— И ты, господин, пришел? Да будет благословенно имя Агнца за ту радость, которую ты доставишь Каллине.
Сказав это, он отворил дверь, и они вошли. Больной Лин лежал на соломе с похудевшим лицом и желтым, как слоновая кость, высоким лбом. У очага сидела Лигия; она держала в руках связку маленьких рыб, нанизанных на веревочку и, по-видимому, предназначавшихся для ужина.
Занятая сниманием рыбок с веревочки и думая, что Урс вошел один, она не подняла даже глаз. Виниций подошел к ней и назвал ее по имени, протягивая руки. Она вскочила: изумление и радость осветили ее лицо, и безмолвно, как дитя, после дней тревоги и страха отыскавшее отца или мать, она бросилась в его раскрытые объятья.
Он обнял ее и прижал к своей груди с подобным же чувством, словно она погибала и спаслась лишь чудом. Потом он взял руками ее голову, целовал лоб, глаза и снова обнимал ее, повторял ее имя, склонился к ее ногам, целовал руки, ласкал ее, радостно и благоговейно приветствовал. Счастье его было безграничным, как и любовь.
Потом он рассказал, как прискакал из Анциума, как искал ее среди горевших улиц, в доме Лина, как он настрадался и наволновался, пока апостол не привел ее к ней.
— Теперь, — говорил он, — я не покину тебя среди пожара и разнузданной толпы. Люди убивают друг друга у городских стен, грабят, обижают женщин, и один лишь Бог знает какие еще несчастья постигнут Рим. Но я спасу тебя и всех вас. О, моя дорогая!.. Поедемте все вместе в Анциум. Там сядем на корабль и поплывем в Сицилию. Моя земля будет вашей, мои дома — вашими. Послушай меня! В Сицилии мы отыщем Авлов, я верну тебя Помпонии и потом возьму к себе с ее и твоего согласия. Ведь ты, моя милая, не боишься меня больше? Меня не обмыло еще крещение, но спроси Петра, не сказал ли я ему по дороге к тебе, что хочу быть истинным последователем Христа, и не просил ли я его крестить меня хоть здесь, в этой хижине. Поверь мне, и вы все поверьте мне.
Со светлым лицом слушала Лигия эти слова. Все они, сначала из-за преследования евреев, а теперь из-за пожара и смуты, жили в постоянном страхе и тревоге. Отъезд в спокойную Сицилию действительно положил бы конец всем волнениям и вместе с тем открыл бы новую эру в их жизни. Если бы Виниций предложил ехать с ним одной Лигии, она, конечно, воспротивились бы искушению, не желая покидать апостола и Лина. Но Виниций сказал ведь им: "Поезжайте со мной! Моя земля будет вашей землей, мои дома — вашими домами!"
Поэтому, склонившись к его руке, чтобы поцеловать ее в знак покорности, она прошептала.
— Твой очаг будет моим очагом.
Застыдившись, что произнесла слова, которые по-римскому обычаю говорили невесты при совершении брачного обряда, она разрумянилась и стояла, освещенная пламенем очага, с опущенной головой, боясь, что ее осудят за них.
Но в глазах Виниция светилась бесконечная любовь. Потом он обратился к Петру и заговорил снова:
— Рим пылает по желанию цезаря. Он в Анциуме жаловался, что до сих пор не видел большого пожара. И если он не остановился перед таким преступлением, то подумайте, что может случиться в будущем. Кто знает, не стянет ли он сюда войска и не истребит ли граждан. Кто знает, какие могут быть объявлены проскрипции [54] и не вспыхнет ли после пожара гражданская война с убийствами, насилиями и голодом? Спасайтесь и давайте спасем Лигию. Там вы переждете бурю, а когда она уляжется, снова вернетесь сеять зерна вашего учения.
Словно в подтверждение слов Виниция со стороны Ватиканского поля послышались отдаленные крики и вопли, полные бешенства и ужаса. В хижину вошел ее хозяин и, спешно закрыв за собой дверь, сказал:
— Идет резня у цирка Нерона. Рабы и гладиаторы напали на граждан.
— Слышите? — сказал Виниций.
— Исполнилась мера, — произнес Петр, — и несчастья будут неисчерпаемы, как море.
Потом он обратился к Виницию и, указывая на Лигию, сказал:
— Возьми девушку, которую тебе предназначил Бог, и спаси ее. Больной Лин и Урс пусть едут с вами.
Но Виниций, полюбивший от всей души апостола, воскликнул:
— Клянусь, учитель, что я не оставлю тебя здесь на гибель!
— Бог благословит тебя за твое желание, — ответил апостол, — но разве ты не слышал, что Христос трижды сказал мне над озером: "Паси овец моих!"
Виниций замолчал.
— Поэтому, если ты, которому никто не поручал заботиться обо мне, говоришь, что не оставишь меня здесь на гибель, — как можешь ты хотеть, чтобы я покинул свое стадо в годину бедствий? Когда была буря на озере и мы убоялись в сердцах наших, он не покинул нас, — как же могу я, слуга Господень, не пойти по его следам?
Вдруг Лин поднял свое бледное лицо и спросил:
— А как я, о наместник Господень, не пойду по следам твоим?
Виниций водил рукой по лбу, словно боролся с собой и со своими мыслями, потом, взяв за руку Лигию, сказал голосом, в котором звучала решительность римского воина:
— Послушайте меня, Петр, Лин и ты, Лигия! Я говорил то, что советовал мне мой человеческий разум, но у вас есть иной, который думает не о собственной безопасности, а о заветах Спасителя. Да! Я не понял этого и ошибся, потому что с глаз моих не снято еще бельмо и старая природа моя отзывается во мне. Но я люблю Христа и хочу быть его слугой, поэтому, хотя в данном случае дело идет о чем-то большем для меня, чем собственная жизнь, склоняюсь перед вами и клянусь, что и я исполню завет любви и не покину братьев моих в дни несчастья.
Сказав это, он опустился на колени, восторженно простер руки и, подняв глаза, воскликнул:
— Понял ли я тебя, о Христос? Достоин ли я тебя?
Руки его дрожали, глаза блестели от слез, по телу пробегала дрожь веры и любви, а апостол Петр, взяв глиняную амфору с водой и подойдя к нему, торжественно сказал:
— Крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Духа. Аминь.
Тогда восторг овладел всеми. Им казалось, что хижина наполнилась каким-то неземным сиянием, что они слышат небесную музыку, что свод пещеры разверзся над ними и с неба сходят к ним светлые ангелы, а там, в вышине, виднеется крест и пронзенные благословляющие руки.
А снаружи раздавались крики истребляющих друг друга людей и гул огня над пылающим городом.
VI
Погорельцы расположились в великолепных садах цезаря, Домиция и Агриппины, на Марсовом поле, в садах Помпея, Саллюстия и Мецената. Заняты были все портики, здания для игры в мяч, роскошные дачи и сараи для зверей и птиц. Павлины, лебеди, страусы, газели и антилопы из Африки, олени и серны, служившие для украшения садов, были отданы черни на съедение. Съестные припасы доставлялись из Остии в таком изобилии, что по баржам и разным судам можно было переходить с одного берега Тибра на другой, словно по мосту. Хлеб раздавали по необыкновенно низкой цене, а наиболее бедным — бесплатно. Привезено было много вина, масла, каштанов; ежедневно с гор пригонялись стада быков и баранов. Нищие, которые раньше гнездились в переулках Субурры и в обычное время умирали с голоду, теперь, после пожара, жили лучше, чем прежде. Призрак голода был отогнан; гораздо труднее было бороться с разбоями, грабежом и убийством. Кочевой образ жизни обеспечивал безнаказанность негодяям, тем более что они выдавали себя за почитателей цезаря и не жалели рукоплесканий, когда он показывался где-нибудь. Так как государственные учреждения поневоле были закрыты, кроме того, чувствовался недостаток в вооруженной силе, которая могла бы установить твердый порядок в городе, населенном подонками всего тогдашнего мира, то трудно себе представить, что творилось в Риме. Каждую ночь происходила резня, столкновения, убийства, насилия над женщинами и детьми. Около места, куда пригоняли из Кампаньи стада, дело доходило до битв, в которых гибли сотни людей. Каждое утро Тибр выбрасывал множество трупов, которых никто не хоронил и которые разлагались от зноя, усиленного пожаром, и наполняли воздух заразой и смрадом. Среди погорельцев было много больных, и все боялись большой эпидемии.
Город продолжал гореть. Лишь на шестой день, когда огонь дошел до пустырей Эсквелина, на котором ради этого было разрушено множество домов, пожар стал утихать. Но горы тлеющего пепла и углей светились настолько сильно, что люди не хотели верить в конец катастрофы. На седьмую ночь пожар вспыхнул с новой силой в домах Тигеллина, но продолжался недолго. В разных местах рушились обгоревшие дома, выбрасывая вверх столп огня и дыма. Постепенно еще тлевшие внутри пепелища стали покрываться золой. Небо после солнечного заката перестало быть багровым, и лишь в ночной темноте на опустошенных руинах изредка показывались голубые языки пламени, пробегавшие по углям.
Из четырнадцати частей города осталось всего четыре, считая и кварталы за Тибром. Все остальное уничтожил огонь. Когда наконец угли совершенно покрылись золой, можно было видеть огромные пространства города, серые, печальные, мертвые; повсюду торчали ряды дымовых труб, которые походили на кладбищенские памятники. Между этими черными колоннами днем бродили печальные люди, отыскивая в пепле дорогие вещи или кости своих близких. По ночам на пепелищах выли собаки.
Вся щедрость и помощь цезаря, которую он оказал народу, не могла удержать людей от проклятий и возмущения. Довольны были лишь негодяи, воры и бездомные нищие, которые теперь могли вдоволь наедаться, напиваться и грабить. Но людей, потерявших имущество и своих близких, не удалось подкупить ни свободным доступом в сады, ни бесплатной раздачей хлеба, ни обещаниями игр и подарков. Катастрофа была слишком значительной и неслыханной. Людей, в которых жила любовь к родному городу — к отчизне, приводили в отчаяние слухи о том, что само имя "Рим" будет уничтожено и забыто и что цезарь намерен возвести на пепелище новый город под названием Нерополис. Волна недовольства усиливалась и росла с каждым днем, и, несмотря на лесть августианцев, ложь Тигеллина, впечатлительный Нерон, гораздо больше своих предшественников считавшийся с настроениями толпы, со страхом думал, что в глухой борьбе не на живот, а на смерть с патрициями и сенатом ему может не хватить сил и поддержки со стороны народа. Августианцы не менее цезаря боялись событий, которые могли им каждый день принести гибель. Тигеллин думал о том, что следует выписать из Малой Азии несколько легионов. Ватиний, который хохотал даже тогда, когда его били по щекам, потерял голову; Вителий потерял аппетит.
Некоторые из них деятельно совещались друг с другом, что предпринять против грозившей им опасности, так как ни для кого не было тайной, что в случае падения цезаря никто из августианцев, за исключением одного Петрония, не ушел бы целым. Их влиянию приписывались все безумства цезаря, их нашептыванию — все его преступления. Ненависть против них была едва ли не сильнее, чем против самого цезаря.
Поэтому все они ломали голову, как бы отвести от себя обвинение в поджоге города. Но для этого необходимо было снять подозрение также и с цезаря, потому что никто не поверил бы, что не они были виновниками пожара. Тигеллин совещался по этому вопросу с Домицием Афром и даже с Сенекой, которого ненавидел. Поппея, которая поняла, что гибель Нерона будет в то же время и приговором для нее, обратилась к своим советникам — еврейским священникам, — все знали, что в последние годы она исповедовала религию Иеговы. Нерон со своей стороны действовал тоже, но его планы были или чудовищными, или шутовскими, и он или дрожал от страха, или забавлялся, как неразумное дитя.
Однажды в уцелевшем от пожара доме Тиберия шло долгое и безрезультатное совещание. Петроний был того мнения, что следовало бросить все и ехать в Грецию, а потом в Египет и Малую Азию. Путешествие предполагалось совершить еще раньше — зачем же теперь откладывать его, когда в Риме печально и небезопасно.
Цезарь с восторгом принял предложение, но Сенека, немного подумав, сказал:
— Уехать легко, гораздо труднее будет потом вернуться обратно.
— Клянусь Геркулесом! — воскликнул Петроний. — Вернуться можно во главе азиатских легионов.
— Я так и сделаю! — сказал Нерон.
Но Тигеллин воспротивился. Он не мог ничего придумать сам, и если бы мысль Петрония пришла ему в голову, он предложил бы, несомненно, ее как единственное средство спасения. Но ему было важно, чтобы Петроний вторично не оказался человеком, который один в тяжелую минуту может спасти все и всех.
— Послушай меня, божественный! — сказал он. — Этот план ведет к гибели! Прежде чем ты доедешь до Остии, вспыхнет гражданская война. И кто знает, не провозгласит ли себя цезарем один из побочных потомков божественного Августа, а что мы будем делать в случае, если легионы перейдут на его сторону?
— Мы сделаем прежде всего то, чтобы потомков у Августа не оказалось, — ответил Нерон. — Их так немного, что избавиться от них не представляет труда.
— Это можно сделать, но в них ли одних дело? Мои люди не далее как вчера слышали в толпе, что цезарем должен быть такой человек, как Трасей.
Нерон прикусил губы. Потом он поднял глаза к небу и сказал:
— Ненасытные и неблагодарные. У них достаточно муки и угольев, чтобы печь на них лепешки, чего хотят они еще?
На это Тигеллин ответил:
— Мести.
Наступило молчание. Вдруг цезарь встал, поднял руки вверх и начал декламировать:
Забыв обо всем, он воскликнул с сияющим лицом:
— Подайте мне таблички и стиль, чтобы я мог записать этот стих. Лукан никогда не сочинял ничего подобного. Заметили ли вы, что я сложил его в одно мгновение?
— О несравненный! — воскликнуло несколько голосов.
Нерон записал стих и сказал:
— Да! Месть потребует жертвы!
Потом он обвел присутствующих взором:
— А что, если пустить слух, что Ватиний велел поджечь город, и принести таким образом Ватиния в жертву народного гнева?
— О божественный! Разве я значу что-нибудь? — воскликнул Ватиний.
— Ты прав! Нужно найти кого-нибудь побольше… Может быть, Вителий?..
Вителий побледнел, но стал хохотать:
— Мой жир мог бы, чего доброго, заставить пожар вспыхнуть снова!..
Но у Нерона было другое на уме: он искал жертвы, которая действительно могла бы успокоить гнев народа. И наконец, он нашел жертву.
— Тигеллин! — воскликнул он. — Это ты сжег Рим!
Собравшиеся вздрогнули. Поняли, что цезарь перестал шутить и что наступил час, чреватый последствиями.
Лицо Тигеллина исказилось, как морда собаки, готовой укусить.
— Я сжег Рим по твоему приказу.
Они смотрели друг другу в глаза, как два демона. Наступила тишина, слышалось лишь жужжанье мух, летавших по атриуму.
— Тигеллин, любишь ли ты меня?
— Ты знаешь, государь.
— Пожертвуй собой ради меня!
— Божественный цезарь, зачем ты подносишь к моим губам сладостный напиток, которого мне нельзя выпить? Народ волнуется и бунтует, неужели ты хочешь, чтобы взбунтовались и преторианцы?
Тигеллин был префектом претории, и слова его имели характер явной угрозы. Нерон понял это, и лицо его покрылось бледностью.
В эту минуту вошел Эпафродит, вольноотпущенник цезаря, и заявил, что божественная Августа желает видеть у себя Тигеллина, потому что у нее сейчас находятся люди, которых он должен выслушать.
Тигеллин поклонился цезарю и вышел с лицом спокойным и презрительным. Когда его хотели ударить, он сумел показать зубы. Он дал понять, кто он, и, зная трусость Нерона, был уверен, что владыка мира не дерзнет поднять на него своей мощной руки.
Нерон сидел некоторое время молча. Понимая, что присутствующие ждут от него какого-нибудь слова, он наконец сказал:
— Я отогрел на своей груди змею.
Петроний пожал плечами, словно хотел сказать, что такой змее нетрудно оторвать голову.
— Что ты скажешь? Говори! Дай совет! — воскликнул Нерон, заметив его движение. — Тебе одному я верю, потому что у тебя больше ума, чем у всех других, и ты любишь меня!
У Петрония был готов ответ: "Назначь меня префектом претории, и я выдам народу Тигеллина и в один день успокою Рим". Но врожденная лень взяла верх. Быть префектом — значило, собственно, взвалить на свою шею особу цезаря и тысячи государственных дел. Зачем ему это бремя? Разве не лучше читать в своей роскошной библиотеке стихи, любоваться вазами и статуями или держать в объятиях божественное тело Евники, перебирать пальцами ее золотые волосы и прижимать губы к ее коралловым губам. Поэтому он сказал:
— Я советую ехать в Ахайю.
— Ах, я ждал от тебя чего-то большего. Сенат ненавидит меня. Если я уеду, кто поручится, что они не восстанут и не провозгласят кого-нибудь цезарем? Народ прежде был верен мне, но теперь он пойдет за ними. Клянусь Аидом! О, если бы этот сенат и этот народ имели одну голову!..
— Позволь тебе напомнить, божественный, что, желая сохранить Рим, нужно сохранить хоть несколько римлян, — с улыбкой сказал Петроний.
Но Нерон стал упрекать:
— Что мне до Рима и римлян! Меня слушали бы и в Ахайе. Здесь меня окружает измена. Все покинули меня! И вы готовы изменить мне! Знаю, знаю это!.. Вы не подумали о том, что скажут наши потомки, если вы покинете такого художника, как я.
Он хлопнул себя по лбу и воскликнул:
— Я сам забываю, среди этих забот и тревог, кто я!
Он обратился к Петронию с просиявшим лицом.
— Петроний, народ ропщет, но если бы я взял лиру и вышел на Марсово поле, если бы я пропел ту песнь, которую пел вам во время пожара, — неужели ты думаешь, что я не тронул бы его своим пением, как некогда Орфей, растрогавший и покоривший диких зверей?
Туллию Сенецию, скучавшему по своим рабыням, привезенным из Анциума, давно хотелось уйти домой.
— Несомненно, о цезарь, — сказал он, — если бы они дали тебе начать твою песнь.
— Едем в Грецию! — воскликнул огорченный Нерон.
В эту минуту вошла Поппея, а за ней — Тигеллин. Взоры присутствующих невольно обратились на него, потому что ни один триумфатор не въезжал с такой гордостью на Капитолий, с какой он вошел сейчас к цезарю.