло полынью? Почему и за что так жаль его? А ведь она никого никогда не жалела… И что же, господи, теперь делать? Если бы Илья хоть внимания на нее не обращал… Если подумать, кто она для него – девчонка, ровесница его дочери, он держал ее на руках в первый день ее рождения – об этом Маргитка слышала от цыган. Но ведь Илья смотрел на нее! Смотрел, она сама видела, сколько раз нарочно оборачивалась, чтобы поймать на себе этот взгляд, перехватить раскосые глаза с голубой искрой. Смотрел, проклятый… А чего, спрашивается, смотрел, зачем пялился? Женатый, старый, с мешком детей, женой-уродиной, да еще чего только не говорят про него! Чего ему надо от девочки? Совесть потерял, или вовсе ее никогда не было? Не нужен он ей, и все! Месяц прошел, пора выбрасывать это из головы. И не реветь ночами в подушку, и не вытягивать про него по слову у Дашки, и не ловить украдкой взгляды, и… А гори он огнем, черт таборный! Зачем только явились они сюда!

– Маргитка, ты что?

– Я? Что я? – удивилась она. И только сейчас поняла, что лицо ее – мокрое, и слезы одна за другой капают прямо на нос лежащего на дне бассейна Яшки, и они с Гришкой испуганно рассматривают ее. – А что я?! – рассвирепела Маргитка, вскакивая. – Ничего! Тебе какое дело? Хоть бы вы посдыхали все, растреклятые, ни днем ни ночью покоя от вас нет!

Одним прыжком, подобрав юбку, она перемахнула через край бассейна и опрометью кинулась в гущу парка. Ребята молча, ошеломленно следили за ней до тех пор, пока малиновое платье не затерялось в глубине аллеи. Яшка пожал плечами.

– На солнце, что ли, перегрелась?

– Может, обидел кто? – предположил Гришка.

– Кто ее обидит – часу не проживет, – проворчал Яшка. – Вот как другу тебе говорю: не гляди на нее и не сватай. Может, и хороша, но мозгов – как у курицы. А визжать начнет – фабричного гудка не слышно.

– И в мыслях не было… – прошептал покрасневший до слез Гришка.

Яшка посмотрел на него с большим сомнением и осторожно придвинулся ближе к Дашке. Словно невзначай опустил руку на ее тонкие пальцы. Дашка так же осторожно высвободила их, спросила:

– Может, домой пойдем?

– Еще рано. – Яшка вздохнул, снова улегся на дно бассейна. Улыбнулся, глядя на неподвижное лицо Дашки. – Расскажи мне лучше, как вы в Киеве жили. У нас там тетка троюродная, кажется, была.


– Дядя, продаешь порты?

– Продаю.

– Скольки?

– Два.

– Отдавай за полтинник!

– Сгинь, нечисть!

– Нет, люди добрые, слыхали вы – два рубля! Да они и одного не стоят! Ты, борода, сам взгляни, что продаешь, – штаны или решето?! Ежели решето, то места зря не топчи, иди к развалу, а ежели штаны – поимей совесть, за полтину отдавай.

– Два.

– Да что ж это такое, святы господи? Ты в своем уме, борода? За эту рванину с собачьей свадьбы – два рубля? На Хитровке такую же рухлядь за гривенник купить можно, еще и уговаривать будут!

– Вот там, цыганская морда, и покупай.

– Ах, так?! Ну, борода, сам себе несчастья ищешь! Вот скажи, откель мне знать, где ты эти штаны взял? Может, ты их вовсе… украл, а?

– Что ты! Что ты! Бога побойся, цыган, вот те крест святой…

– Украл, украл – по роже вижу! Меня не проведешь, небось! Надо бы околоточного свистнуть, Илюха, а?

– Да што ты, цыган! Сдурел али как? Свои собственные порты, ей-же богу! На пропой души продаю!

– Врешь, хапаные штаны! Отдавай за полтину, не то будочника приведу!

– Кузьма! Да угомонись ты! – Илья еле оторвал друга от перепуганного мужичка с перелицованными штанами. – Далось тебе это рванье, на что оно тебе?

– Да что ж ты в мою коммерцию лезешь?! – взвился Кузьма, с сожалением провожая глазами убегающего сквозь толпу мужика. – Еще бы минуту – и он бы за полтину отдал! Вот где я теперь второго такого лаптя искать стану, а?

Вокруг них под жгучим июньским солнцем жизнерадостно орала Сухаревка. За семнадцать лет здесь почти ничего не изменилось – все так же под стенами старой башни сидели торговцы всевозможным хламом, бабы с квасом, бульонкой и пирогами, бродячие брадобреи, сапожники и портные. Полуголые мальчишки-нищие носились в толпе, выпрашивая милостыню, воры-карманники виртуозно делали свою работу, и над всем этим висело желтое облако летней пыли.

Илье вовсе не хотелось тащиться по жаре на Сухаревку. Но Митро, у которого сегодня были какие-то дела на ипподроме, попросил его не спускать глаз с Кузьмы: «Не сегодня-завтра запьет, я уж вижу!» Митро был прав: едва проснувшись, Кузьма начал искать, у кого бы занять денег. Но цыгане, которым Митро под страхом убийства запретил одалживать «этому голоштаннику», все как один отвечали: «Самому бы кто занял, морэ». В конце концов Кузьма вывернулся из дома со свернутой рубахой под мышкой, и Илья едва успел выбежать за ним:

– Ты куда?

– На Сухаревку.

– Зачем?

Кузьма посмотрел на него в упор. Спокойно сказал:

– Денег нет, а выпить хочется.

Эта откровенность обезоружила Илью, и он, мысленно уже представляя себе лицо Митро, сумел только проворчать:

– И я с тобой, что ли…

Кузьма не возражал. Едва оказавшись у стен Сухаревой башни, он развил бешеную деятельность, привязавшись со своей рубахой к длинному сгорбленному мастеровому с испитым лицом:

– Эй, золотая рота, бери рубашку за три гривны! Что рыло воротишь? Не на клею продаю, новая почти, с Троицы и семи дней не проносил, вот только по вороту малость вылезло, так баба твоя вмиг залатает… А вот выражаться будьте осторожны, я и сам пошлю куда пожелаете! Берешь али нет, висельник? Очень даже твоей личности соответствует, тебе так и дома скажут! Бери, дело говорю, дешевле на всей Сухаревке не сыщешь!

Назад Дальше