Послышалась команда запуска моторов. Будто ток прошел от дрогнувших век до застывших пяток Кроткого. Открытые глаза выхватили светлый бок бомбы. Около самолета слышалась гортанная речь, тарахтел, удаляясь, мотор автомашины, с металлическим скрежетом захлопнулся люк фюзеляжа. Заверещал стартер. Кроткий отважился пошевелиться. Тело казалось чужим, пальцы рук и ног одеревенели. Восстанавливая кровообращение, он согнул ногу и зацепил валенком за обшивку. От этого еле слышного звука что-то холодное и пустое подкатило к груди, как на качелях, резко летящих вниз. Сердце, громко стукнув, затихло…
В это время Аким Грицев, заночевавший в караулке, вышел на улицу и увидел грузовик с четырьмя эсэсовцами. Машина, резко тормознув, встала у аэродромных ворот, солдаты остались в кузове, а из кабины выскочил Штрум.
– Открывай!
– Пропуск? – спросил часовой.
– Я тебе дам пропуск, дурак! – Штрум оттолкнул солдата и схватился за веревку шлагбаума.
«Неужели пронюхал? Откуда? А если моторист? Да нет – верный парень! Может быть, поймали кого-нибудь из бежавших, и тот слышал наш разговор с планеристом?» Аким взглянул на гудевший моторами самолет, на Штрума, явно рвущегося на стартовый командный пункт. «Кажется, настало время исполнить приговор штаба бригады», – и Аким поднял автомат. От первого выхлеста огня Штрум охнул, схватился за живот, сел к колесу и обхватил его руками. Аким повел стволом в сторону самолета. Пули запели выше застекленной кабины, одна пробила форточку. Испуганный пилот рывком двинул вперед сектор газа, стараясь быстрее подняться в небо. Выпустив последние пули в солдат, Аким метнулся за угол караулки, но из окна хлестнул одиночный выстрел. Аким с простреленной грудью упал…
Моторы взвыли, и самолет резко качнуло вперед. Движение воздуха очистило бомболюк. Михаил Кроткий глубоко вздохнул, энергично заворочался. Дрожь обшивки стала мельче. Инстинкт авиатора подсказал: еще усилие – и крылья лягут на воздух.
Кроткий ворочался, превозмогая боль. Ногам стало лучше, пальцы рук пришлось покусать, чтобы заставить их подчиняться. В бомболюке запахло сыростью.
Прячась за тучами, тяжелый бомбардировщик крался к русскому городу, скрывая под коричневой скорлупой тонну взрывчатки.
Два заиндевевших цилиндра не страшны. Их тросики, идущие к чекам предохранительных ветрянок, легко перекусить, и тогда взрыватели не сработают. А что делать с третьей бомбой? У нее нет предохранителя, и легкое касание земли вызовет взрыв. Вот если сейчас ударить кулаком, даже кулаком, все полетит к черту в преисподнюю!
Михаил Кроткий вынул из кармана кусачки и перекусил тросы к предохранительным чекам двух бомб. Теперь они – железные болванки. Он протянул руки вдоль туловища, давая возможность крови притечь к пальцам.
Говорят, в минуты опасности вспоминается прошлая жизнь. У кого как. Михаил Кроткий мысленно редко возвращался далеко назад. А если и вспоминал, то прежде всего вечно небритую рожу колхозного учетчика Вьюна.
Все Кроткие были добросовестными крестьянами. Отец Тарас долго цеплялся за единоличное хозяйство, прижимист был мужик, поздно вступил в колхоз, но, вступив, сразу посчитал колхозное добро своим и приумножал его изо всех сил. Еще мальчишкой Михаил постиг секреты хлебороба. Он по комку в руке чувствовал наливную мощь земли, по металлическому шелесту колосьев определял спелость овса и ржи. Знал, что, если шишки репейника расправляют свои крючки, на листьях конского каштана появляются «слезы» и лес шумит без ветра, – быть дождю. К вёдру распускаются цветы вьюнка, вечерний лес становится теплее поля. Поле он любил. Особенно в страду. Здесь можно было показать ловкость, силу, сметку, можно было стать первым. А честолюбия всем Кротким не занимать. Если уж в газете появлялся портрет кого-нибудь из членов семьи, то он аккуратно вырезался, вывешивался на видное место в хате и не снимался, пока его полностью не засиживали мухи.
В поле можно было и отдохнуть, забравшись на верхушку пахучего стога. Впрочем, не по годам рослого Михаила и там находили разбитные девчата, у которых с призывным звоном рельса на ужин, казалось, пропадала усталость.
Учился Михаил неважно. Арифметики не любил. Грамматика давалась с трудом. Усидчивость и упрямство кое-как помогли ему перейти в седьмой класс. В восьмой он уже не пошел. Отец старался воздействовать кулаками. Михаил отворачивался, а когда надоедало терпеть, осторожно брал батю в охапку, относил в конюшню и ставил перед старым жеребцом Тютюном. При виде тощего коняги, свидетеля славных боевых лет, отец становился добрей и только ругал «бисова сына» нехорошими словами.
В первые дни войны Михаила призвали в армию. Через полгода его нашло письмо из Оренбурга, куда ушли с Украины родственники. Весть была тяжелой: старого Тараса повесил бывший учетчик колхоза полицай Вьюн, мать умерла, выбираясь с родственниками из немецкой неволи.
Поганый Вьюн!.. Самолет с воем прорывался сквозь облака, и штурман уже, наверное, рассчитывал боевой курс.
Кроткий протиснулся в левую часть бомболюка. «Трюм явно маловат для моей казенной части, но я достану тебя, жаба!» Он нащупал паз между ударным диском, похожим на большую пуговицу, и корпусом взрывателя. Если заклинить паз, ударник, соединенный с диском, не разобьет детонатор.
Окончив дело, он почувствовал, как ледяной ветер, гуляя по его убежищу, жжет мокрое от пота лицо, лезет за шиворот.
Луч яркого дневного света скользнул в бомболюк. Светлая полоса медленно ширилась. На головке бомбы под ворсом инея Кроткий разглядел большое ржавое пятно. Росинкой сверкнул перекушенный обрез тросика. Михаила Кроткого потянуло набок, и он механически схватился за корпус бомбы. Осветились все темные уголки. Он еще крепче ухватился за бомбу и будто оторвал ее. Лениво колыхнувшись, она пошла вниз.
Над головой промелькнуло грязно-серое брюхо «хейнкеля». Самолет как-то странно перевернулся, и Кроткий увидел землю. В то же время он конвульсивно оттолкнулся. Острый стабилизатор бомбы вильнул у лица. Свободное падение продолжалось недолго, ровно столько, чтобы бомба ушла подальше.
Рука нащупала вытяжное кольцо парашюта. После гула самолета давила странная тишина. Невдалеке круглились облачка зенитных разрывов с прожилками огня.
Что-то прорвалось в ушах, и небо загрохотало. Кроткий несся к земле. Он падал на город, почти в центр его. Горошины-домики превращались в квадраты, вытягивались цепочкой. Тело рванул раскрывшийся купол парашюта. Маленький, из красного шелка, он раскрылся грибком. От динамического удара слетели эрзац-валенки. Но это уже пустяк. Есть ли что-нибудь теплее родной земли!
К родному берегу
– Планеристам готовиться к отъезду! На сборы двадцать минут! В третий отряд! Шмотки в сани! – кричал дежурный партизан, обходя землянки.
Лес окутывали сумерки. Планеристы до наступления сплошной темноты торопились сдать автоматы и пистолеты на склад бригады. Оружие оставляли партизанам. Пилоты прощались с товарищами, дружба с которыми завязалась под разрывами немецких мин, в дерзких рейдах по гитлеровским тылам. Ломались, как спички, мосты, черные грибы дыма поднимались над нефтехранилищами, приводились в исполнение приговоры над предателями, спасались от фашистской злобы советские люди. Ко многим ратным делам народных мстителей приложили свои руки и пилоты. И вот настал час, когда по приказу с Большой земли их собрали на полевом аэродроме одного из отрядов, чтобы отвезти домой. Возвращались не все. Над погибшими не было обелисков, а иногда и земляного холмика, толстый слой снега хранил тайну их могил. На авиабазу передавались комсомольские билеты, и к каждому из них командир бригады приложил скромную партизанскую медаль.
Владимир Донсков ехал на розвальнях с тремя товарищами. Лошадью правил разведчик по прозвищу Звездочет. Он попыхивал цигаркой, и крупная махра, раскаляясь во время затяжек, освещала жгут его толстого черного уса.
– Большая Медведица! – мечтательно произнес он, поглядывая на небо. – Раньше она на меня грусть наводила, в пруду колхозном отражалась серебряными пуговицами, и не поймешь порой, то ли она блещет, то ли карась от озорства спину выгибает, играет, бесенок. А сейчас… Ведь что делают с людьми, паразиты! Кто я был раньше? Добрейшей души человек! Жена меня даже хмельного не боялась, ни одна деревенская шавка на меня не тявкала, я в жисть курицы не зарезал, а если видел, как ей голову отрывают, есть мяса не мог. А теперь лютость из меня прет, рубаху разрывает.
Недавно фрица мы захомутали, он, паскуда, со злости плюнул мне на сапог. Так я его вмиг продырявил!.. Вот от должности отстранили, в обоз отправили. И правильно. Необыкновенно нужный был фриц! Ти-ихо! – И усач выбросил цигарку в снег.
Недавно фрица мы захомутали, он, паскуда, со злости плюнул мне на сапог. Так я его вмиг продырявил!.. Вот от должности отстранили, в обоз отправили. И правильно. Необыкновенно нужный был фриц! Ти-ихо! – И усач выбросил цигарку в снег.
По редкому подлеску они объезжали большую поляну. Ездовой спрыгнул на снег, вел лошадь на короткой узде: если лошадь заржет, крепкая рука зажмет ей храп. Монотонно поскрипывали полозья. Тяжело дышал в оглоблях немецкий битюг, еще не привыкший к партизанским условиям. Хрустнула неосторожно задетая промерзшая ветка.
Миновали поляну, и усач снова вскочил на облучок.
– Осталось версты три, ребята, и приедем к нам. У меня просьбица. Разрешил комиссар по письму сочинить. Написал я, да много что-то листков получилось, цельный блокнот трофейный исчеркал. Не возьмет ли кто из вас? Дома запакуете поудобней и сунете в почтовый ящик или еще как там…
– Давай, дядя, – сказал Донсков. Усач покопался в недрах своего тулупа и протянул ему объемистый пакет.
При подъезде к полевому аэродрому их остановили, прощупали всех фонариками, приказали вылезти из саней, идти пешком. По узеньким тропкам, в затылок друг другу, они шли минут сорок, пока не услышали громкий, не таившийся голос:
– Э-эй! Поворачивай на огонек! – И в темном воздухе закачался фонарь.
Их окружили люди, подходили близко, рассматривали лица. Одно, круглое, беловатое, возникло перед Донсковым, помаячило и вдруг радостно воскликнуло хриплым баритончиком:
– Вовка! Друг! Живой!
Узнал Донсков голос. Узнал, крепко обнял Бориса Романовского, прижался губами к его холодной колючей щеке.
– Тебе бриться пора, Борька! – не нашел других слов Донсков и провел рукой ласково по отросшей щетине товарища.
– Пошли! – потянул за руку Романовский. – Наши все недалеко. Сложили шалаш и алалакают в нем. Там тепло. Пошли, Володя!
Борис привел друга к неуклюжей хижине, сложенной из сушняка и, откинув дерюжку у входа, они вошли. Донсков не сразу рассмотрел сидевших вокруг маленького костра, но пожимал руки до боли в пальцах. Первым он ясно различил лицо лейтенанта Дулатова, обложенное шикарной черной бородой, а потом узнал в разно одетой публике и других пилотов своей эскадры. Вопросы к вновь прибывшему властно пресек Дулатов:
– По порядку, друзья! Каждый рассказывает по порядку!
Самолет придет не раньше полуночи, так что времени хватит. Досказывай, Романовский!
– Ну, о том, что после отцепки я не выдержал курса по своей дурости, я признался. Как грыз землю и закапывал груз, уже рассказал… Про Петь-Петушка тоже. Мальчика схоронили ночью, тайком, на сельском кладбище, рядом с его матерью. Вот про Мишку Кроткого ничего больше не знаю. По донесениям Акима Грицева, держался он крепко. Фашист Штрум из него ничего не выколотил. Полигон немцы взорвали. Говорят, вместе с пленными… Я не командовал, как Коля Санталов и Миша Данилин, взводом, не ходил в разведку, как Толя Старостин или Иван Пещеров… Чинил оружие. Бойки точил, пружины вил, мины разряжал, тол из бомб выплавлял, ну и другое, по мелочи. Один раз только вылезал с партизанами, да и то за жратвой… Все!
– Донсков, твоя очередь. Коротко, – сказал Дулатов и прикурил от уголька трубку с вырезанной мордой черта на чубуке. Оглядел, какое впечатление на ребят произвела трофейная новинка.
– …Я про Боцмана сначала. Он оказался стоящим товарищем. Когда мы попали в заградогонь, буксировщик отцепил меня и поплыл домой. Самолет Миши Кроткого тоже повернул, но Миша отдал концы, догнал меня, и мы вместе нашли подходящую бухту. Нас прибило совсем не к тому берегу, нужно было искать выход. Им был только курс на партизанский лагерь. Мы не договаривались, но как-то так получилось, что капитаном стал Миша. Он послал меня и сказал: «Надо!» В нашей дружеской клятве сказано: «Вернусь живым и отвечу: сделано!» Я вернулся с партизанами. На месте планеров зияли две огромные ямы. Перед Мишиным окопчиком – замерзшие трупы немецких овчарок. Мы изучили следы на месте схватки. Его не взяли на абордаж! Его схватили тяжелораненым или оглушенным. С километр волокли по лесу до дороги и увезли на машине. Вот память о нем: перчатка с правей руки, разодранная осколком гранаты. Я вышел к партизанам шестого отряда, у них и остался.
– Чем занимался в отряде? – последовал тихий вопрос.
– Не перебивать! – оборвал Дулатов. – Продолжайте, Донсков.
– Похвастаться нечем. Со мной были еще двое, и нас берегли. Говорили, таков приказ. Использовали на связной работе между группами, иногда мы ходили в села. Не брезговали и кухонной работой: я перечистил тонны три картошки, не меньше. Когда выполнял задания по связи, искал отца. Никто не слышал о Максиме Борисовиче Донскове? Нет?..
– Может быть, кто слышал? – спросил и Дулатов. – Нет? Подумайте, а я пока скажу несколько слов.
Он передвинул из-за спины на живот маленькую кобуру, вынул из нее никелированный, почти игрушечный пистолет, о его рукоятку выбил трубку. Горячий комочек табака зашипел в снегу. Говорить начал торжественно:
– Во-первых, поздравляю вас. Молодцы! С заданием справились, не посрамили чести крылатого воина! Мне как командиру доверили штабную работу. По ее специфике я был в курсе почти всех ваших дел. В моем распоряжении находилась радиогруппа. Работала постоянная связь с Большой землей. Сам командир бригады провожал меня, подарил на память вот этот именной «вальтер»! Всех вас представили к медалям «Партизан Отечественной войны» второй степени. Это высокая награда! И прямо скажем: заслуженная! Мы участвовали в большом деле: ведь, по неполным данным, за это время партизаны Гомельского района только на четырех железнодорожных ветках, ведущих к городу, подорвали семь тысяч сто тридцать два рельса и пустили под откос двадцать поездов с живой силой и военной техникой немцев! Но, оказывается, многого я не знал. О повороте буксировщика сержанта Кроткого и о самовольной отцепке Костюхина слышу впервые.
Донсков слушал лейтенанта, и ему казалось, что говорит не его инструктор, а совсем-совсем другой человек. Пафос речи, значительность взглядов посуровевших глаз, новые жесты, резкие и энергичные, выделяли его, поднимали над группой притихших сержантов.
Ровным, хорошо поставленным голосом продолжал Дулатов:
– Сейчас обстановка такая: немцы пытаются ликвидировать партизанский район. Предстоят тяжелые бои. Они уже начались! Нами рисковать не хотят. Мы нужны. Может быть, возвратимся сюда еще раз. Скоро придет транспортный Ли-2 за детьми и ранеными. Восемь мест наши… Вопрос: передавал ли кто из партизан вам письма! Если да – немедленно сдать мне! Сами понимаете: военная цензура не отменена. В письмах могут оказаться нежелательные сведения. У кого есть?
– У меня, – сказал Донсков и вынул из-за отворота комбинезона пакет черноусого возницы. Прежде чем отдать Дулатову, он нагнулся к костру и прочитал адрес: «Саратовская область, дер. Озерки. Колхоз „Красная новь“. Бастраковой Мариулле Андреевне». Первым желанием Донскова было спрятать пакет, но Дулатов уже тянул руку.
– Донсков, почему ваша тройка в кубанках, где летные шлемы потеряли?
Сняв с головы, Донсков помял жестковатый мех кубанки, провел ладонью по голубому сукну донышка.
– С партизанами поменялись, им в шлемах и спать теплее, и воевать удобней.
Несколько минут разговаривали планеристы, показывали друг другу партизанские «сувениры», делились впечатлениями, кое-кто не удержался от хвастовства. Но постепенно ожидание самолета становилось томительным, многие примолкли, слушали небо.
– Боря, может споешь ту… про сокола? А? – попросил кто-то из темного угла.
В свете костра розовато блеснул лакированный бок гитарки. Борис подворачивал колки, настраивал инструмент. Установилась полная тишина.
– Эту песню пел один партизан на нашем кордоне. Его застрелил снайпер, – сказал Борис и тронул струны инструмента:
Грустно выводил песню хрипловатый баритон. Догорал костерок в шалаше, и угли тускнели, как глаза убитого.
– Все на костры! – долетел снаружи зычный крик.
Планеристы повылезали из шалаша, заторопились к кучам хвороста, разложенного на поляне. Вскоре послышался гул моторов большого самолета. Он тенью выскочил из-за ближних деревьев, прогрохотал над вспыхнувшими кострами и ушел на второй круг. Шум моторов утих, потом снова усилился. Посадочные фары прорезали ночь, светом умыли поляну. Черные фигурки людей убегали с площадки к лесу. Раздался глухой удар, будто пустое огромное корыто бросили на землю. Огненные глаза машины моргнули, закрылись. Моторы журчали мягко, успокаиваясь.