Римский период, или Охота на вампира - Эдуард Тополь 2 стр.


– Отойдите от границы!

И тогда сестра, ожесточившись, быстро, какими-то судорожными движениями открыла футляр детской скрипки-четвертушки, окованной пломбами Министерства культуры, и стала совать ее Асе, прилаживая подушечку к ее плечику и приговаривая:

– Сыграй! Сыграй, Асенька! Только громко! С полным звуком! Пожалуйста! Твой папа услышит! И поймет, что это ты для него играешь!..

Ее просто лихорадило, и я не знаю, чего было больше в этом – желания хотя бы этим детским концертом отомстить за вспоротые подушки и конфискованные таможней Асины рисунки, наши семейные фотографии, лекарства и детское питание или действительно стремления хоть таким путем послать нашим провожатым последнее прости. Может быть – поровну…

Так или иначе, Ася опломбированным смычком тронула струны опломбированного грифа своей опломбированной, словно в свинцовых наручниках, скрипочки (впрочем, и не своей, потому что ее-то итальянскую скрипку-четвертушку Министерство культуры вывезти не разрешило, пришлось купить ей советскую) и сказала матери:

– Третья струна опять расстроена, слышишь?

– Не важно! – торопила ее Белла. – Играй!

– Нет, я не могу так…

В Московской консерватории эту девочку считали вундеркиндом и приучили серьезно относиться к игре.

Белла нетерпеливо подтянула струну и спросила у дочки:

– Так?

Ася прошлась смычком по этой струне, кивнула утвердительно – и первые такты Шестой сонаты Генделя полоснули воздух второго этажа аэровокзала.

– Полнее! – сказала моя сестра. – Полнее звук!

На ее лице было торжество – звуки крохотной Асиной четвертушки с неожиданной мощью заполнили зал, они явно пересекали границу и вторгались на ту, нижнюю и еще советскую, территорию зала ожидания. Пассажиры-иностранцы оглянулись на нас со всех сторон зала, но тут в глубине этого зала распахнулась служебная дверь, оттуда вышла негодующая фрейлина в форме пограничных войск СССР и дубовой солдатской походкой направилась к нам.

В это время по радио объявили посадку на рейс № 205 Москва – Вена.

Ася отняла смычок от скрипки и вопросительно посмотрела на меня и на мать.

– Играй! – сказала ей Белла. – Играй!

Пограничница подошла, спросила резко:

– Это что еще за концерт?

– Это не концерт, это репетиция, – ответила ей сестра. – Она должна каждый день заниматься, сейчас как раз время.

Две женщины стояли друг против друга, между ними был ребенок со скрипкой и замершим в воздухе смычком со свинцовыми пломбочками, а они смотрели друг другу в глаза – долго, по-женски упорно.

Несколько иностранцев подошли поближе в ожидании инцидента.

На настенных часах было 9.20 утра, в 9.40 мы должны были вылетать, это истекали наши последние минуты на советской земле.

– Это вам объявили посадку? – спросила пограничница.

– Нам! – с вызовом сказала ей Белла.

– Вот и летите. Там будете концерты давать.

– Да, – ответила сестра. – Для того и летим.

Пограничница, не ответив, взяла у Аси скрипку и смычок, внимательно осмотрела пломбочки Министерства культуры, разрешившего вывезти из СССР эти музыкальные инструменты, положила их в футляр и ушла.

Инцидента не произошло, и иностранцы двинулись своей дорогой в валютную «Березку», а мы подхватили Асину скрипку и мою пишмашинку и пошли на посадку. Я не знаю, слышали ли наши провожатые там, внизу, этот детский скрипичный концерт…

Теперь, утомленная нервозностью бессонной таможенной ночи, Ася тихо спала в кресле самолета между мной и сестрой, уронив голову на свою кроличью шубку, которую мы подложили ей вместо подушки. Она дышала спокойно и глубоко, приоткрыв во сне свои пухлые детские губки. Футляр с маленькой скрипкой лежал на ее коленях, но мы уже не трогали его, чтобы не разбудить девочку. Мы просто посмотрели друг другу в глаза. Где-то там, за нашими спинами, в глубине салона еще сидел этот последний гэбист с пистолетом под мышкой, но мы уже твердо знали, что этим полетом завершается их власть над нашими жизнями и жизнью этого ребенка. Мы вырвали этот саженец, этот корешок нашего рода из советского рая, где даже этой семилетней девчушке открыто сказали в Московской консерватории, что, если она хочет играть в концертах, ей нужно сменить фамилию…

– Слушайте, у меня в чемодане были серебряные вилки и ложки, – говорил впереди меня Валерий Хасин. – Я не указал их в декларации. Там написано: укажите золото и драгоценности. Но ложки моей бабушки – какие же это драгоценности? Так они их конфисковали! «Контрабанда»! Какая контрабанда, когда они лежали наверху чемодана, я их не прятал! А когда я отказался подписать акт о провозе контрабанды, они устроили гинекологический осмотр моей жене и маме. Я с ними чуть не подрался, а мама сказала: «Валера, ты оставил им квартиру, машину, сберкнижку и должность инженера. Так уже отдай им эти вилки, пусть они подавятся!»[3]

– Слушайте сюда, – весело сказал мужчина слева. – У нас в ОВИРе главный инспектор женщина, Елена Петровна. Я приношу документы на эмиграцию – израильский вызов, все справки; ну все как положено. Она говорит: «Так, пять кило баранины, три кило говядины, финскую колбасу, икру и рижский бальзам. Чтобы к четырем часам все было, тогда уедешь». Ну, хорошо, ради такого дела, сами понимаете, не жалко. Но вы же знаете, что сейчас делается с продуктами, – ничего ж нету даже на Привозе! Как я мясо доставал на мясокомбинате, это целая история, но – достал, ладно. Теперь колбасу и икру. Хорошо, у меня «Жигули», объехал всех друзей, просто искал у них по холодильникам. Нашел. Теперь бальзам. Бальзама нет ни у кого, даже в буфете обкома партии. Ладно, еду в порт, даю двадцатник буфетчику в баре, он меня водит по всем кораблям. Ну нет у ребят рижского бальзама, ни у кого! А время идет. Ребята говорят: «Бери отборный армянский коньяк, двадцать лет выдержки, это не хуже!» Хорошо, беру подарочный набор армянских коньяков, все в красивую корзину укладываю, приезжаю в ОВИР упакованный. Захожу прямо с корзиной к ней в кабинет, говорю: вот, все достал, кроме рижского бальзама. Зато, говорю, привез вам армянский двадцатилетний коньяк, это не хуже. Она говорит: «Нет, у меня сегодня день рождения, хочу рижский бальзам!» Что делать? Еду к себе на завод, прихожу прямо к директору: «Степан Афанасьевич, выручай! Я тебе из Америки что хочешь пришлю!» Он говорит: мне ничего не надо, только дочке нужны джинсы фирмы «Леви». Я говорю: нет вопросов, прямо из Рима высылаю. Он пишет записку своей жене, я еду к нему домой, забираю у его жены рижский бальзам. И опять в ОВИР. А там уже закрыто, мент у двери говорит: ждите. Ладно, два часа стою на улице в такую погоду, под дождем, жду. Она выходит пьяная в сопровождении двух пьяных гэбэшников. Увидела меня, узнала, залезла в машину: «Вези домой, на Четвертый Фонтан!» Хорошо, привез. Выходим из машины, она впереди шатается, я за ней с корзиной. Она открывает дверь и говорит: «Мама! Возьми, тут жиды продукты принесли!»…

– Это что! – сказала худенькая, с простуженным красным носом Лина, у которой таможенники в последний момент сняли с руки последнее кольцо. – Вы знаете, как издеваются на Ленинградской таможне? У моего приятеля были краски – обыкновенные краски в тубах. Они спрашивают: «Вы художник?» – «Да, я художник». – «А где ваш мольберт?» – «Вот». И знаете, что они сделали? Они прокалывали каждый тюбик и выжимали краски на мольберт! До остатка!

– А вы видите моего сына? – Старик Гриншпут показал на 24-летнего сварщика из Одессы. – У него белокровие, у меня есть заключение врачей, что его могут вылечить только в Бостоне. И справка, что ему положено в день двадцать таблеток. Так я пошел к самому начальнику Шереметьевской таможни и сказал: «Вот мой военный билет, я всю войну прошел капитаном артиллерии, имею два ранения и восемь орденов. И вот справка, что я диабетик и моя жена диабетик. Конечно, вы можете не пропустить наши лекарства, если хотите. Мы это переживем. Но у моего сына лейкемия, если ему не принимать лекарство несколько часов, он умрет!» И знаете, что он мне ответил? «Не летите». Вот и все. Наглая скотина – «Не летите»! Я говорю: «Но вы же иногда разрешаете вывозить немного лекарств – я видел». Так он даже улыбнулся: «Здоровым разрешаем». Вы поняли, как они над нами издеваются? Как собаки, хватают за штанину, чтобы урвать последний клок! Посмотрите на этого немца. – Гриншпут кивнул на врача, который, сидя на корточках, считал пульс его сыну. – Сколько ему лет? Может быть, я его отца грохнул из гаубицы во время войны, а он с моим пацаном возится. А эта сволочь, за которого я свою кровь пролил… Но я вам говорю: Бог есть! Пусть они будут иметь наши ковры, вилки и лекарства, но они будут иметь и наше горе! Бог должен быть!..

– Молодой человек, – повернулся ко мне мужчина из переднего ряда, – вы не переживайте за вашу машинку. В Вене я вам ее запаяю…

– Чем ты запаяешь, Гриша? – сказала его жена. – Они же забрали у тебя паяльник и весь инструмент!

– Молодой человек, – повернулся ко мне мужчина из переднего ряда, – вы не переживайте за вашу машинку. В Вене я вам ее запаяю…

– Чем ты запаяешь, Гриша? – сказала его жена. – Они же забрали у тебя паяльник и весь инструмент!

– Не слушайте ее, – улыбнулся Гриша. – Они не на тех напали! Я вам на спичках запаяю. Вы будете бутерброд?

Мы обменивались бутербродами и воспоминаниями, анекдотами и сигаретами, мы почти насильно угощали австрийцев шоколадом «Аленка», твердя им, что это же «рашен чоколадо, лучший в мире!», и австрийцы принужденно откусывали от шоколадных плиток в разорванных таможенниками обертках; и в этой суете, возбуждении и хлопотах над умирающим сварщиком мы совершенно забыли о нашем конвоире.

А он сидел там, сзади, один, курил и молча буравил наши затылки своими рыбьими глазами. И в венском аэропорту он первым вышел из самолета – его вахта кончилась. Он сошел по трапу, сел в служебный австрийский автобусик, но уехать еще не мог – должен был дождаться экипажа самолета. И на его глазах мы спускались по трапу в этот новый мир.

В Вене, которая значительно южнее Москвы, стоял не по сезону теплый день. Солнце, чистенький, как лакированный, автобус у трапа и две беленькие санитарные машины, ожидающие нашего больного сварщика, а неподалеку – невысокое стеклянно-бетонное здание венского аэропорта, – здравствуй, новый мир. Какой ты?

Не успеть ни понять, ни почувствовать – нужно выгружать вещи, нужно помочь спуститься по трапу сестре с дочкой и всем остальным. За два часа полета мы стали как одна семья, и, проводив сестру и Асю в автобус, я бегу обратно в самолет, подхватываю на руки парализованную старуху Фельдман, несу ее вниз, в автобус, и чувствую, что она легче пера – ну, 30 кило, ну, 40 от силы, а Бог мне дал в эти минуты такие восторженные силы, что кажется, я могу нести эту старушку в ладонях. Я сажаю ее в автобус, и снова бегу наверх за вещами Гриншпутов, и уже на трапе спиной чувствую что-то острое, холодное, чужое.

Я поворачиваюсь скорее инстинктивно, чем осмысленно, и тут же встречаю взгляд этих рыбьих гэбэшных глаз. Но нет, теперь это не рыбьи глаза! В них появилось выражение и даже чувство, но какое! Ненависть. С каким удовольствием он достал бы сейчас припрятанный под мышкой табельный пистолет и всадил в меня всю обойму! Но поздно, господа, проморгали антисоветчика! Если я и не был им до отъезда, то стал таковым за эти две ночи ваших издевательств в шереметьевском аэропорту…

Усмехнувшись в его ненавидящие глаза, я повернулся и легко, с еще большей прытью взбежал по трапу в салон самолета. Здесь санитары укладывали на носилки больного сварщика, его отец и мать причитали рядом, а его молодая толстая жена тихо рыдала в соседнем кресле, держа на руках грудного ребенка и раскачиваясь в такт своему плачу.

Я взял у нее ребенка – почти силой отнял – и сказал: «Пошли!»

Когда женщины плачут, им нужен твердый мужской приказ.

Она покорно встала и пошла за мной к двери, на ходу теряя вязаные детские ботиночки.

Я вышел из самолета на трап с этим грудным ребенком в руках. И нашел взглядом моего гэбиста. И так, глядя ему в глаза, я выносил из советского самолета, я уносил с их советской территории еще одного еврейского ребенка, и не было в эту минуту на земле человека счастливее меня, поверьте. Я чувствовал себя сионистом, бойцом, воином. Если бы он вытащил сейчас пистолет, я бы закрыл этого ребенка своей грудью. Есть вещи, о которых не стыдно писать, даже если принято в таких случаях проявить скромность. Я не стыжусь сказать, что то была минута, когда я был стопроцентным евреем и стопроцентным человеком. Не знаю, как другим, но мне такое сочетание дается не часто.

Я спускался по трапу, глядя этому гэбэшнику прямо в глаза, и так же, глядя ему в глаза, внес этого ребенка в автобус, и было уже что-то такое напряженное в дуэли наших глаз, что моя сестра сказала поспешно:

– Я тебя умоляю: не дразни его!

– Почему? – улыбнулся я, передавая ей ребенка и не отрывая взгляда от глаз этого гэбэшника.

Но тут он и сам отвернулся. Он отвернулся с деланно равнодушным лицом, но мы-то с ним хорошо поняли друг друга. Он отвернулся и вышел из автобуса, пересел в микроавтобус, поданный советскому экипажу, и вместе с ними укатил к аэровокзалу – надеюсь, теперь уже навсегда из моей жизни…


(Но уже через два месяца, в Италии, перечитывая эти строки после визита в Американское посольство к Грегори Черни, мой герой горько усмехнется своей наивности – что эта безобидная дуэль взглядов по сравнению с тем вызовом, который послал нам вдогонку КГБ к празднику Пасхи! Где и как найти того каннибала, которого они послали в Италию? По каким приметам? В Риме, Остии и Ладисполи нас больше десяти тысяч – как же искать эту иголку в трех стогах сена? А Пасха – вот она, через две недели!..)

2

Да, никто из них не повернулся к иллюминатору бросить прощальный взгляд на шереметьевский аэропорт. А зря. Потому что именно в этот день, 25 января 1979 года, на посадочную полосу аэропорта приземлился еще один «ТУ», прибывший из златой, как тогда говорили, Праги. И когда, сутуло кутаясь от морозного ветра в пальто и шарфы, они поднимались в свой самолет, по пустому трапу пражского самолета легкой походкой сбежал вниз загорелый моложавый брюнет в светло-бежевом кашемировом пальто, темно-синем костюме, белоснежной сорочке и при галстуке в сине-бордовые полоски, под стать его костюму и туфлям. Одного взгляда на его прямую фигуру, свободно развернутые плечи и костюм, сшитый по фигуре буквально «с иголочки», было достаточно, чтобы понять – иностранец. Двадцатиградусный московский мороз вызвал легкую улыбку на его красивых под усиками губах. Впрочем, улыбку легкообъяснимую – прямо у трапа его ждала черная «Волга» с включенным мотором и двое мужчин, бетоннолицых, но с приветливыми улыбками на лицах.

А рядом с ними стояла тонкая, как стручок, двадцатипятилетняя шатенка в очках, синем поношенном пальто, вязаной шапочке набекрень, в темной «водолазке» под горло и в тяжелых сапогах на низком каблуке. В ее глазах, увеличенных стеклами очков, брюнет мгновенно прочел то сочетание отчуждения, настороженности и любопытства, которым любые аборигены всегда встречают чужеземцев, и улыбнулся еще ослепительнее.

Тем временем следом за иностранцем из самолета вышел еще один кирпичелицый с тяжелым кожаным чемоданом в руке, багажом новоприбывшего. При виде этого чемодана один из встречавших тут же распахнул багажник «Волги».

– Бонджорно, синьор! – сказала ему шатенка низким голосом и продолжила также по-итальянски, показав на открытую заднюю дверцу машины: – Andare indietro! Сюда, пожалуйста…

Синьор, легко пригнувшись, нырнул в машину, шатенка тут же деловито села по его левую руку, а прибывший с иностранцем «кирпич», забросив чемодан в багажник, – по правую. Двое встречавших стремительно сели впереди – один за руль, второй рядом с ним, и машина с места рванула от трапа прямо к воротам аэропорта – без всякой таможни и паспортного контроля.

Только после этого стюардесса, заслонявшая дверной проем пражского самолета, отступила в сторону и пассажиры цепочкой потянулись вниз, к подкатившему к трапу автобусу.

– Вы так легко одеты, синьор! У нас сегодня минус двадцать три по Цельсию, – укорила в машине шатенка новоприбывшего иностранца все тем же низким голосом. – Меня зовут Елена, я ваша переводчица и гид. – И по-русски попросила водителя: – Прибавьте печку, Сережа. Не дай Бог, мы его простудим…

– Винсент, – коротко представился иностранец. – Но вы можете звать меня Винни, это еще короче…

Тут водитель вымахнул на Ленинградское шоссе и, распугав ревуном и мигалкой шарахнувшийся по сторонам транспорт, пулей помчался по осевой полосе.

– Мамма миа! – воскликнул Винсент. – Куэсто ми пьяче! Мне это нравится! Куда мы едем? В Кремль?

Елена усмехнулась:

– Разве вам не нужно отдохнуть с дороги? Мы едем на дачу, но через Москву. Вы уже бывали в Москве?

– Нет, конечно! Я первый раз в России… – Винсент, с любопытством оглядываясь по сторонам, показал на гигантский придорожный щит с портретом Брежнева: – А что тут написано?

Елена перевела текст, припорошенный снегом:

– «ЛЕОНИД ИЛЬИЧ БРЕЖНЕВ – МУДРЕЙШИЙ, ТАЛАНТЛИВЕЙШИЙ РУКОВОДИТЕЛЬ МЕЖДУНАРОДНОГО КОММУНИСТИЧЕСКОГО ДВИЖЕНИЯ!»

Произнесенный ее низким бархатным голосом, этот текст вдруг прозвучал проникновенно и почти эротически.

– Magnifico![4] – воскликнул Винсент и посмотрел на растяжку, висевшую над шоссе. – А здесь?

– «ПАРТИЯ – УМ, ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ НАШЕЙ СОВЕТСКОЙ ЭПОХИ!»

– Perfetto! А тут? – Он живо повернулся к щиту с портретом Ленина, поднявшего ладошку к доброму прищуру глаз.

– «ВЕРНОЙ ДОРОГОЙ ИДЕТЕ, ТОВАРИЩИ!»

Винсент расхохотался – заразительно и безыскусно.

Елена изумленно вскинула на него очки, а сопровождающие «кирпичи» посмотрели на нее вопросительно – мол, чему он смеется?

Назад Дальше