Катализ. Роман - Ант Скаландис 10 стр.


Включившийся в игру ударник ансамбля где-то на середине стихотворения начал выстукивать ритм, а под конец добавил и другие звуковые эффекты. И получилось здорово. Великолепно получилось. Непризнанного поэта двадцатого столетия с восторгом принял век двадцать первый. И Женьку распирало от гордости, он спрыгнул со сцены, как, бывало, спрыгивал с ринга после боев, красиво законченных нокаутом. А теперь он нокаутировал весь мир, весь этот проклятый, чужой, непонятный, ужасный мир. Вот он валяется у него под ногами. Ох, какая это была радость! Или, может быть, счастье? Наверное, счастье.

Это уже потом, на трезвую голову, Женька подумает, как это страшно, когда сочиненное тобой в кошмаре двадцатого века «Последнее предупреждение» спустя столько лет все еще звучит как только что написанное. А в тот момент, в тот прекрасный момент было только одно чувство — чувство упоения победой.

Друзья сразу налили водки. Сухо поздравили. Подходили какие-то люди. Говорили на всяких языках. На русском чаще.

— Преклоняюсь перед вашим талантом.

— Ура Андрею Евтушенскому!

— Что же это ты пишешь, сволочь?!

— Вы специально взяли такой псевдоним?

— Да это же издевка над памятью погибшего!

— Вы из Норда?

— Ах, он из Москвы! Вы слышали, это поэт из Москвы.

— Из Москвы — и такая силища. Каково!

— Не сходите с ума. Это же дешевка.

— Просто попал в струю.

— Это тоже надо уметь.

— Вы слышите, Евтушенский, вы попали в струю!

Потом все постепенно успокоились. Грянула музыка. Начались танцы. Цанев облапил какую-то полуодетую девочку и был счастлив. Станский танцевал с красоткой в строгом черном костюме и с зеленым бантом на шее. Рюша сидел и пил водку. Женька ему помогал. Официант принес три порции обжаренных в масле сосков и к ним фирменное блюдо ресторана «Полюс» — салат из брусники с апельсинами. Сигареты «Чайка» официант тоже принес. Сигареты были те самые, шестидесятых годов. Женька уже ничего не соображал. Он вынул сигарету из пачки и закурил. «Ничего особенного, — говорил он себе, — ресторан в стиле «ретро», и сигареты в нем старые. Ничего особенного». Кажется, Женька попробовал даже сосков из тарелки Черного, к которой тот даже не притронулся. А Станский, вернувшийся с танцулек, соски жевал вдумчиво и нахваливал их божественный вкус, особенно в сочетании с брусникой и апельсинами. Цанев есть не стал, зато развел за столом настоящую медицинскую экспертизу — исследовал соски на предмет установления природы среза. Потом выпили еще, и Цанев принялся традиционно ругать себя как врача, а заодно всех советских врачей и всю советскую медицину. Станский напомнил ему, что, скорее всего, никакой советской медицины уже давно нету, а остался только один советский врач — Любомир Цанев, и с ним еще три советских каннибала в качестве гостей вольного города Норда. На мгновение Цанев запнулся, призадумался, но тут же завелся снова, так, видимо, и не поняв горькой иронии Станского.

— В нашей медицине все кругом сволочи, — поведал он.

— В науке то же самое, — возразил Эдик.

Потом они еще выпили.

Потом Женьке стало плохо.

10

Женька сидел на полу в кабине идеально, невероятно, невозможно чистого клозета будущего и, обхватив руками унитаз, мучительно выворачивался наизнанку. Уже вышли грибки в сметане и несколько разных салатов, уже вышли ореховые хлебцы с икрой и розовые ломтики ветчины, уже вышли жульены, пикули, мясные крученки и жареные соски, если это были они, уже вышли водка, коньяк и вино, уже пошла пронзительно горькая зеленоватая желчь, а его все скручивали и скручивали новые спазмы. И было это так противно, так невыносимо — и так знакомо! — что весь пестрый, страшный и безумно чужой мир отодвинулся куда-то на третий, десятый, сто двадцать пятый план. И сквозь боль, усталость, омерзение, слезы сверлила мысль: «Абсурд, абсурд, нелепость! Вот так вот дуриком, чудом, посредством невероятного стечения обстоятельств попасть в далекое, неведомое, пусть страшное, но ведь необычайно интересное будущее, и не найти ничего лучшего, как только напиться вдрызг, упрятаться в сортире и блевать над унитазом, да так, что на все, абсолютно на все стало начхать. Абсурд! Абсурд и нелепость».

Сходное чувство Женька уже пережил однажды, когда двоюродная сестра, работавшая гримером в одном из лучших московских театров, пригласила его встречать Новый Год вместе со всеми сотрудниками, то бишь и с актерами тоже. И столики были накрыты в экспозиционном зале, и было невероятно много живых знаменитостей, собравшихся в одном месте, и любопытных забавных тостов, и веселых аттракционов, и остроумнейших шуток, и просто интересных разговоров, и был чудесный капустник, и танцы, и масса симпатичных молодых артисток… И ничего этого Женька не видел или не помнил, потому что в первый же час праздника ухитрился выпить какое-то чудовищное количество водки, благо никто выпитого не считал, и остаток ночи провел над унитазом в мучениях, потом — около него на полу в полудреме, а будучи разбужен, бродил по театру, как тень отца Гамлета. И, таким образом, вся культурная программа встречи Нового Года в знаменитом театре ограничивалась для Женьки прочтением за столом принятого «на ура» четверостишия, посвященного наступающему году и прозвучавшего пророчески, как ядовитая издевка над самим собой:

И теперь, согнувшись над унитазом двадцать первого века, Женька вспоминал давнюю праздничную ночь в театре и удивлялся собственному умению наступать многократно на одни и те же грабли. Причем на этот раз грабли достигли поистине циклопических размеров. И в глубине Женькиного сознания забрезжила надежда: на то, что столь могучий удар по лбу имеет право, наконец-то, стать последним.

Все эти мысли заметно смягчили тяжесть его мучений, но новый приступ нескончаемой рвоты жестоко свел на нет достигнутые успехи. Женька стоял на коленях перед унитазом и плакал. Он плакал от обиды, презрения и жалости к самому себе.

Какое счастье, что он не защелкнул дверь, когда, качаясь, ввалился в кабинку! Станский нашел его сразу, как только начал искать, и доволок до лифта, а в лифте с ним ехал уже не Станский, а какой-то тип с большим зеленым значком на отвороте куртки. Почему-то запомнился этот значок. И еще запомнилось почему-то, отложилось в подсознании, что тип ехал не просто случайным попутчиком, а ехал именно с ним, но потом, на этаже, исчез куда-то.

Дальше — опять довольно смутно — мелькание номеров дверей, и вспышка радости в голове от номера 1233, и монетка, брошенная в щель, и неодолимое желание спать, и приглушенный свет в комнате, и в этом свете серебристая фигура в кресле, и жуткое, омерзительное самочувствие, и, сквозь усталость, тошноту и головную боль, — удивительные глаза Крошки Ли и ее слова: «Дурачок! Напился, как мальчишка. Забыл про все. На вот, полечись», и маленький брусочек, под пальцами Ли выросший вдруг в коробку размером с обувную, и в ней — стакан с темной жидкостью.

Удивительная это была жидкость. Ее название, не только по систематической номенклатуре, но и официальное сокращение, было неудобнопроизносимым. На жаргоне же чудодейственный напиток величали просто похмелином. Похмелин снимал разом все неприятные ощущения и придавал человеку необычайную бодрость. Уже после первого глотка жизнь показалась Женьке не такой уж пустой и не такой уж глупой шуткой, какой в свое время посчитал ее поэт, ну а после стаканчика радист полярной экспедиции Вознесенко просто решил, что, в полном соответствии со своей фамилией, он без особого труда, взмахнув руками, сможет улететь на небо. Конечно, дело тут было не только в похмелье. Разумеется. Ведь перед Женькой во всей своей дивной прелести стояла крошка Ли. Была она все в том же скафандре, только отстегнутый шлем лежал на столе и под ним небрежно стянутые, наполовину вывернутые серебряные перчатки и серебряная сумочка, при первой встрече принятая с перепугу за кобуру, а теперь показавшаяся Женьке просто косметичкой.

— Поцелуй меня, — сказала Ли.

Такого поворота событий Женька как-то не ожидал. Он растерялся. Все это было слишком уж быстро, слишком сразу. Впрочем, быть может, в этом их новом мире так и положено. Может быть, так и надо. Кто знает? В конце концов, тем, что едва знакомая девушка просит тебя поцеловать ее, и в двадцатом веке никого удивить было нельзя. Не в том дело, что Ли так быстро, так сразу кидается в его объятия — это-то здорово, ведь он любит ее! — а дело в том, что вообще все слишком быстро, всего слишком много. Еще вчера он был окоченелым трупом во льду, а теперь… Как все завертелось! Целый мир, огромный незнакомый мир свалился ему на голову, и меньше, чем за сутки он успел пережить в этом мире все мыслимые чувства и несколько совершенно немыслимых — таких, о которых раньше невозможно было даже догадываться. Это было чересчур для одного человека. Разум не справлялся, вдалеке маячил призрак безумия. И нужно было отбросить все. Отбросить и забыть.

Такого поворота событий Женька как-то не ожидал. Он растерялся. Все это было слишком уж быстро, слишком сразу. Впрочем, быть может, в этом их новом мире так и положено. Может быть, так и надо. Кто знает? В конце концов, тем, что едва знакомая девушка просит тебя поцеловать ее, и в двадцатом веке никого удивить было нельзя. Не в том дело, что Ли так быстро, так сразу кидается в его объятия — это-то здорово, ведь он любит ее! — а дело в том, что вообще все слишком быстро, всего слишком много. Еще вчера он был окоченелым трупом во льду, а теперь… Как все завертелось! Целый мир, огромный незнакомый мир свалился ему на голову, и меньше, чем за сутки он успел пережить в этом мире все мыслимые чувства и несколько совершенно немыслимых — таких, о которых раньше невозможно было даже догадываться. Это было чересчур для одного человека. Разум не справлялся, вдалеке маячил призрак безумия. И нужно было отбросить все. Отбросить и забыть.

Ли, прекрасная Ли, он хотел ее, он ждал ее, он мечтал о ней, но сейчас он не знал, что делать.

Наверное, в этот момент было весьма глупое выражение лица. И Крошка Ли рассмеялась. Весело, звонко и очень по-доброму.

— Я тебе не нравлюсь? — спросила она сквозь смех.

И Женька не нашелся, что ответить, он только улыбнулся и шагнул к ней. И его встретила прохладная, очень похожая на нежную, шелковистую кожу, ткань скафандра, и ласковые руки, и горячие влажные губы. И он задохнулся от счастья и понял, что это — главное, а может быть, вообще единственное, что ему нужно в этом мире. Любовь была лучшим спасением от подступающего безумия. В любви он мог раствориться, в любви он мог забыть и отбросить все, как и хотел. Потому что любовь была выше и сильнее всего. Сильнее страха. Сильнее тоски. Сильнее времени. Эта банальщина — любовь сильнее времени — приобретала для Женьки новый особый смысл: ведь Крошка Ли как бы принадлежала двум эпохам сразу, как бы протягивала тончайшую невидимую ниточку из мира чуждого и страшного через Женькино сердце к миру желанному, щемяще родному и еще тогда, еще в двадцатом веке, безвозвратно утраченному.

Он так долго прижимал ее к себе, что Ли сказала:

— Пусти. Душно.

— Открыть окно? — заботливо спросил Женька.

— Окно? — не поняла Ли. — Зачем?

— Ах, да, — сказал он, вспомнив, где находится. — Действительно, какое, к черту, окно, тут, наверно, кондиционер, или как это у вас называется…

— Душно, — повторила Ли, словно и не слушая Женькину болтовню, и добавила полувопросительно и как-то на удивление робко: — Я разденусь?

Женька вспомнил, как Ли ходила в этом же наряде по морозу, и торопливо произнес:

— Да-да, разумеется.

И это тоже прозвучало очень глупо.

А Крошка Ли закинула руку за голову — вроде как собралась расстегнуть пуговицу — и вдруг рванула скафандр красивым резким страстным жестом, словно больше была не в силах терпеть его на теле, и под скафандром, конечно, ничего больше не оказалось, и Женька обмер от восторга, но вместе с тем его поразило и другое: скафандр, роскошный серебряный скафандр с белой подкладкой из материала типа полиуретана был теперь явно и окончательно испорчен, неровный лоскут ткани, оторванный чуть ли не до пояса, болтался сбоку, обнажив правую грудь.

— Порвала? — испуганным шепотом спросил Женька.

— Что? — не поняла Ли. Она явно ждала совсем другой реакции.

— Порвала, — повторил Женька и показал рукой, будто Ли могла не видеть этого. — Такую вещь порвала.

— Господи, какой ты смешной! — она улыбнулась. — Да у меня на складе еще почти тысяча костюмов до следующей поставки. И потом, если… Ой, да! Ты же не понимаешь…

Она вдруг замолчала, а он действительно не понял. Тысяча костюмов… С ума сошли от изобилия. Впрочем, рвать на себе одежду, пожалуй, это красиво и эротично. Что ж, если они могут себе позволить…

— Помоги мне, — попросила она, и это было сказано так просто, будто речь шла о том, чтобы подержать сумочку или снять пальто.

И он протянул руку и взялся за край скафандра, теплый, мягкий, но в этот момент напомнивший вдруг кожуру апельсина. Может быть, потому, что серебристая оболочка так же легко и приятно счищалась — именно счищалась, а не снималась — с аппетитного, как спелый фрукт, тела Крошки Ли. У Женьки даже мелькнула нелепая мысль, что скафандры эти только так и снимаются. Как они в таком случае одеваются, подумать он не успел. Думать было уже некогда. Думать было невозможно. Три чувства затопили все — восторг, страсть и растерянность. Она стояла обнаженная в полумраке среди отсвечивающих металлом клочьев на полу, и серебристые звездочки плясали в ее черных глазах, а губы шептали ему ласковые слова. А он не знал, не помнил, не понимал, что должен делать. Ох, с каким наслаждением он разорвал бы свою одежду, но ни шерсть свитера, ни красный полиэстр брюк были ему не по зубам, и он стал просто яростно сдергивать с себя один за другим все эти ненавистные покровы…

…И потом он оказался очень плох. Он знал это точно, знал наверняка, и все-таки Крошке Ли непостижимым образом удавалось соответствовать каждому движению его, каждому мимолетному чувству, и он видел, он знал, он ощущал, что ей было тоже хорошо с ним. И от этого оставалось странное двойственное впечатление, словно тебя ведут за руку, все время ведут, но ведут именно так, как ты сам того хочешь.

И он вдруг вспомнил, как однажды — из чисто дружеских побуждений — с ним провел бой чемпион Европы Юрий П. Превосходство Юрия было колоссальным. Женька знал это, но не чувствовал совершенно. Если он вдруг раскрывался, Юрий не бил, а лишь обозначал удар, и Женька запоминал ошибку, но оставался уверен, что в последний момент все-таки сам, именно сам, сумел уйти от удара. А ударные комбинации Женьки Юрий подчеркивал, легонько, едва заметно подыгрывая ему и смачно натыкаясь на хлесткий джеб или быстрый и точный хук. И все это дарило изумительное ощущение собственной силы и мастерства, но где-то в глубине сознания горьковатым привкусом обиды, не переставая, сочилась мысль: «Обман, обман, обман…»

Что-то подобное было и теперь. Ли до такой степени совершенно владела своим телом, что мастерства ее с лихвой хватало на них обоих. И это было прекрасно. Это было восхитительно. И это же было обидно. «Обман, обман», — стучало в мозгу. Но не хотелось верить. И он придумал для себя другое объяснение: «Она любит меня. Она меня любит!» И он повторял эти слова вновь, вновь и вновь…

11

Они лежали утомленные, не одеваясь, лень было даже встать и пойти в душ.

В голове у Женьки внезапно с удивительной четкостью проступили вопросы. Вопросов было много, и Женька выбрал главный:

— А где ребята?

— Чернов спит в соседней комнате, а Эдик и Цанев в разных номерах с женщинами. Любомиру я сама подобрала подружку.

Некоторое время Женька переваривал эту информацию. Потом спросил:

— Так значит, ты уже разговаривала с ними?

— Разговаривала! — хмыкнула Ли. — Вы все укушались в сосиску, задавали массу совершенно идиотских вопросов. Особенно Цанев.

— А я?

— Да и ты что-то вякал.

Женьке стало совестно. Ничего себе, гости из прошлого!

— Слушай, Крошка, мы же были нужны тебе для чего-то. Так?

— Так. Вы мне и сейчас нужны.

— Зачем?

Она помолчала.

— Ты не поймешь, если я просто отвечу. Тут надо начинать с азов.

— Ну так и начинай с азов.

— Я думаю, — сказала Ли. — Я думаю, как начать. Это очень сложно, зайчик.

— Почему зайчик?

— Не знаю. По-моему, ты похож на зайчика.

— Ради Бога. Хоть на крокодильчика. Только расскажи мне, как вы тут дошли до жизни такой.

— Погоди, — Ли вдруг помрачнела. — Это очень долгая история. У нас может не хватить времени.

— А мы куда-то спешим? — удивился Женька.

— Нет, но я боюсь, что очень скоро нас поторопят.

— Кто?

— Кто? — она призадумалась на мгновение. — Люди Кротова.

Женька не знал, кто такой Кротов, хотя где-то и, кажется, даже не раз уже слышал это имя, но от этой новости пахнуло родным и знакомым духом двадцатого века. Придут, скрутят, доставят пред светлые очи большого начальника, допросят по форме, может быть, даже будут бить. Но все это, в сущности, не страшно. Потому что понятно. Потому что знакомо. А по-настоящему страшна только холодная жуть неведомого и, быть может, непостижимого, с которым здесь им пришлось столкнуться лицом к лицу.

— Кротов — это ваш… — Женька замялся, — хозяин?

— Н-ну, в каком-то смысле. Игнатий Кротов — председатель партии зеленых.

— А партия зеленых — это правящая партия?

— Да. То есть, нет. Погоди. Это дурацкий вопрос. Ты меня сбиваешь. Я хотела что-то сказать. Да!

Она поднялась и подошла к столу. Взяла еще один стакан похмелина из своей «обувной коробки», предложила Женьке, он взял; потом нажала кнопочку, и коробочка съежилась до первоначального размера (стала величиной эдак с ластик), при этом из нее вырывался плотный, но постепенно ослабевающий поток воздуха. Из сумочки Ли извлекла еще три таких же предмета разных цветов, собрала их в кулак и, сказав: «Не ходи за мной», — вышла из комнаты. Вернулась она тут же, но уже без этих штучек, и Женька не стал любопытствовать, куда они девались, он просто спросил:

Назад Дальше