Сердце дикарки - Анастасия Дробина 17 стр.


– Говорю – колдун… Да сторож, сторож он при кладбище.

– А ты его откуда знаешь? И Паровоз тут при чем? – Маргитка молча улыбнулась, и Илья повысил голос: – Отвечай, раз спрашиваю! Была ты с ним здесь?

– А ты на меня не ори, серебряный мой, – спокойно сказала она. – Я тебе не жена – забыл? И не спрашивай ни о чем. От лишнего спроса голова болит. Пойдем-ка лучше.

Маргитка выпустила руку Ильи и, наклонившись, быстро вошла в низенькую, держащуюся на одной петле дверь избушки. Ему оставалось только последовать за ней.

Внутри оказалось неожиданно чисто и даже просторно, словно стены старой избенки раздвинулись, впуская гостей. Стоя на пороге, Илья осматривал проконопаченные стены, мрачного Спаса в углу, лубочные картинки возле окна, широкие нары, покрытые лоскутным одеялом, стол с потертой скатеркой, ухваты и кочерги у беленой печи. За печью валялись какие-то узлы. Илья подошел было посмотреть, но Маргитка поспешно оттащила его от них:

– Нет, ты туда не заглядывай, это лихими людьми положено.

– Краденым, что ли, Никодим твой торгует?

– А шут его ведает… – Маргитка, стоя к нему спиной, взбивала подушки на нарах. – Я не спрашиваю, здоровее буду. Мне, может, тоже хочется до девяноста годов дожить… Нет, вру, не хочется! На кого я тогда похожа буду?

Илья слушал и не слышал ее болтовни. Стоя у порога, глядел на то, как Маргитка, управившись с постелью и откинув угол лоскутного одеяла, садится на край нар, закидывает руки за шею, расстегивая крючки платья, как стягивает его через голову, как, ворча, распутывает застрявшие в крючках пряди. Оставшись в рубашке и обеими руками встряхивая волосы, она посмотрела на Илью. Тихо сказала:

– Ненаглядный мой… Иди сюда – ко мне. Иди…

Он шагнул, ног под собой не чуя. Девочка… Темная вся, как мед гречишный, ноги длинные, грудь крепкая, маленькая, а как дотронешься – ладонь полна. Волосы… Бог ты мой, какие волосы! И за что ему это бог послал? И зачем он ей? Дурь по молодости играет, или… или чем черт не шутит, вправду любит она его? Илья сел рядом с Маргиткой, закрыл глаза от прикосновения ее тоненьких, горячих пальцев – и слова посыпались против воли, хриплые, бессвязные, которых он за всю жизнь и не говорил-то никому. Никому… Даже Настьке.

– Девочка… Чайори… Цветочек мой, чергэнори[34]… солнышко весеннее… Мед ты мой гречишный, что ж ты делаешь? Зачем тебе это? Я… я… люблю я тебя, господи…

– Ой, боже мой… Боже мой…

Она плакала, улыбаясь сквозь слезы, и торопливо смахивала соленые капли ладонью, и тянула его к себе, откидываясь на постель, и черные кудри, отливая синевой, рассыпались по рваной подушке. Зеленоватый солнечный луч играл на рассохшихся бревнах стены. За крошечным окошком шелестели липы. Лоскутное одеяло сползало, шевелясь и вздрагивая, на неметеный пол избушки.


– Тебе не холодно? – спросил Яшка.

Дашка отрицательно покачала головой, но Яшка все же не смог отказать себе в удовольствии снять чуйку и накинуть ее на плечи девушки. Они сидели на высоком берегу Москвы-реки под стеной Симонова монастыря. День клонился к вечеру, солнце опускалось за Таганку, играя розовым светом на маковках церквей дальней Рогожской слободы. Вода в реке текла медленно, делаясь в закатном свете то белесой, то желтой, то розоватой, то, ближе к поросшему камышом берегу, совсем темной. Небо блекло, словно выцветая, в нем бесшумно носились стрижи. В соборе названивали к вечерне; со стороны Таганки чуть слышно вторили колокола Новоспасского монастыря. Чуть поодаль, в высоких зарослях иван-чая, чернела голова Гришки. Тот из приличия сопровождал сестру, но, оказавшись возле монастыря, объявил, что весь день смертельно хочет спать, залез в иван-чай и захрапел так, что качалась трава вокруг.

– Теперь уже скоро.

Яшка сел на примятую траву рядом с Дашкой. Та кивнула, улыбнулась. Яшка молча смотрел на ее темное замкнутое лицо, на волосы, убранные под платок, на немигающие, черные, чуть раскосые глаза, которые словно вглядывались во что-то за рекой. Зная, что Дашка не видит его, он осторожно придвинулся. Задержав дыхание, коснулся губами воздуха совсем рядом с ее щекой, потом – рядом со лбом, потом – около виска. Дашка сидела неподвижно, но когда Яшка, окончательно обнаглев, потянулся к ее губам, нахмурилась и отстранилась.

– Не хватит тебе?

Яшка, покраснев, отодвинулся. Смущенно буркнул:

– Кто тебя трогал?

– Да я же чувствую.

– Чувствует она… И в мыслях ничего не было. Вон же твой брат в кустах сидит, что я – дурак?

Дашка ничего не ответила. Яшка, отворачиваясь, с досадой подумал: дурак и есть.

И как прикажете ухаживать за такой? Ни в оперу, ни в «Эрмитаж» на венгерский хор, ни на Разгуляй смотреть ученого медведя не поведешь: все равно не увидит. Новый синий костюм, перстень с камнем и шляпу не наденешь: не разглядит. Жеребцов своих не покажешь, верхом перед ней не повертишься… ничего-то эта девчонка не видит. Может, хоть голос у него не противный, нравится ей? Яшка искренне надеялся хотя бы на это, но и поболтать с Дашкой у него тоже выходило нечасто: стоило хоть на минуту заговорить с ней в доме или во дворе – и тут же откуда-то, как черт из коробочки, появлялся ее папаша! Приходилось на полуслове обрывать разговор и делать вид, что оказался рядом с Дашкой по чистой случайности. Однако на шестой такой случайности Илья начал хмуриться, и Яшка понял, что пора что-то предпринимать.

Идти прямо к Илье он не решился и для начала поговорил с Дашкиным братом, объявив, что имеет самые серьезные намерения и готов вести Дарью Ильинишну под венец хоть сейчас. Гришка обрадовался, заверил друга в том, что лучшей партии он для сестры не желает, но, когда Яшка осторожно поинтересовался, согласится ли на это Дашка, Гришка пожал плечами: «Из нее иногда по целым дням слова не вытянешь. Кто ее знает, что она там себе думает…»

Разумеется, надежнее всего было бы поговорить с самой Дашкой, и Яшка уже намеревался сделать это раза четыре, но в самый ответственный миг язык словно примерзал к зубам, и снова получался пустяковый разговор про погоду и про соседские дела. Оставшись наедине с собой, Яшка отчаянно злился, напоминал себе о том, что незачем так трусить, что любая девчонка с Живодерки была бы счастлива помчаться с ним в церковь: семья Дмитриевых была богатой и известной, и Яшка считался завидным женихом. Любая… но не эта красавица, всегда смотрящая куда-то через его плечо немигающими глазами. И поди пойми, какими словами нужно с ней говорить. И поди догадайся, что у нее на уме, чего она хочет и кого ждет. Вид у нее такой, будто она вовсе замуж не собирается. Ни за Яшку, ни за кого другого.

В конце концов Яшкины терзания заметила даже Маргитка и высказалась, как всегда, без обиняков: «Дураком родился и дураком помрешь. Чего боишься, валенок? Ты ей только моргни – поскачет за тобой язык высунувши! Она же слепая, кто ее замуж возьмет? Только такой пенек, как ты, и сподобится…»

Но Яшка отвесил сестре подзатыльник, от которого Маргитка свалилась на пол. Вскочив, она дала сдачи «Роковой страстью», и драка между братом и сестрой получилась такой, что обоих целую неделю не брали работать в ресторан, чтобы не пугать гостей. А сегодня утром Яшка проснулся с совершенно ясной и четкой догадкой, как можно развлечь Дашку, а заодно и поговорить с ней без лишних ушей. Все было так просто, что он целый день не мог понять, как это ему раньше не пришло в голову.

Операция была разработана тонко, и успеху немало способствовало то, что Илья с полудня ушел на Конную площадь. Гришке не стоило большого труда упросить мать отпустить его с сестрой погулять за Таганку. Настя, чем-то озабоченная, не стала вдаваться в подробности и рассеянно предупредила: «Смотрите, до темноты вернитесь». Гришка пообещал и тут же понесся ловить извозчика. Полчаса спустя брат и сестра Смоляковы на глазах у всего Большого дома торжественно загрузились в пролетку, которая не спеша покатила с Живодерки, а через десять минут, уже на Садовой, в экипаж вскочил Яшка.

К вечерне отзвонили, и на обрыве снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь посвистыванием зябликов и Гришкиным храпом в иван-чае. Яшка уже начал вертеться, опасаясь, что ничего не получится, но вскоре ветер донес из-под обрыва смех и голоса.

– Идут! – Яшка вскочил, быстро подошел к краю обрыва. Внизу, на пологом берегу реки, показалась вереница людей. Это были парни и девушки Рогожской слободы, облюбовавшие речной берег для гуляний. Их было человек двадцать, чинно идущих кто попарно, кто небольшими кучками, девушки – в нарядных кофточках и сборчатых юбках, с косыночками на плечах, парни – в косоворотках и сдвинутых на затылок картузах, в накинутых на плечи чуйках. Следом бежали босоногие дети, а совсем вдалеке, безнадежно отставшие, плелись две старухи в ковровых платках, явно посланные наблюдать за молодежью. Яшка обернулся к Дашке.

– Слушай! Вот сейчас… – Он не договорил.

С берега подул сильный, теплый ветер, и, словно только этого и дождавшись, над рекой сначала тихо, а потом все звонче и звонче, во всю силу, поднялся молодой голос:

Дашка встрепенулась, повернула голову, улыбнулась, и Яшка просиял. Голос певца, красивый тенор, усиленный отражением от реки, звучал мощно и вместе с тем нежно, словно сливаясь с шепотом ветра в траве. А чуть погодя к нему присоединилось октавой выше девичье сопрано, за ним – еще одно, следом – чей-то незвонкий, но приятный баритон, и над Москвой-рекой, взлетая к занимающимся закатным огнем облакам, полилась песня.

Дашка встала, пошла к краю обрыва. Ветер сорвал с нее платок, разметал выбившиеся из кос пряди, затрепал подол платья. Яшка следил за ней с беспокойством и уже готов был подойти и отвести ее от обрыва, но Дашка остановилась сама на самом краю. В зарослях проснулся Гришка, вскочил, заморгал, завертел головой, и Яшка сердито махнул на него рукой: молчи, мол. А внизу, не зная, что за ним наблюдают, молодой тенор заливался соловьем.

Дашка вдруг вздохнула чуть слышно, и Яшка сообразил: берет дыхание. Миг – и ее контральто вступило в песню, далеко разнесшись по реке и перекрыв весь хор слободских:

Внизу стало тихо, но владелец тенора опомнился первым и забрал так чисто, так горько и щемяще, что у Яшки закололо в носу: «Ну, Антипка… Ну и выделывает… Вот чертов сын, слышали бы наши!» Он повернулся – и впервые увидел, как Дашка улыбается: во весь рот, открыв белые, ровные, крупные зубы. Двумя ладонями она убрала волосы с лица, снова взяла дыхание, и дальше тенор с берега и контральто с обрыва повели песню вместе:

– Вот чудеса, ладно-то как! Будто неделю спевались, – тихо сказал подошедший Гришка. – Морэ, а ты что же?

Яшка с изумлением посмотрел на друга, не ответил. Ему показалось просто кощунством вступить в это согласие голосов, хотя пел он неплохо и мог бы при желании сразу отыскать нужную партию. И поэтому Яшка просто стоял и смотрел на застывшую на краю обрыва, всю облитую красными лучами Дашку, которая, придерживая руками бьющиеся на теплом ветру каштановые пряди, пела на всю реку вместе с незнакомым тенором, вместе со всем хором.

Песня кончилась. Внизу, под обрывом, лишь на миг воцарилась тишина – и тут же взорвалась восторженными воплями:

– Эге! Это цыганочка!

– Вот голосина-то!

– Эй, давай к нам! Спущайся, соловьишна!

– Спой еще!

Громче всех орал тот самый тенор, и беспокойство Яшки возросло до неимоверных размеров. Однако, к его облегчению, Дашка ограничилась тем, что помахала кричавшим и отошла от обрыва. Яшка сел рядом с ней. Смущаясь чего-то, тихо спросил:

– Понравилось?

– Очень. Спасибо. Никогда такого не слыхала. – Дашка шарила вокруг руками в поисках улетевшего платка. Тот висел зеленым лоскутом на ветвях ракиты, и Яшка поспешил снять его и подать девушке. Дашка поблагодарила кивком, заинтересованно спросила: – А кто этот… серебряный?

– Кто-кто… Антип из Рогожской, приказчик в москательной лавке.

– Приказчик?! Ему бы со сцены петь…

– Он хотел, да отец не отпустил. Говорит: прихоть, баловство одно. Они, рогожские, сюда каждый вечер гулять ходят и поют-заливаются. На реке слышно по-особому, далеко летит… А Антипку слушать аж из консерватории ездят. Ох, и знатный тенор, нам бы в хор такого!

– Да, хороший… Почти как мой отец. – Дашка передернула плечами. Улыбнувшись, спросила: – Может, пора нам? Поздно…

Яшка посмотрел на спускающееся солнце и спорить не стал. Гришка давно ушел вперед, на дороге уже показалась спина лошади и крыша пролетки, и Яшка вдруг понял, что время уходит, а самого главного он так и не спросил. Вся сегодняшняя авантюра грозила закончиться ничем, а другого случая могло и не быть. «Язык отсох?! – разозлился Яшка на себя. – Давай, морэ, не цыган, что ли?»

– Даша…

– Что? – Она, наклонившись, ломала тугие стебли медуницы, собирала букет. – Что тебе, Яша?

Яшка вздохнул. Тоскливо подумал: опять язык замерзает… Поглядел на золотую цепочку с крошечной подковкой, выпавшую из ворота Дашкиной блузки, – и вдруг его озарило. Как можно небрежнее Яшка спросил:

– Красивая у тебя цепочка. Жених подарил?

– Нет, отец, – спокойно сказала Дашка. Но ломать цветы бросила и выпрямилась, глядя куда-то за спину Яшки.

Теперь отступать было некуда.

– Жениха нет у тебя, стало быть? Я знаю, у таборных еще в колыбели родители сосватывают…

– Мы не таборные давно. – Она чуть улыбнулась, и Яшка осмелел:

– Скажи-ка вот что… Скажи, если я к твоему отцу сватов пришлю… пойдешь за меня?

Дашка нахмурилась, перебросила цветы с одной руки на другую. Медленно сказала:

– Я слепая, ты забыл?

– Помню… – растерялся Яшка.

– Ну так и не болтай попусту.

Сказала – и пошла, ступая наугад, к черневшей на дороге пролетке, унося с собой охапку медуницы и иван-да-марьи, а Яшка остался стоять, ошеломленно глядя вслед удаляющемуся зеленому платку. Он ожидал всякого, даже насмешки, даже отказа… но чтоб вот так?! Что же это, она его за пустомелю приняла? Подумала – шутит он, смеется? Решила, что Яшка Дмитриев своими словами кидается? От обиды и злости закололо в горле, и стыдно почему-то было так, будто в самом деле сболтнул пустое, понапрасну обидев девчонку, а он ведь… у него и в мыслях ничего такого не было!

– Эй, Яшка! Где ты там? – послышался с дороги голос Гришки.

При мысли о том, что ему еще предстоит ехать с этой чертовой девкой целый час до дома, Яшка чуть не взвыл. Но ехать-то все-таки надо было, и выглядеть дураком перед Дашкиным братом ему тоже не хотелось. Яшка зло чертыхнулся, наподдал ногой золотистый островок зверобоя и бегом припустил к дороге.

Возвращались, не разговаривая. Дашка сидела прямая и неподвижная у края пролетки, перебирала в пальцах стебли цветов, лежащих у нее на коленях, изредка отмахивалась от комаров. Яшка, насупившись, смотрел назад, на убегающие в пыли две колеи от колес пролетки. Гришка изумленно поглядывал то на друга, то на сестру, но спросить, что случилось, не решался. В молчании миновали Замоскворечье, Красную площадь, Тверскую, пересекли Садовую, уже исчерченную вечерними тенями, свернули в Грузины, покатили мимо церкви Великомученика Георгия, и тут Яшка вдруг рявкнул:

– Стой!

Извозчик испуганно выругался, натянул вожжи, и саврасая лошаденка, споткнувшись, встала у церковной ограды. Яшка выскочил первым, дернул за руку Дашку, и та, неловко цепляясь за край экипажа, спустилась за ним.

– Жди, мы сейчас! – велел Яшка ничего не понимающему Гришке и споро зашагал к церкви, волоча за собой девушку.

Гришка озадаченно посмотрел им вслед, поднял и положил на сиденье уроненный Дашкой букет, пожал плечами на вопросительный взгляд извозчика, приготовился ждать.

В храме было тихо и пусто: полчаса назад окончилась вечерняя служба, и прихожане разошлись. Горели свечи, помаргивали красными огоньками лампады перед иконами, тускло поблескивал иконостас, тенями сновали вдоль стен безмолвные старушки-прислужницы, убирая от образов оплавившиеся огарки, усталый батюшка о чем-то говорил возле алтаря с толстой купчихой Затвориной. Пахло резедой и ладаном, в открытые окна, разгоняя спертый воздух, вливалась вечерняя свежесть. Войдя, Яшка наспех перекрестился, потащил несопротивляющуюся Дашку в темный левый придел, где потрескивали свечи перед образом Николая Чудотворца.

– Церковь? – принюхалась Дашка. – Мы здесь зачем?

– Слушай меня, чайори! – свирепо зашипел Яшка. – Вот я перед Николой стою, смотрю на него и тебе говорю… Говорю, что не вру! Ни тебе, ни вовсе никогда не вру! Говорю, что женюсь на тебе! Говорю, что… что… что люблю тебя, говорю! И от слов своих не откажусь! И от тебя не откажусь! Никогда! Вот! Да! Такие вот дела…

Смешавшись, он умолк. Осторожно, исподлобья взглянул на Дашку, в который раз забыв, что она не видит его. Девушка молчала, улыбалась. Ее лицо пропадало в полутьме, лишь сверху озаренное лампадой, черные немигающие глаза казались еще больше, в глубине их бился и дрожал желтый огонек. Яшка осторожно коснулся ее пальцев. Дашка высвободила их, медленно повернула голову вправо. Яшка, удивившись, проследил за этим ее движением – и отчетливо понял: все, пропал. В двух шагах от них, в правом притворе, озаренная целым скопищем свечей, висела икона Спаса, а перед иконой стоял… Илья Смоляков.

Первым желанием Яшки было схватить Дашку за руку и на цыпочках пробежать за спиной у Ильи к дверям: авось не заметит. Но надежды на этот авось было очень мало, и Яшка предпочел тихо отвести Дашку в тень притвора, подальше от свечей и света лампад. Она послушно шла за ним. Остановившись у темной стены церкви, шепотом спросила:

Назад Дальше