Сердце дикарки - Анастасия Дробина 6 стр.


– Чайори, чья ты? – едва сумел выговорить он.

– Я – дочь Арапо… – цыганка тоже не сводила с него глаз, лицо ее стало испуганным.

– Маргитка! – выручила Варька. – Своих не узнаешь? Я это, я, тетка Варя! Зови отца, мать, теток зови! Кричи – Смоляковы приехали!

Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени. Илья, приходя в себя, шумно вздохнул, помотал головой.

– Варька, так это что же… Митро дочка?

– М-гм… – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли? Ольги и Рябова дочь. Ты же ее двух дней от роду на руках носил.

– Бог ты мой, – только и сумел выговорить Илья.

Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошел за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль. С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потертым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было… С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своем белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, темные и большие, полные слез, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.

– Взгляни… – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.

– Вижу, – эхом отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то еще, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки и пятки.

«Смоляковы! Настя! Илья! Варька!» – доносилось отовсюду. Ругань наверху сменилась радостным криком: «Да ты что говоришь?!» Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?

«Ага-а!» – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.

– Т-т-яв джиды, ромны,[18] – с некоторой опаской, запнувшись, сказал Илья.

– Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг.

Только по этому воплю Илья узнал Стешку, которую помнил худющей, как тарань, и которую вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо. Смолкли, как один, даже дети, и стало отчетливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чем дело, обернулся.

Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган в синем старомодном казакине. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые черные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.

– Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.

– Яков Васильич… – тихо сказал Илья.

И – словно не было всех этих лет, словно не шел ему самому четвертый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.

– Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.

Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчетливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.

– Настька… Сдурела? – севшим голосом сказал он. С трудом нагнулся, пытаясь поднять дочь, и по этому нескладному движению Илья заметил, как он все-таки постарел.

Настя поднялась, цепляясь за руку отца, тот взял в ладони ее лицо – и вдруг сморщился, как от острой боли. Илья понял: увидел шрамы.

– Что это? Вот это – что?! – Сузившиеся глаза хоревода уперлись в лицо Ильи. – Твоя работа, сукин сын?!

– Нет. – Он постарался ответить ровно, но голос все-таки дрогнул. Илья отвел взгляд, уставился через плечо Якова Васильева на портрет. Спокойно подумал: все, сейчас выгонит.

Яков Васильев посмотрел на дочь. Скользнул глазами по кучке внуков за спиной Ильи, задержался на неподвижном личике Дашки. Мельком глянул на бледную Варьку. Потер пальцами бороду. Медленно, словно нехотя выговорил:

– Ну, что же… Здравствуйте, что ли.

Ответить Илья не успел. Его вдруг хлопнули по спине так, что он чудом не полетел на пол, раздался радостный рев, и прямо в лицо Илье оскалилась белозубая, узкоглазая, до слез знакомая физиономия.

– Смоляко! Морэ! Ты или нет? Глазам не верю!

– Арапо-о-о! – завопил Илья, разом забыв про Якова Васильева. – Будь здоров, дорогой! Довелось-таки свидеться! Как ты…

Договорить он не смог, потому что как раз в эту минуту с лестницы наконец спустилась Стешка. Барахтаясь в ее мощных объятиях, Илья сумел только пропыхтеть:

– Да кто ж тебя, сестрица, откормил-то так на мою гибель?..


К вечеру Большой дом на Живодерке был битком набит цыганами. Новость о приезде семьи Смоляковых разлетелась по Москве в мгновение ока, и уже через час в Большой дом начали сходиться давние друзья. Помимо цыган, в комнату набились соседи с Живодерки, те, кто семнадцать лет назад знал Настю Васильеву и Илюху Смолякова. Явились владелец доходного дома Маслишин, бакалейщик Прокофьич, старый и седой как лунь сапожник Федька и Даная Тихоновна, давно бывшая в Большом доме своим человеком. С ней пришла племянница Анютка, хрупкая беленькая девочка лет пятнадцати, тут же пересевшая к молодым цыганкам и оживленно застрекотавшая с ними. Цыгане сидели за столом, на диване, на стульях, на подоконниках и даже на полу, зал звенел от разговоров, смеха и звуков струн. На улице уже темнело, ветви сирени с едва пробившимися молодыми листочками лезли в открытое окно, пахло свежестью. Жена Митро зажгла керосиновые лампы, и по потолку задвигались тени. Сидя за столом вместе с цыганами, Илья смотрел, как Илонка, которую он помнил четырнадцатилетней девочкой, величаво движется по комнате от одной лампы к другой. Сейчас в Илонке было добрых шесть пудов веса, в волосах, гладко убранных под платок, блестели седые нити, но похожие на вишни глаза все так же живо и весело блестели из-под изогнутых бровей. Всякий раз, поймав взгляд Ильи, она улыбалась и кланялась:

– Будь здоров, сват!

– Арапо, помнишь, как мы ее из табора выкрали? – усмехнувшись, спросил Илья у сидящего рядом Митро. – Лошадей-то самых лучших надо было, я тебе говорю: «Возьмем Зверя, ветер, а не лошадь!» – а ты мне: «Зверя не дам, у него забег на ипподроме завтра!»

– Да иди ты, морэ! – смеясь, отмахивался Митро.

Илье казалось, что друг почти не изменился за эти годы. Несмотря на сорок пять лет, седины в буйных кудрях Арапо было мало, и лишь прибавилось морщин на лбу, да голос звучал тверже: Варька говорила, что заправляет в хоре теперь Митро. Яков Васильич, которому уже было под семьдесят, все реже и реже выезжал с хором в ресторан, а шумные пьянки ночь напролет «на фатерах» у купцов и офицеров и вовсе были ему не под силу.

Хор Якова Васильева сильно помолодел. В солистах сейчас ходили сыновья и дочери тех, с которыми Илья когда-то пел в ресторане. Из прежних остались только Стешка, бывшая теперь не столько певицей, сколько конвоиром при своих пяти дочерях, да братья Конаковы, поседевшие, но по-прежнему считающиеся лучшими гитаристами Москвы. Илья уже успел услышать, что Зина Хрустальная, бывшая звезда жестокого романса, так и не вернулась в хор, оставшись содержанкой графа Воронина и родив ему шестерых детей, и что совсем недавно граф все-таки женился на ней. Гришку Дмитриева десять лет назад зарезал, стащив с собственной жены, купец Расторгуев. Сестра Митро, хорошенькая плясунья Аленка, вышла замуж за сибирского золотопромышленника, проездом оказавшегося в Москве и упавшего к ее ногам, и укатила с мужем в Нерчинск. Другую сестру, Любку, сосватали цыгане из Петровского парка, и она пела в «Яре». Дядя Вася окончательно спился и не появлялся не только в ресторане, но даже на Конном рынке, окончательно усевшись на шею дочери. Гашка, удачно попавшая на содержание к богатому купцу Рахимбаеву, умудрялась кормить отца, бабушку и еще пять нищих цыганских семей, внезапно оказавшихся ее родней. В ресторане теперь блистали дочери Стешки, дуэт брата и сестры Конаковых-младших, причем Федька еще и чудесно играл на гитаре, а его сестра Иринка мастерски отплясывала «венгерку». Старшие из восьми дочерей Митро (младшей едва исполнилось пять лет) тоже были прекрасными плясуньями, а старший сын Яшка уже был известен всей Москве как хороший гитарист и редкой красоты баритон.

– Кузьма-то где? – Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. – Не ушел он от тебя?

– Куда ему идти… Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.

– Кузьма-то где? – Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. – Не ушел он от тебя?

– Куда ему идти… Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.

– А ты что же разрешаешь?

– А что мне – пороть его? Мальчишка он, что ли? Ведь тоже четвертый десяток разменял, а мозгов все нету. И из-за кого все, дэвла?! – вдруг взорвался Митро, ударив кулаком по столу. Подпрыгнувшие стаканы жалобно звенькнули, цыгане обернулись, но Митро не заметил этого. – Ни за грош пропал, понимаешь? Ни за медную копейку! Из-за потаскухи! Столько лет прошло, а все успокоиться не может. Сколько я ему баб приводил, каких цыганочек показывал… Все не слава богу, так и живет бобылем…

Илья только вздохнул. К счастью, в углу запела Настя, и Митро тут же забыл обо всем, весь подавшись вперед и жадно вслушиваясь в песню. Это была «Не вечерняя», которую семнадцать лет назад Настя запевала в хоре. Илья тоже повернулся на голос. Настя сидела на диване рядом с отцом и Марьей Васильевной, перебирала струны маленькой «краснощековки»[19] с узким грифом. И не так уж громко пела она, но в комнате разом стихли все звуки.

– «Ах, да вы подэньти…» – вполголоса вступил вторым голосом Митро.

Илья тут же опасливо взглянул на хоревода, и действительно, Яков Васильич нахмурился. Но ничего не сказал и чуть погодя запел сам красивым, чуть вздрагивающим баритоном:

– «Вы подэньти мангэ, братцы…»

– «Тройку мангэ серо-пегих…» – не сговариваясь, подхватили Стешка, Илона и Иринка Конакова.

А затем прорвало остальных, цыгане один за другим вступили в песню, и по комнате поплыла мощная волна теноров, басов, баритонов, альтов и колоратурного сопрано. Последнее, к изумлению Ильи, принадлежало Анютке, племяннице мадам Данаи.

Слушая песню, Илья думал о том, что эту «Не вечернюю» в цыганских хорах кто только не пел. Он сам слышал ее сто раз от разных певиц. И ведь неплохо пели. Но так, как Настька, не выводила ни одна. Кто еще мог вести мелодию так тихо и вместе с тем сильно, так нежно и чисто, будто не песня это, а капли росы на степной траве, будто не цыганка поет, а ветер гуляет в озерных камышах, жаворонок заливается где-то под облаками… Откуда только это в ней? И не ушло, не погасло за столько лет. И по цыганам видно, что певицы лучше Настьки в хоре больше не было.

– Ах, господи ты наш дорогой и все угодники… – протяжно вздохнул Митро, когда песня кончилась и смеющиеся цыгане обступили Настю. – Ты-то что не пел, Смоляко? Надоела тебе, что ли, Настька за столько лет? Ну, кто сейчас так сможет, скажите мне?

– Что – голосов в хоре нет? – удивился Илья.

– Да есть, сам ведь слышишь… Стешкина Наталья, Федька Трофимов, мои девки кое-как воют… Вон, Анютку Данаину слышал? Голосок у девки серебряный, в церковном хоре поет по праздникам, а к нам не идет. Яков Васильич звал, а она смеется. Позориться, говорит, только. Нет, голоса-то, морэ, имеются, да все не то. И потом – слышал бы ты, что они сейчас поют, Смоляко! – вдруг с досадой вырвалось у Митро. Илья непонимающе посмотрел на него. – Помнишь, что мы-то пели? Романсы, песни старинные, красивые… Помню, как заведем с Настькой «Не позабудь меня вдали» на два голоса – господа разум теряли! А вы с Варькой разве «Отойди, не гляди» не пели? А от тебя разве с ума не сходили? Как вспомню – «Твои глаза бездонные»… А сейчас что? Куплеты какие-то, песенки дурацкие, ни голоса не покажешь, ни ноты высокой не возьмешь. Ей-богу, позор один! И публика другая пошла. Раньше, помнишь, графья-князья ездили, купцы именитые. А сейчас поналезет в ресторан рвань всякая, рассядется, как царский сват, «беленькими» машет и требует «Гулял я, мальчик, по Адессе»…Тьфу! Измельчали господа-то. Вон, к моей Маргитке знаешь кто ездит? Сенька Паровоз!

– Кто такой? Купец?

– Если бы… – вздохнул Митро. – Мазурик. Первый вор на всю Москву. Выглядит-то, конечно, барином и деньги большие привозит, мы потому и не препятствуем…

Илья посмотрел на Маргитку. Та с самого начала вечера сидела в углу, забравшись с ногами в большое кресло и держа на коленях гитару, струн которой иногда небрежно касалась. На полу возле кресла сидел Яшка – шестнадцатилетний сын Митро, очень похожий на отца широкими скулами и узко, по-татарски разрезанными глазами. Изредка он что-то сердито говорил сестре, но Маргитка не обращала на него никакого внимания, продолжая баловаться на гитарных струнах. Лицо ее было задумчивым, глаза смотрели в открытое окно, и впервые за вечер Илья мог внимательно рассмотреть дочь Ольги.

Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: слишком резкие, грубоватые скулы, широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы – будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза… Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до полщеки. Цвет – от отца, взгляд – от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке, да и старше его Ольга была лет на пять… «А эта моложе на восемнадцать. Ошалел ты, что ли, морэ?» – испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка…

– Это ты ее по-болгарски назвал? – спросил он у Митро.

Тот усмехнулся:

– Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать – окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, «чайори» и «чайори»… А Илонка взглянула и сразу – «Маргитка»! Имя-то не наше, красивое, – прилипло сразу! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось – Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а то, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь…

– Н-да-а… – Илья снова покосился на Маргитку, которая продолжала без стеснения разглядывать его из своего кресла. – Ну, хороша, конечно, девка… Выдавай поскорей, а то украдут.

– «Украдут»… – хмыкнул Митро. – На другой день обратно вернут да еще миллион дадут в придачу – заберите только.

– С норовом?

– Не то слово… И в кого только? Одно ладно – пляшет хорошо. В ресторане господа просто в остолбенение впадают, бумажки ей под ноги мечут, а она, чертова кукла, прямо по деньгам и жарит: «Наступи-раздави»… Да ладно, что о ней, своей-то дочерью похвались! Варька рассказывала, она поет хорошо.

– Послушай, коль охота есть, – с напускным безразличием сказал Илья. – Эй! Дашка! Иди сюда!

Дашка подошла, держась за руку брата: в незнакомом доме ей трудно было передвигаться без помощи.

– Спой, чайори, – велел Илья.

Гришка придвинул сестре стул, сам встал за ее спиной, поднял скрипку. Илья жестом попросил гитару, и Митро передал ему свою. Дашка села на стул, расправила платье. И запела, не дожидаясь тишины в комнате. Тишина эта наступила при первых же низких, тоскующих нотах. В комнате не было человека, который бы не обернулся и не застыл, изумленно глядя в безжизненное лицо певицы. А когда вторым голосом вступил Илья, в комнате стало слышно, как тикают старые стенные часы.

– Тумэ, ромалэ[20]… – вздохом начинала Дашка.

– Тумэ, добрые люди… – вторил Илья. И дальше – вдвоем, вместе, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:

Песню сложил Илья и до сих пор не понимал, как это у него вышло. Вроде бы отродясь песнями не занимался…

А получилось как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались в город из табора. До дома было недалеко, но Дашка, устав, села отдохнуть прямо на обочину дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. Над головой слышалось тоскливое курлыканье: неровным треугольником летели на юг журавли. У Ильи, как всегда после таборных встреч, было неспокойно на сердце. Всякий раз хотелось, бросив все, уйти вслед за цыганами, и опять приходилось напоминать себе: Настька, дети, торговля в городе… Задумавшись, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.

– Что ты, чайори?

– Я спрашиваю – моя мама русская была красивая?

Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке…

– Она была красивая? – повторила Дашка, и уже нельзя было притвориться, что не расслышал.

– Да, – глухо сказал он. – Очень красивая.

По спине пробежал мороз: Илья представить себе не мог, что отвечать, если Дашке вздумается продолжить расспросы о своей матери. Кто знает, что ей наговорили… И ведь не прикажешь замолчать, не оборвешь: не твое, мол, дело. К счастью, Дашка больше ничего не спросила. А он, отчаянно боясь, что дочь вот-вот заговорит снова, начал что-то напевать. И очень удивился, когда обнаружил, что Дашка подтягивает ему.

Назад Дальше