Вернуться по следам - Глория Му 10 стр.


– Фани? Да вы же вроде бы не ладили?

Я прижалась щекой к его плечу и стала рассказывать:

– Мы помирились. Фани охраняла меня. Ночью охраняла, не подпускала их ко мне. И в нос лизала, когда я плакала. Я не плакса, просто поплакала немножко, а она меня успокаивала. Она же всего лишь собака, понимаешь? Поэтому не могла мне сказать: «Не плачь, Глория», а только лизала в нос.

– Конечно, возьмем, раз так. – Папа улыбнулся и мимоходом подхватил с кресла мирно лежавшую там собаку. – Будет у нас настоящий караван.

Он вынес нас на улицу, посадил меня на переднее сиденье, пристегнул и вручил мне Фани. Так я и ехала – при пекинесе и мече.

Папа завел машину, дождался женщин и, крикнув, чтобы открыли ворота, рванул с места.

Водил он очень хорошо, но лихачил, а тут и вовсе шел на предельной скорости.

– Пап, а она настоящая волшебница? – через некоторое время спросила я. – Разве они бывают?

– Ань, поговори с ней, – бросил отец, не отрывая взгляда от дороги.

– Нет, я тогда лучше спою песню, можно? Так получается смелее, – тихо сказала я.

– Хорошая мысль, – улыбнулся папа, мельком взглянув на меня. – Что будем петь?

– «Охоту на волков».

И мы всю дорогу орали Волохины[3] песни, папа – модным хрипатым голосом, а я – тоненьким.

Дорога и вправду оказалась длинной, и к маленькой беленькой хатке на окраине деревни (или на окраине леса?) с мальвами и вьюнком в палисаднике мы подъехали уже вечером.

– Захарьевна! – взревел отец, вылезая из машины и разминая затекшие ноги и спину. – Захарьевна, ты дома? Это я, Генрих!

На крыльцо вышла статная костистая старуха, лишь немногим уступавшая папашке моему в росте.

– И чего ты орешь, дуболом? А постучать, как добрые люди? – Она говорила строгим голосом, но было видно, что папу любит и рада ему.

Они поздоровались, и Захарьевна спросила:

– Ну, чего тебе?

Папа, вынув из машины весь комплект – меня, собаку и меч, – сказал:

– Беда у меня, Захарьевна. Дите заболело. Треба переляк вилити[4], – добавил он по-украински. – Поможешь?

– Чего ж не помочь? – Старуха уколола меня взглядом, но заинтересовалась больше собакой. – Это шо ж у тебя за зверь такой? Мавпочка? – Она потянулась рукой к Тиффани, а та сказала:

– Яф!

– Та невже ж собачка? – Старуха отдернула руку и заулыбалась. – От же ж и напридумует Господь всякой твари!

Папа нетерпеливо вздохнул.

– Та не сопи, – сказала Захарьевна, пытливо глядя на отца. – Помогу, чего ж не помочь. Если дите крещеное.

И тут начался наш семейный цирк. Папа убеждал старуху и предлагал любые деньги. Мама плакала и просила. Папа грозился встать на колени и таки встал. Мама схватила меня за руку, подтащила к Захарьевне и велела попросить бабушку хорошенько. А я вдруг обозлилась и звонко – так, что эхо прокатилось, – крикнула:

– Не стану! Ну ее! Не хочет – не надо, поехали отсюда.

Фани зарычала, а папа поднялся с колен, отряхнул брюки и, глядя на старуху в упор, улыбнулся на редкость скверной улыбкой.

– Ладно, старая корова, – спокойно сказал он. – Где тут у вас ближайший поп?

Ну как вам объяснить, выросшие в этой самой демократической России друзья? Если отвезти младенца к знахарке значило поиметь неприятности, то крестить младенца – для главврача образцово-показательной больнички и члена, извините, партии это был полный… Крах, ага. После этого его не просто уволили бы – единственное место, пожалуй, где он мог бы продолжить свою карьеру, это как раз санитаром в дурке, в которую положили бы меня. Такие дела.

Но это еще не конец истории, о нет.

Зося, хранившая все это время загадочное молчание, в свою очередь грузно опустилась на колени и, поднимая летнюю дорожную пыль, поползла к отцу, величая его Генрихом Васильевичем и слезно прося прощения.

Папа даже несколько растерялся.

– Зофия, ты-то чего? – изумленно спросил он, поднимая Зосю.

И Зося призналась, что несколько лет назад, когда родители мои уехали в Польшу, а Зосю со мной оставили у львовских родственников, она тайно крестила меня. В истинную католическую веру.

– Так я любила мою пташку, так любила, – всхлипывала Зося, – а она болела все время, и я подумала – а ну как Глория, моя дзэфачка, умрет некрещеной и будет гореть в аду?

– Католичка… – Папа после паузы расхохотался и обернулся к старухе: – Католичка подойдет?

– А что ж… – Та поджала губы. – Вера все одно наша, христианская.

– Что ж ты, корова старая, крещеного младенца от некрещеного не отличаешь? А еще профессионал! – Папа сунул меня в руки Захарьевне как вещь. – Иди работай!

Старуха плюнула ему под ноги, потом, смерив маму взглядом так, что та невольно поежилась, сказала:

– Ты, что ли, мать? Со мной пойдешь! – и направилась к дому.

– Лучше я, – дернулся папа.

Старуха вернулась, ткнула папу скрюченным пальцем в плечо:

– Ты, барбосяка москальська, чув, шо я сказала? Только мать, это наши женские дела, и не суйся, а то прокляну!

– Ладно-ладно, – отец поднял примирительно руки, – не серчай, погорячился я. – Свистнул собаку и пошел к машине, хлопая себя по карманам и бормоча: – И чего ж я, дурак, не курю? Так иногда покурить надо – а я не курю…


Пол в хатке был деревянный, натертый воском, с пестрыми половиками. Была печка-мазанка, посреди комнаты стоял небольшенький топчанчик, покрытый простыней – как в больнице, подумала я. Были еще иконы в углу, под потолком сушились травы, а у окна как дурак среди всего этого стоял обычный письменный стол, покрытый аляповатым, расшитым золотом платком. На столе лежала раскрытой какая-то старая книга, рядом с ней – две пары очков в грубой черной оправе.

Старуха указала маме на стул у двери, меня усадила на топчанчик.

– А ты бойкая деваха, – сказала она мягко, снимая с меня шапочку и сандалики.

– Извините, что нагрубила. – Я опустила голову.

– Прощаю на первый раз, – усмехнулась старуха, погладив меня по голове. – Не плачешь, а батько твой сказал, что напугал тебя кто-то. Как же так?

– Уже плакала, – я опустила голову еще ниже, – когда папа приехал…

– Ага. – Старуха взяла мое лицо в ладони и посмотрела на меня лукаво. – И правда, поплакала – и будет.

Глаза ее, когда-то голубые, были теперь совсем светлыми и прозрачными, как вода. В контрасте с темным от загара лицом это было даже страшновато – как будто смотришь на хищную птицу. Но я почему-то не напугалась, а успокоилась и спросила доверчиво:

– Бабушка, вы мне поможете? Папа сказал, что вы – волшебница…

– Никакие мы не волшебницы, но кое-чего можем. Ты ложись, дитятко, закрой глазки.

Я послушно вытянулась на топчанчике, а старуха раздула огонь в печи, бросила туда связку сухих трав и поставила котелок. Потом взяла банку с водой и травяной веничек, позвала маму и велела ей ходить вокруг меня, молиться и разбрызгивать веничком воду.

– Но я не умею молиться, – испуганно сказала мама.

– Молись как умеешь, – хмыкнула старуха, а сама принесла котелок и железную мисочку с воском и стала этой мисочкой надо мной водить, что-то бормоча.

Я лежала с закрытыми глазами, чувствовала тепло, исходящее от ее рук. Запахи тлеющих трав, воска, воды и деревянного пола сплетались в странную, печальную мелодию, похожую чем-то на музыку Глюка (ну извините, я без намеков – кто же виноват, что у него такая фамилия?).

Старуха тронула меня за плечо:

– А ну посмотри сюда. Что ты видишь?

Я с трудом открыла глаза и заглянула в мисочку.

– Змейку. – Я с удивлением посмотрела на старуху. На гладком воске в мисочке был четкий рисунок маленькой змейки.

– Это оно? – Старуха склонилась ко мне, я кивнула. – Ну, полежи еще тогда.

Через некоторое время она снова велела мне смотреть. Воск был весь покрыт изогнутыми линиями – так в книжках рисуют человеческий мозг, но ничего похожего на змей там уже не было.

Старуха покивала, довольная, потом велела маме меня раздеть, а сама подтащила к печке деревянный ушат, в который меня и поставили.

Потом меня поливали водой с лепестками каких-то цветов, старуха опять что-то бормотала и обмахивала меня тем же веничком.

Потом меня, сонную, завернули в простыню, и старуха сказала маме:

– Сейчас уходи. Привезешь мне ее снова через двадцать один день.

Мама хотела меня одеть, но Захарьевна не позволила. Вынесла маленькое серое одеяльце, так меня и несли до машины – запеленатую, как младенец.

Обратной дороги я не помню – спала.

Глава 10

Три недели протекли вполне мирно. На следующее утро после поездки к старухе я нарочно обежала весь дом, заглянула под все одеяла – змеи пропали и страх исчез бесследно. Я даже показывала папе по Брему, какие гады мне мерещились.

Подошло время ехать к старухе снова, папа собирался нас отвезти, но мама отказалась и сама села за руль.

Ехали мы гораздо дольше, чем в первый раз, было жарко, но я не капризничала – мама очень редко водила машину и здорово нервничала.

Ехали мы гораздо дольше, чем в первый раз, было жарко, но я не капризничала – мама очень редко водила машину и здорово нервничала.

Старуха возилась на грядке у дома и встретила нас как старых знакомых. Провела в дом, дала напиться с дороги и отдохнуть, подробно расспрашивала маму обо мне – как я ем, да как я сплю, да не кричу ли во сне.

Мама отвечала неохотно – было видно, что Захарьевну она побаивается.

Потом старуха долго водила руками у меня над головой и, помолчав, сказала маме:

– Не пойму я, что с твоим дитем. Страх из нее ушел, порчи нету, а в голове – как взрыв какой-то черный. Хворая она у тебя.

Мама с готовностью закивала и стала рассказывать, как я болею все время, и даже заплакала.

Старуха нахмурилась:

– Ну, будет, не реви. Про эти ее болячки знаю, Генрих не раз ко мне приезжал, совета просил. Тут другое…

– Что? – Мама подняла на старуху заплаканные глаза.

– Так ото ж, – Захарьевна по-мужски хлопнула себя по колену, – не пойму я. Ладно. Травок заварю сейчас. Пошепчу над ней…

– А как же… Вы же сказали – не знаете, что делать… – растерялась мама.

– Как это – не знаю? – возмутилась старуха. – А обряд закрыть с того раза надо? А после помолимся, – может, и вразумит меня Господь.

Захарьевна раздула огонь в печи, снова набросала туда сухих трав, в ушат на этот раз она тоже положила каких-то травок.

Меня опять обливали водой, старуха шептала что-то, а потом подала маме ковшик и велела умыться.

– Зачем? – удивилась мама.

– Лицо ополосни, – терпеливо повторила старуха, – и слушай сюда. Сейчас я ее водой из-под тебя обмою и буду говорить слова. Ты их крепко запомни – повторять не стану, записывать нельзя. С собой дам тебе растениев, будешь дома заваривать, узваром дите обмывать и заговаривать – чтоб переполох не вернулся и болячки ее отошли, поняла?

Мама кивнула и поплескала себе в лицо из ковшика.

Бабка стала лить мне на темя эту воду и говорить нараспев стихи. Мама напряженно смотрела ей в лицо, шевелила губами – запоминала.

Меня, как и в прошлый раз, потянуло в сон, глаза закрывались, в голове гудело, словно кто-то пел, не размыкая губ, – мммм… ммммм… мммм…

– Я сбилась, сбилась… – вдруг с отчаянием сказала мама, но старуха не остановилась, продолжала бормотать.

Закончив, она велела маме подать простыню, завернула меня и посадила на топчанчик.

– Что же теперь делать? Я сбилась, не запомнила слова… – Мама вцепилась в рукав старухе, заглядывала в лицо, но та молчала. Мама опять расплакалась, стала просить повторить слова, старуха же только хмурилась.

Маму было жалко, и я подергала старуху за другой рукав:

– Бабушка… Бабушка, а можно я буду говорить стишок?

– А ты запомнила? – удивилась Захарьевна. – Быть не может. Ну-ка, скажи!

Мне стало смешно. Я знала наизусть «Муху-Цокотуху», и «Песнь о Гайавате», и про «подожди немного, отдохнешь и ты», и еще сто Волохиных песен для папы. Прикрыв глаза, я оттараторила стих и спросила:

– Верно? Так можно, бабушка?

– Можно. – Старуха смотрела на меня внимательно, без улыбки. Повернувшись к матери, спросила: – Сколько ей?

– Пять будет осенью, – сглотнув, ответила мама.

– Ага, – кивнула старуха. – А еще что может? Читать умеет?

– И читать, и писать, и считать, – заторопилась мама, а я сказала:

– Мама, писать я не очень… Только по-печатному, и буквы кривые…

Старуха подсела ко мне:

– А в травках понимаешь?

– Нет, – вздохнула я (мне не хотелось ее огорчать), – одну книжку только читала про лекарственные растения, но картинки еще не выучила. И вообще, я больше животных люблю.

– Это она в отца, – пояснила мама, – тот дома целый зверинец развел… И эта туда же. Никого не боится – ни собак, никого. Даже крыс.

– Так-так. – Старуха надела очки, стала разглядывать мои ладони. Потом покачала головой: – Старая корова. Точно твой Генрих сказал… Чуть не проглядела. А скажи мне, милая, головную боль она руками не снимает? Или еще чего?

– Нет, – мама слабо улыбнулась, – головную боль не снимает, пока только вызывать научилась. – Тут она вдруг задумалась и добавила: – Разве что… ну, она всегда знает, если у меня мигрень или если заболел кто-то – как чувствует.

– Как знаешь? – строго спросила у меня старуха.

– Как все, – пожала я плечами, – вижу. Когда у мамы голова болит, она делает вот так. – Я наморщила лоб и приложила руку к виску. – А когда Зосе плохо, она делает вот так. – Я приложила руку к груди. – А со зверями… Ну, шерсть не блестит, и пасть бледная, и вот тут припухает. – Я провела пальцами под глазами.

– А ты не умеешь чужую боль унять? – снова спросила старуха.

– Нет. – Я печально вздохнула. – Не умею. Только вижу, и все.

– Ничо, научишься. – Старуха ласково потрепала меня по волосам, но смотрела при этом на маму. – Ты вот что, мадамка, девку мне отдай, – помолчав, сказала она.

– Как это – «отдай»? – Мама испуганно вскочила со стула.

– Та сиди, – махнула рукой старуха. – Обыкновенно – отдай. Учить буду. Я старая уже. Давно Господа молю, чтобы он мне годящую девочку послал. Видно, услышал он мои молитвы. А тебе она все равно ни к чему…

– Да как вы смеете!.. – вспылила мама, но старуха опять махнула рукой:

– Не бреши. Мне – не бреши. Девке на роду написано сиротой быть, это Генрих твой судьбу обмануть решил, тебя от смерти спас. Но тебе-то дите это ни к чему, я все вижу. А мне годится, вот и отдай.

– Да как же я отдам своего родного ребенка! – Мама все-таки встала со стула и бочком стала подбираться ко мне поближе.

Старуха тоже встала и сама отдала меня маме в руки.

– Так решим – привезешь мне ее через двадцать восемь дней. Привези – я над ней не дошептала. Та не бойся – силой не возьму, разве что добром отдашь. Толку все равно тебе от нее не будет – беглая она у тебя.

– Как это – беглая? – спросила мама, крепко прижимая меня к себе.

– А увидишь, если не отдашь, – ехидно усмехнулась старуха.

На этом разговор и закончился. Захарьевна дала маме узелок с травами, спросила еще раз, запомнила ли я стишок, и мы простились.

Мама пулей вылетела за дверь, дрожащими руками пристегнула меня и всю дорогу так крепко держалась за руль, как будто не вела машину, а толкала ее вперед.

Папа ждал нас и сам открыл ворота. Мама выбралась из машины, схватила меня и молча устремилась к дому.

– Аня, постой! – Папа догнал ее и повернул к себе.

– Нам надо уезжать. – Мама, ничего не объясняя, вырвалась и снова зашагала вперед.

– Да постой ты… Аня! Да что случилось? – Папа обогнал ее и взял за плечи.

– Она… Она сказала, что заберет Глорию, – губы у мамы задрожали, по щекам покатились слезы – в который раз за этот день, – эта твоя старуха… Ее украдут, я знаю… Нам надо уезжать… – Она снова попыталась вырваться, но отец не пустил, поднял на руки нас обеих и понес в дом.

– Да объясни ты толком, – попросил он, но мама только плакала, уткнувшись в его плечо.

– Мамочка, не плачь. – Я погладила ее по волосам и сказала отцу: – Папа, мне очень нравится Захарьевна, но мне не нравится, что мама из-за нее постоянно плачет.

– А почему мама плачет? – осторожно спросил отец, усаживаясь на кровать.

– Захарьевна сказала, что я ей подхожу и она будет меня учить. А мама испугалась, что она заберет меня насовсем. Но она же не заберет, правда? Это просто как в школу ходить, да? Ничего страшного.

– Ах, вот в чем дело, – протянул папа, снимая с мамы туфли и вытирая ей слезы своим платком. – Аня, послушай меня, детей уже давно никто не ворует. Тем более бабки. Они всегда подбирали себе сироток, или дурочек…

– Я не сиротка! И не дурочка! – Я рассерженно топнула.

– …или таких способных девочек, как наша Глория, – примирительно добавил папа, – которая сейчас пойдет и попросит Зосю сделать нам чаю. – Он замахал мне рукой поверх маминой головы, мол, иди.

Я, надувшись, ушла на кухню, а когда вернулась с Зосей, несущей чай, мама уже не плакала, а, шмыгая носом, с интересом слушала папу. Он рассказывал о Захарьевне.

Она была не местная – казачка, приехала на Украину за мужем. Во время второй войны муж и трое ее сыновей ушли на фронт, а Захарьевну угнали в Германию немцы. Эшелон их по дороге разбомбили, но Захарьевна осталась в живых. Она и еще несколько человек ушли в леса, к партизанам.

– Она – настоящий партизан, у нее даже медаль есть «За храбрость», а ты говоришь – украдет ребенка, – укоризненно качал головой папа.

Когда война закончилась, Захарьевна вернулась домой, где ее ждали четыре похоронки.

– Она как села на стульчик, так и просидела три дня, – страшным голосом рассказывал папа, – не плакала, молчала, почернела вся от горя. А потом ушла в лес, и никто не видел ее восемь лет.

Зося ахала, мама слушала молча, закусив краешек платка.

– А потом вернулась, но в своем доме жить не стала, сама подняла себе хатку на окраине – ну, ты видела, – продолжал папа, – а где-то спустя полгода стали к ней «ходить люди». Лечила она травами, и молитвой, и заговором. Местные власти пробовали ее воспитывать, но как только приходил к ней какой-нибудь активист, Захарьевна молча начинала собирать узелок. «Ты куда это собралась?» – спрашивал «воспитатель». «Как куда? В тюрьму. От веры не отступлюсь», – спокойно отвечала она. Ну, на нее и плюнули. Сталин, на ее счастье, к этому времени уже умер, и кому была охота с ней возиться. Вот такая история, – закончил папа.

Назад Дальше