Двое других осмелились плеваться и бросить камень в личный штандарт наместника с изображением императора Тиберия при въезде когорты охраны в Иерусалим, тем самым, оскорбив величие империи. Сегодня они также будут распяты.
Каиафа вошел, непрерывно постукивая о мрамор пола посохом первосвященника. Шумная поддержка фанатичной многотысячной толпы вселяла надежду на сговорчивость заезжего гордого и неуступчивого упрямца.
Наместник, смотревший на площадь из окна, при звуке шагов, резко обернулся и смерил вошедшего сердитым взглядом.
— Зачем ты настраиваешь людей на смуту, первосвященник? Какова твоя цель?
— Они пришли сами.
— Не нужно мудрости вашего Соломона, чтобы поверить в твои лживые слова.
— Они собрались здесь все вместе, различные по своим убеждениям, чтобы выразить…
— Как же! Твой сварливый, корыстный, погрязший во многих суевериях и грызущийся между собой, народ, вдруг объединился… Будто ты не знаешь о моих соглядатаях — мне известен каждый твой шаг, — саркастично произнес наместник Иудеи.
— Проклятый римлянин, — с привычной злобой подумал Каиафа, — пусть тебя покарают твои же боги…
— Впрочем, и твои люди шпионят за мной, — продолжал прокуратор, презрительно сощурив властные глаза, — и меня это не обижает. Не смей только писать на меня доносов императору, иначе я тебя уничтожу!
— Я не писал на тебя доносов…
— Будто бы… А, о растрате казенных денег, которые, на самом деле, были потрачены на строительство акведуков для Иерусалима?
— Нам не нужны были эти акведуки.
— Хотите жить в грязи, купаться в нечистотах и пить отвратительную воду… Что ж — ваше право. Но пока вы являетесь подданными империи, я должен… прокуратор внезапно прервался, — ладно, мы не для этого здесь встретились. Говори — что тебе нужно?
— Нами арестован и осужден к смерти некий проповедник из Галилеи, по имени Иисус Назаретский.
— Я знаю это.
— Он связан с вождями зелотов, организующих убийства ваших сторонников в Иудее.
— У меня на этот счет совершенно иные сведения.
В окно донесся рев толпы. Слышались ругательства и выкрики на разных языках.
— Распни его! Распни… — верещал чей-то тонкий голос, поразительно похожий на голос Фагота.
Толпа дружно подхватила, — распни…
Интересное совпадение, — саркастически заметил прокуратор, — как только ты заговорил о проповеднике — твои люди закричали о предании его смерти на кресте. Как это у тебя получается?
— У каждого свои секреты, — ушел от ответа Каиафа и продолжил, — но, помимо преступлений против моего народа, Иисус совершил и преступление против великого Рима и лично римского императора, — он помолчал и добавил, — да, пошлют ему боги долгие годы.
— Какое же преступление, — заинтересовался прокуратор.
— Он объявил себя царем Иудеи, а кому, как не тебе известно, что никто не может быть царем провинции без согласия Рима, то есть решения римского Сената. И он считает себя богом, то есть ставит себя выше императора Тиберия.
Понтий Пилат задумался, теребя пурпурный край своей белоснежной тоги.
— Действительно, если задержанный заявляет это — тем самым совершается одно из самых тягчайших государственных преступлений и виновный заслуживает распятия на кресте, — размышлял он.
Любые действия против Рима и императора следовало расценивать, как оскорбление величия римского народа, что было предусмотрено весьма подробным и изощренным римским законодательством и предусматривало лишь одно наказание — смертную казнь.
— Но, с другой стороны, с чего бы это лукавый Каиафа доносит ему о преступлении против Рима и императора, которых ненавидит, ну, может, чуть менее чем самого прокуратора, — это казалось ему странным. — Он скорее укроет любого преступника, посягнувшего на римлян и их законы, и даже вложит в его руки меч, чем выдаст…
Вновь поднявшийся рев толпы прервал его мысли.
— Но, почему этого иудея… Он ведь иудей?…
— Он галилеянин.
— Все равно, относится к вашему народу… Почему его следует судить по римским законам? Вы приговорили его к смерти за преступления против ваших законов и обычаев — казните же его, заодно, и за преступления против Рима! Покажите свою преданность императору Тиберию!
— Мы не вправе судить по римским законам. Кроме того, мать его, дочь козопаса, зачала от беглого римского солдата Пандиры, значит, в его жилах течет и римская кровь.
Явно не поверивший в это Пилат, лишь саркастически рассмеялся, — даже, если ты говоришь истину — от этого он не стал римским гражданином. Есть ли у вас письменные свидетельства преступной деятельности вашего пророка?
— У нас есть донос, обвиняющий Иисуса из Назарета в…
— Neminem cito accusaveris! Вам, дикарям, неизвестен этот основополагающий принцип римского судопроизводства, — прокуратор презрительно сощурил глаза и поднял подбородок, — это означает — никого попешно не обвиняй.
— Но император…
— Император — уста всемогущего Юпитера в небесах, я — уста императора в Иудее, — серые жесткие глаза сузились, прямые, как два лезвия римских мечей, тонкие сухие губы, гневно сжались.
— К Иерусалиму со всех сторон движутся толпы людей, если они захотят освободить арестованного…
— Я должен его допросить, — твердый голос наместника напоминал разящий короткий удар римского меча.
— Но, неужели игемону недостаточно приговора Синедриона…
— Вели доставить его сюда и передать центуриону у главного входа, — прокуратор не колебался.
Взгляд его был крайне неприветливым и от него хотелось уклониться, как от брошенного копья.
Связный рев толпы затих, лишь отдельные крики долетали до окон дворца.
— Он, как будто руководит своими соплеменниками отсюда, — поразился прокуратор, а вслух сказал, — ты можешь идти — я сообщу тебе о своем решении позже.
Оставшись один, Пилат достал из-под тоги висевшую на простой льняной нитке серебряную буллу и достал из нее амулет, подаренный ему отцом, в тот день, когда он впервые взял в руки меч.
— Помогите же мне боги, — прошептал он, вглядываясь в выполненное из красноватого золота изображение головы ящерицы, сверкнувшее маленькими рубинами, вставленными вместо глаз.
Глава тринадцатая 1.10. Понтий Пилат. Pereat mundus, vivat justicia[8]
Прокуратор подошел к окну и посмотрел на площадь, заполненную людьми. Выкриков и рева больше не было, лишь глухой ропот пронесся по толпе, заметившей его появление. Он окинул стоящих внизу презрительным взглядом.
Нечистая небрежная одежда, лохматые засаленные бороды, обмазанные жиром косички, тысячи лукавых и злобных, навыкате, глаз — наместник с отвращением сплюнул в мраморную урну стоящую сбоку.
— Рим, — единственная мысль, которая владела его душой уже пятый год, — возвратиться в столицу империи любой ценой…
Услышав шум шагов, Пилат обернулся — центурион ввел арестованного через другую дверь и, следовательно, он был доставлен не через вход, ведущий во дворец с площади. Предусмотрительность Каиафы была неудивительна, судя по доносящимся крикам, задержанного могли не довести живым через разъяренную, беснующуюся толпу.
Он не стал садиться в кресло, а подошел и остановился в двух шагах от пришедших, с интересом вглядываясь в бесстрастное неподвижное лицо невысокого худощавого человека лет тридцати.
Пленник был одет в аккуратную белую хламиду, на греческий манер, отороченную серой окантовкой с простым узором, застегнутую на правом плече, коричневатого камня, фибулой с изображением пальмовой ветви. Никаких других украшений на одежде и теле не было. Ноги его были босы.
Волосы, цвета спелого ореха, извиваясь колечками, в беспорядке спадали на плечи, разделенные посередине, едва заметным спутанным пробором. Лицо, слегка бронзоватого оттенка, свидетельствующего о частом нахождении под палящим солнцем, хранило спокойное и отчужденное выражение. Высокий лоб с двумя продольными неглубокими морщинами слегка нависал над коричневатого цвета, скорее карими, блестящими глазами. Довольно крупный нос имел более римские, нежели иудейские очертания. Левая щека имела явственно красноватый цвет и была поцарапана, очевидно, храня следы нанесенного по ней удара.
Небольшие выразительные губы почти скрывала курчавящаяся густая бородка, сросшаяся с усами, также разделенная посередине и того же цвета, что и волосы на голове, разве, чуть рыжеватее и темнее.
Ничего, особо примечательного, в его облике прокуратор не усмотрел. Его можно было принять и за грека, и за римлянина, и за иудея.
Этот человек дерзнул поднять голову против всесильного Рима?
— Ты можешь идти на свой пост, — сказал он центуриону и попытался заглянуть в глаза арестованного.
Ничего, особо примечательного, в его облике прокуратор не усмотрел. Его можно было принять и за грека, и за римлянина, и за иудея.
Этот человек дерзнул поднять голову против всесильного Рима?
— Ты можешь идти на свой пост, — сказал он центуриону и попытался заглянуть в глаза арестованного.
— Чем досадил ты им?
— Слова твои следует обратить к ним.
— Правда ли, что ты делал чудеса?
— Не я делал, но Бог.
— В какого бога ты веришь? Он у тебя один?
— Вера — это надежда. Разве запрещено надеяться? — уклонился от прямого ответа задержанный.
— Для чего ты пришел в Иерусалим?
— Я принес огонь, который очистит этот мир.
— От римлян?
— Нет. От нечестивцев, беспутных и бесчестных людей. И потом на выжженной и очищенной земле я воздвигну новый Иерусалим.
— Ты царь?
Худощавый человек поднял большие влажные глаза и глухо произнес, — царство мое — не от мира сего.
— Где же царство твое? — в голосе прокуратора прозвучала скрытая насмешка, — за пределами империи великого Тиберия?
— Царство мое есть истина, — арестованный не принял иронии, — и я пришел в этот мир, чтобы провозгласить ее.
— Что есть истина, по-твоему? — заинтересовался римский наместник, — познаю ли я истину, допросив тебя, выяснив твою суть, уяснив твои преступления и предав смерти?
Человек долго молчал, отрешенно глядя, как в узкую бойницу за спиной собеседника неторопливо проникает луч солнца.
— Единственная истина это вера в Бога, — отчужденно произнес затем пленник. — Это сам Бог, как таковой. Человек приходит к истине через свои заблуждения, полагая эти заблуждения за истину, за свою веру. Он никогда не познает Истину, но может приблизиться к ней и обрести веру.
— Мне странны твои рассуждения. К этому призываешь ты народ иудейский в своих проповедях? Ты хочешь насильно вложить в души соплеменников свою веру?
— Нет. Истина заложена в глубине человеческого сердца. Это познание также и себя. Для меня важен свободный поиск Истины каждым человеком. Насилию здесь не место, — конец фразы пленник произнес очень медленно, но отчетливо.
Понтий Пилат задумался и сделал длительную паузу. Не потому, что не верил этому странному человеку, но пораженный простотой сказанного и глубиной его помыслов.
Молчал и собеседник, отрешенно уставившийся в висящий на стене боевой щит.
— Ты хочешь править миром?
— Нет. Я не правитель.
— Тогда чего же ты хочешь? — рассерженно вскричал римлянин, — я уже изучил повадки здешних народов. Галилеянину нужна слава, а иудею деньги?
На его лице появилось неприязненное выражение. Допрашиваемый что-то недоговаривал. Представители всех здешних племен любили выражаться иносказательно, и иногда их скрытые намерения были непонятны чужакам.
Он был воином и всякие околичности и словоблудие претили его прямой натуре. Он чувствовал подсознанием, что не все так просто с этим пророком, приговоренным синедрионом к смерти, что это не только столкновение двух мировоззрений. И осознавал — Каиафа не зря пришел за помощью к своему смертельному недругу. Что-то было здесь не так. Но, что?
— Я упраздню законы, начертанные на скрижалях Моисеевых, и создам новый закон в сердце человеческом. Я знаю то, чего не ведают другие…
— Нельзя безнаказанно знать то, чего не знают остальные люди… — раздумчиво заметил прокуратор.
— Делай свое дело, слуга кесаря, — по-прежнему, отсутствующе сказал арестованный.
Солнечный луч попал на висевший на стене прямой бронзовый римский щит и отразился в его глазах горящими угольками.
Толпа снаружи вновь угрожающе заворчала.
Прокуратор задумался. Его нисколько не тревожила судьба стоящего перед ним человека. Он мог отдать и отдавал приказы об уничтожении сотен и тысяч людей. Но… Каиафа хотел совершить правосудие руками Рима. Почему? Он снова задавал себе и не находил ответа на этот вопрос.
— Распни его! Распни! — громкие крики перекатывались с края на край, казалось, кто-то невидимый дирижировал этой презираемой им чернью.
— Отчего эти люди так не любят тебя?
— Спроси у них. Другие встречали меня по иному.
— Но ты — одинок. Твои старания напрасны.
— Ничто в этом мире не напрасно. И никто не напрасен.
— И тебе предстоит умереть одиноким.
— Я ощущаю свое единство с Небесами. Там наверху нет ни дня, ни ночи… В одиноком безмолвии ничто не напомнит мне о земной суете. Я не боюсь умереть… Для меня смерть просто не существует… Приказывай же своим слугам, игемон.
Манера арестованного говорить независимо и иносказательно раздражала прокуратора и, в то же время, вызывала уважение к стоицизму обреченного на смерть.
И Понтий Пилат все более склонялся к отказу в утверждении приговора на римский вид казни. Следовало найти какой-нибудь предлог для этого.
— Смерть галилеянину, — вновь взревело за окнами.
— Так ты из Галилеи?
— Я долгое время жил там, — вновь уклонился от прямого ответа пленник.
Прокуратор знал, что на празднование Пасхи в Иерусалим прибыл царь Галилеи Ирод Антипа, сын Ирода Великого. Так почему бы не отправить галилеянина на суд своего властителя? Он понимал, что тот не пойдет против воли всемогущего Каиафы и просто тянул время, отчего-то страшась принять любое из двух возможных решений.
Он отдал приказ доставить задержанного для разбирательства его царю и вновь стал размышлять над создавшейся непростой ситуацией, сомневаясь уже в правильности принятого в душе решения. Его беспокоило полное отсутствие, пока, проявлений среди многочисленных, он это знал точно, сторонников назорейского пророка.
Возможно, они готовятся к решительным действиям? Но тогда об этом сообщили бы соглядатаи тайной службы наместника. И, почему не пытаются защищать своего учителя его верные ученики? Ведь никого из них не задержали, все они на свободе…
Приговоренного Синедрионом пленника вернули быстро. Прокуратор, за эти годы хорошо изучивший обычаи и символику иудейских властей, с удивлением увидел на его плечах светло-серое покрывало, означавшее, что галилеянский царь не видит вины своего подданного. Почти следом за ним быстро зашел взбешенный Каиафа.
— Галилеянский правитель намеренно противодействует синедриону. У него свои помыслы и свои цели. Ты же теперь нарочно не принимаешь решения об утверждении нашего приговора, — закричал он, уже от двери.
Центурион и охраняемый им арестант имели одинаково бесстрастные выражения лиц. Прокуратор же смотрел в окно, поворотившись к кричавшему спиной.
— Переменчива и жалка участь человека, — задумчиво и тихо пробормотал он.
— Человека — да. Но Небеса постоянны. Они не знают перемен и никогда не пребывают в суетном движении, — неожиданно звучно продолжил дискуссию арестованный.
Каиафа растерянно молчал, переводя непонимающий взгляд с одного на другого. Не дождавшись продолжения, он завопил, гневно простирая руки к наместнику. Слова, произнесенные им, дальше были гневливы и обличающи.
— Ты ждешь того дня, в который, по обычаям наших предков, мы не делаем никакой работы, никаких дел! Неужели ты намереваешься спасти этим гнусного преступника от казни?
— Распни его! — грянуло с площади.
— Нет, — прокуратор заносчиво поднял голову, уже приняв решение. Он обернулся и был спокоен. Осужденный на смерть человек перестал быть проблемой, став частью решения другой проблемы.
— Как? — это все что мог прохрипеть первосвященник, горло которого перехватило.
— Я не вижу вины этого человека, — высокомерный римлянин намеренно подчеркнул слово «человека», — как не усмотрел его вины и твой властительный соплеменник.
— Если у кесаря такие слуги, Рим скоро падет, как старый дряхлый ствол смоковницы, — Каиафа задыхался от бешенства.
— Ошибаешься, жалкий иудей! — прокуратор надменно вздернул подбородок, — римские орлы скоро расправят свои крылья над всем миром! Наш лозунг — пусть гибнет мир, да здравствует справедливость!
— Итак…
— Итак, я не утверждаю своей подписью приговор Синедриона и не скрепляю его печатью наместника Иудеи. Если он нарушил ваши законы, воздайте ему по заслугам сами. Но бойтесь ошибиться…
Прокуратор повернулся к центуриону, — передайте его начальнику тайной стражи Синедриона, — и, казалось, потерял всякий интерес к происходящему, крикнув в сторону двери, — обед мне!
Он подошел к медному рукомойнику, стоящему в углу, и демонстративно совершил омовение рук.
— Не я пролью кровь его, но сами иудеи, — пробормотал прокуратор, не разжимая плотно сомкнутых губ.
В глазах Каиафы, направленных на Пилата сквозила неприкрытая ненависть, рука судорожно сжимала посох, губы дергались, силясь что-то сказать.