А Женька закрыл последнюю страницу «Спасенного мира», отложил книжку в сторону и сказал:
— Ну, братцы, я тащусь! Вы представляете теперь, в какой мир мы попали?
— Представляем, — буркнул Станский.
— И что же? Будете меня ругать?
— Ругать? — поднял брови Станский. — Да тебя не ругать — тебя судить надо.
Черный молча кивнул.
— Да вы что? — Женька опешил.
— Мы — ничего. Плох или хорош этот мир, пусть отвечает Брусилов. А ты струсил и нарушил программу эксперимента. Вот так, — сухо пояснил Черный. — Из-за этого все и вышло. И Любомир…
— Не надо про Любомира, — перебил Женька. — Не надо.
— Да и вообще не надо, — устало сказал Станский. — К чему этот разговор? И какой уж там к черту суд! Не за чем тебя судить.
— Да и некому, — добавил Черный.
— И некому, — согласился Станский. — Нас теперь только трое осталось. Надо держаться вместе. Иначе пропадем.
— А Брусилов? — сказал Женька.
— Что Брусилов? Брусилов весь мир подмял под свой зад, — проворчал Черный, — Брусиловых теперь два, и вообще гусь свинье не товарищ…
— Ты не прав, Рюша, — начал возражать Женька, — он же помнит нас…
— А ты по чему судишь? По этой книжке? — перебил Станский. — Так она сто лет назад написана.
Женька осекся.
«Действительно, — подумал он, — каким стал сейчас наш Витька, в этом мире с проститутками, каннибалами, гладиаторами и фашистской партией во главе? Кто он теперь? Где его место? Узнает ли? Захочет ли здороваться? Что, если нет?»
И все-таки Женька не верил, что все так плохо. Он вспомнил, как накануне в ресторане еще не очень пьяный Любомир говорил ему: «Вот ты, Жека, спрашиваешь, жалею ли я, что все так вышло. И я говорю, не задумываясь: нет, не жалею. В дурацком двадцатом веке мне, честно говоря, терять было нечего. Ну, еще сотня баб, похожих одна на другую. Ну, еще сотня больных, которым я, быть может, помог бы, а быть может — и нет, потому что далеко не все зависело от меня в нашей благословенной памяти двадцать девятой больнице. Ну, еще сотня ящиков водки и пива. На черта мне это все? Я шел помирать. И, наверно, как и все мы, где-то в глубине души надеялся на загробную жизнь, которая будет лучше той, оставленной нами. И вот мечта сбылась. Я — в загробной жизни. Точно еще не знаю, лучше она или хуже. Вроде лучше. Но главное даже не это. Главное — она другая, совсем другая. А это здорово. Это — подарок нам всем от тебя, ну, и от Эдика, конечно.»
Теперь они знали, что главный автор подарка — Брусилов. А Цанев не успел узнать даже этого, но его мнение, высказанное тогда сходу, по первому впечатлению, теперь после смерти в силу традиционного пиетета по отношению к погибшим, стало для Женьки некой истиной, отправной точкой в рассуждениях и спорах с друзьями.
И он сказал:
— Ребята, но ведь нам же повезло. И Любомир так считал…
— Повезло?! — чуть не закричал Станский. — А вот я так не считаю! И не только потому, что ты сорвал программу эксперимента, после чего испытания моего препарата пошли без меня. Не только поэтому. Даже совсем не поэтому. После того, как на мир свалилась эта оранжевая чума, анаф стал мелочью, пустяком, вы же понимаете. Так вот, если бы мы вернулись в срок, мы бы, очень возможно, еще успели помешать нашему новому маньяку.
— Да? И как же? — язвительно поинтересовался Женька.
— Элементарно. Он же пишет, что охотно доверил бы любому из нас эксперимент с новым сибром, помните, тем, который не копировал людей. Значит, он посвятил бы нас в свои тайны. Логично? Далее. Я, лично я, убедил бы его уничтожить эту кошмарную машинку.
— И думаешь, он согласился бы? — спросил Черный.
— Думаю, что да. Ведь он тогда сомневался, а я и теперь убежден. Понимаешь? Он же был мальчишка, дурачок, он же не ведал, что творит! Этого нельзя было делать! Как они допустили? Идиоты!
— Ну, теперь поплачь еще, — сказал Женька.
Ему стало обидно за Виктора. В группе Чернова Женька был единственный ровесник Брусилова.
— Помолчи, Евтушенский, — беззлобно сказал Черный. — Хорошо, Эдик, Брусилов соглашается, мы уничтожаем сибры. А Апельсин?
— А вот это, друзья мои, не Брусилову и не нам с вами решать. Над этим должны были думать лучшие умы человечества.
— Параноики с лампасами, что ли? — снова подал голос Женька. — Так, кажется, у Витьки написано.
— Убери этого идиота, — попросил Станский.
— Ну, зачем же так? — вступился Черный. — Ты что, в самом деле считаешь, что лучшие умы человечества придумали бы что-нибудь хорошее?
— Да, — сказал Станский. — Уж во всяком случае, — не этот потребительский рай, не эту ублюдочную конструкцию рога изобилия.
— Не знаю, — усомнился Черный, — мне пока сибр нравится.
— Мне тоже, — сказал Женька. — А Эдик пусть вступает в партию Кротова, в партию фашиствующих луддитов, в партию Китариса, носящего в двадцать первом веке мундир полковника КГБ.
— Да ерунда это! — с чувством сказал Станский. — Обыкновенный маскарад. Норд вообще маскарадный город.
— Однако довольно странный маскарадик, — заметил Женька. — Я ведь, Эдик, поначалу тоже решил, что это — так, а теперь…
— Да не в костюме дело, — прервал их Черный. — Китарис — сволочь. Видно невооруженным глазом.
— И Кротов — сволочь, — добавил Женька.
— Разумеется, — согласился Черный, — и Кротов тоже.
— Да я разве спорю, мужики? — сдался затюканный Эдик. — Еще Норберт Винер подметил, что к власти, по самой природе ее, всегда приходят люди наименее разборчивые в средствах. Чего ж тут нового?
— А то ново, — сказал Женька, — что мир стал принципиально другим и очень хотелось, чтобы и власть в нем была другая.
— Ишь, чего захотел! — улыбнулся Станский. — Этой брусиловской штукой человека не переиначишь. Наивно было пытаться утопить зло в изобилии. Зло, разумеется, всплыло. И вот оно — разгуливает, как и раньше.
— Да что ты передергиваешь! — возмутился Женька. — Какое зло? Где? Руки никто никому не рубит, просто похулиганили и все. Соски девушек не режут — все та же сибр-технология. Каннибализм потерял свой зловещий смысл. Теперь это дело вкуса и только. Равнодушие к смерти? Так это не к смерти равнодушие, а к трупам, которых еще при жизни можно наделать сколько хочешь. У той девушки в лифте просто вышел срок… — он вдруг запнулся. — Вот только гладиаторы…
— Именно гладиаторы! — обрадовался Станский найденному аргументу.
— Ну а что гладиаторы? — спокойно возразил Черный. — Ты, Женьк, просто не знаешь пока, а мы тут с Кротовым поговорили. Гладиаторы — это добровольцы, а не рабы. Любители острых ощущений, желающие красиво умереть за несколько минут до отмеренного жизнью срока. Они тут научились рассчитывать продолжительность жизни до минуты и даже точнее.
— А научились они отличать сиброкопии рук от таких же рук, отрезанных у живого человека? — агрессивно спросил Станский.
— Эдик, по-моему, ты уже задавал этот вопрос Кротову. Разумеется, отличить не трудно, и разумеется, у них уголовно наказуемо убийство, насилие, пытки и прочие подобного рода преступления. Да и подумай, кому придет в голову пускать в пищу убитого гладиатора, когда с него с живого можно отстричь любую часть тела.
— Положим, гурманы всегда найдутся. Были же, — заметил Станский, — были же в наше время любители «снафф-муви» — фильмов, в которых убийства и пытки снимались в натуре, не понарошку, хотя ни один эксперт не смог бы отличить, где хроника, а где игра актера. И потом, не забывай: здесь, в Норде сибры запрещены, и каннибальские блюда — тоже. Так что никто не знает, какого происхождения человечинкой нас угощали.
— А это уж твои трудности, Эдик, я человечинки все равно не ел. Но главное, не вали ты в одну кучу каннибалов со смертниками. Кстати, вот Женька не знает, гладиаторы — это серые смертники. А есть еще черные, состоящие на службе у Кротова, вроде этого, Колберга, что ли, который без полчерепа к нам влетел; и белые — эти работают на каких-то неизвестных нам пока грин-уайтов. В общем запутаешься!
— Так я и хотел сказать, — встрял, наконец, Женька, — а вы меня сбили. Я хотел Эдику возразить по поводу зла. Конечно, оно тут есть. Те же гладиаторы. Но и с ними — я как чувствовал! — все не так просто. В нашем понимании рубить друг друга в капусту на публике — дикость. Но они-то добровольно идут на это. Так что есть зло? Для тебя, например, Эдик, сибры — зло. Что ж, очень мило. Для Кротова — тоже. А для меня Кротов — зло. Вот и разберись сначала во всей этой каше. Не надо нам твоих выступлений с высоты возраста и опыта. Твой возраст и опыт здесь ничто, тьфу. Мы все тут дети. Нам учиться надо. А не учить. Не нужны этому миру твои бесценные советы. «Сибры уничтожить! Из Апельсина усилиями светлых умов с лампасами и без лампас состряпать какую-нибудь панацею!» Что же, они тут за сто лет сами до этого не додумались, если бы это было так хорошо? Кстати, ведь ты, Эдик, один из этих светлых умов. Не скромничай, скажи лучше, что бы ты попросил у Апельсина.
— Я? — вскинулся Станский. — Да я бы прежде всего не стал так легкомысленно и скороспело превращать свою детскую мечту в средство для спасения человечества. Тут думать надо, всем вместе думать, тут в одиночку решать нельзя.
— «За всех могут решать только все. Или, в крайнем случае, партия». Так, кажется, говорит наш друг Кротов, — вспомнил Женька.
— И правильно говорит.
— Нет, неправильно! Это главная беда: «суждены нам благие порывы, да свершить ничего не дано». Воспитали нас так. Вот и оттягиваем решение проблемы, вот и откладываем спасение мира до лучших времен. Потому что боимся ответственность взять на себя. Пусть решает партия, пусть решает ООН, пусть народ решает… А где он, этот народ? Ведь каждый боится, даже гениальный химик Станский, собиравшийся в свое время, не моргнув глазом, запихать все человечество в холодильник. А вот Брусилов не побоялся. И молодчина! Катаклизм лучше, чем застойное болото! Катаклизм — это революция. А ты, Эдик — реакционер.
— А ты, Женька — дурак. Жалкий поэтишка и невростеник. И Брусилова защищаешь, потому что вы оба одинаковые. Он, недолго думая, игрушки свои по белу свету раскидал, а ты-только и умеешь анаф к черту на рога зашвыривать, да из бластера лупить в белый свет, как в копеечку! И отвечай тут теперь за тебя!
И Женька побелел вдруг, как пластиковая фляжка, из которой вылили клюквенный морс.
— Я что, убил кого-нибудь? — спросил он сипло.
Эдик и Черный молча переглянулись. А потом Черный выдавил, глядя в пол:
— Четверых.
Из книги «Катехизис сеймерного мира»
Вопрос. Был ли Апельсин запрограммирован на производство сибров?
Брусилов. Нет. Он был запрограммирован на помощь человечеству, а мои мысли о сибре помогли ему выбрать вариант помощи, удобный тем, что его изобрел человек, а не пришлый разум.
Петрикссон. Очень может быть. Во всяком случае, Апельсин был запрограммирован на тот или иной эксперимент с низшей цивилизацией, и теперь, благодаря Брусилову, успешно проводит его на большом подопытном кролике по имени Земля.
Хао Цзы-вэн. Да. По-видимому, создание дубликатора — это один из стандартных методов исследования цивилизаций.
Пинелли. Разумеется, нет. Просто оранжит как информационная матрица выбрал для дальнейшего накопления информации наиболее удобную во всех отношениях форму.
Угрюмов. Нет. Апельсин нацелен только на контакт и выбрал Брусилова в качестве партнера. Средствами контакта стали бессмертие Брусиловых и сибр — предмет, принадлежащий как бы двум цивилизациям одновременно.
Кротов. Апельсин — сложнозапрограммированное оружие. Был в его арсенале и чудовищный дубликатор. Но это еще только цветочки — ягодки впереди. А Брусилов — это предатель человечества, выступающий под личиной спасителя.
Уайтстоун. Апельсин рассчитан на перестройку человеческой природы. Бессмертие Брусиловых и всеобщая вакцинация — вот главные шаги на пути этой перестройки, а сибры — это в известном смысле побочный продукт деятельности Апельсина на нашей планете.
Сингх. Не Апельсин был запрограммирован на производство сибров, а в великий замысел Брусилова, Бога, рожденного на Земле, была заложена идея оранжита.
Комментарий
Современная сибрология считает, что оранжит обладает свойством, которое мы условно называем стремлением к реализации идей. Оказавшись волею случая на нашей планете или вблизи ее, он уловил информацию, исходящую от Брусилова, и использовал ее. Предполагается, что это свойство оранжита характеризуется однократностно, то есть, создав сибры, он уже не способен воплощать иные идеи, даже исходящие от Брусилова. Предполагается, что при условии полного уничтожения (исчезновения) сибров Апельсин будет способен к следующей реализации. Проведение такого эксперимента не планируется не только в силу очередного протеста со стороны Брусилова, но и ввиду возможной опасности для всей планеты.
— Теперь ты понимаешь, где мы находимся? — спросил Черный у Женьки, когда тот начал приходить в себя и уже готов был сам задавать новые вопросы.
— В тюрьме, что ли?
— Не совсем. Я бы назвал это скорее домашним арестом.
— Извини, Рюш, — поправил Эдик, — но Кротов ничего не говорил об аресте.
— Однако сюда нас привели под конвоем.
— Под тем же самым конвоем ты шел и раньше, — настаивал на своем Эдик (ах, как хотелось ему оправдать Кротова!), — без сопровождения мы бы здесь просто заблудились.
А Женьке этот спор показался беспредметным. Какая разница, заперты они в стенах этой комнаты, в стенах «Полюса» или с стенах Норда — ясно, что так и так они пленники. С другой стороны, каждый из них — очень важная персона, потому что Брусилов — их друг. С третьей стороны, он, Женька — преступник. И для того мира и для этого. С четвертой стороны… Очень тяжело было думать. Мысли расклеивались, распадались, разбегались куда-то. Пока он читал брусиловскую книгу, ему удалось полностью отвлечься от реальности, но теперь вновь пришло отчаяние, и перед глазами неотвязно стоял Цанев, кричащий на черно-зеленых возле самой арены, и Цанев, уткнувшийся лицом в песок с темной струйкой крови поперек щеки, и Цанев, с набитым ртом ругающий советских врачей за столиком в ресторане, и Цанев на лыжах среди торосов и снова Цанев, Цанев, Цанев… А тут еще какие-то четверо, которых он уложил там, в Колизее. Кто они?
Раздумья были прерваны внезапным появлением Кротова. Кротов пришел один, и это подтверждало скорее правоту Станского, а не Черного, но Женька все равно испуганно вскочил, готовый в эту минуту ко всему.
— Товарищи! — начал Кротов. — Осмелюсь предложить вам…
Но Женька перебил его, то ли уже по первым словам и их тону догадавшись, что ему ничего не грозит, то ли, наоборот, пытаясь замаскировать наглостью неуправляемый страх. Он и сам не понял, откуда вылез этот вопрос:
— А где Крошка Ли?
— Вы сумасшедший, Вознесенко. Зачем она вам? — но говоря это, Кротов набрал какой-то шифр на своем наручном компьютере, если, конечно, это был компьютер, а не еще что-нибудь, и в углу комнаты, на экране стоявшего там дисплея под мелодичный звон появилась Ли.
— Тебе чего, Кротов? А-а, привет, Зайчик! Это ты меня вызвал?
— Да, Ли! Я хочу быть с тобой, — сказал Женька.
И подумал: «Боже, какая дурацкая фраза!» Но под взглядом веселых карих глаз он испытал неправдоподобно прекрасное чувство возвращающегося к нему покоя, и в этом блаженном состоянии любые фразы были хороши.
— Приходи, как освободишься, — очень просто ответила Ли. — Мой адрес — пятый радиус, сорок четыре. Все приходите, — добавила она и отключилась.
«Да, — понял Женька, — никакой это не арест». И, уже окончательно осмелев, повернулся к Кротову:
— Мы слушаем вас, господин председатель.
— Товарищи! — вновь начал Кротов, невозмутимо, с той же интонацией. — Я хочу пригласить вас в информотеку, где намерен не только рассказать, но и показать вам кое-что. А то этот экранчик для нашего торжественного случая неуважительно мал.
2
В информотеке очень уютно. Обычный просмотровой зал мест на сорок: мягкие кресла, маленькие выдвижные столики, большой вогнутый сахарно-белый экран и зеленые пушистые стены, словно поросшие мхом — должно быть, какие-то новые веяния в акустике.
— Есть хотите? — неожиданно спросил Кротов.
И они вдруг вспоминают, что не ели с самой ночи.
— Предпочтете меню двадцатого века или — для быстроты — питательную ампулу и стакан супертоника?
Любопытство одерживает верх над аппетитом, всем хочется попробовать вожделенную мечту деловых людей прошлого — концентрат, с помощью которого утоление голода занимает времени не больше, чем замена севшей батарейки. И супертоник, которым они запивают яркие, блестящие, совсем несъедобные с виду капсулы, оказывается даже приятным на вкус.
— Итак, — говорит Кротов, — видеоролик, который вы сейчас посмотрите, я смонтировал очень давно из хроники тех времен. Мы были молоды и очень наивны. Нам казалось, что мы скрутим оранжевую чуму за несколько лет или — еще лучше — она загнется сама, как уэллсовские марсиане. Но все вышло иначе. Мне сегодня сто три года (вы уже понимаете, что это означает). А Петрикссону, помогавшему делать этот фильм, было бы сто тридцать, но его уже нет в живых. Кстати, это с его легкой руки в наш политический лексикон вошел термин «коммунизм из помойного ведерка», послуживший названием для моего видеоролика. Помните, в чем Брусилов притащил из лесу свои сибры?
Все трое невольно улыбаются: что и говорить, название меткое и ядовитое.
— Итак, прошу внимания. Несколько слов, пока идут титры. (Титры шли поочередно на многих языках). Фильм не претендует на художественную целостность. Мы делали нарочито рваный монтаж, нарочито уходили от хронологии и сюжета. Мы создавали образ дисгармонии. И последнее: комментировать буду по ходу. Ранее записанный текст я неоднократно менял, а сейчас полностью от него отказался. Кадры говорят сами за себя, а слова для каждой аудитории нужны разные.