— Откуда? — грустно сказал Черный. — Что можно узнать за один день, наивная Вы девочка!
«Девочка! — мелькнуло у Женьки. — Сто два года…» И вдруг словно бомба разорвалось у него в мозгу: почему он не подумал об этом раньше? Почему? Ведь она скоро умрет, очень скоро… Это невозможно! Сейчас, когда он только нашел ее… Сколько же ей осталось? Сколько?!
А Черный меж тем спокойно продолжал:
— Так почему Вы считаете, что ничего страшного не будет?
— Я не сказала, не будет. Я сказала, может не быть. Дело в том… Впрочем, вы все равно не поймете. Вы же…
— Послушай, Ли, — перебил ее Женька, от волнения он говорил свистящим шепотом, — послушай, Ли… — он потерянно замолчал и, так и не решившись на главный вопрос, неожиданно для самого себя сказал совсем другое: — Что у тебя за манера? Ты нас за идиотов держишь?
— Да не за идиотов. Просто… понимаете… У меня вчера был один клиент из Африканского ВИСа…
Слово «клиент», да еще рядом со словом «вчера» больно укололо Женьку, несмотря на весь трагизм ситуации, и дальнейшее просто скользнуло мимо его ушей.
— …Говорил, что они очень близки к успеху.
— Ну и что? — спросил Черный.
— Я же говорила, не поймете.
— Ладно, Рюша, — сказал Женька, — пошли к Бруснике.
— Верно, — поддержала Ли, — при встрече поговорим.
— Ты тоже там будешь? — оживился Женька.
— Я уже там.
— Не зови Брусилова! — почти закричал Черный. — Не хочу по телевизору.
— Брусилов внизу, — успокоила Ли. — Мы ждем вас, — и отключилась.
— Эй, Евтушенский! — окликнул Черный сидящего словно в трансе Женьку. — Не расслабляйся. Нас осталось только двое.
— Так пошли, — сказал Женька.
— А как же Кротов? — напомнил ему Рюша.
— А ну его к черту! Успеешь еще повидаться.
Но Женька ошибался. Они не успели повидать Кротова.
Коридоров стало как-то больше. Двери, светящиеся таблички с условными знаками, никаких надписей и ни души нигде.
— Заблудились, — констатировал Женька.
Где-то совсем близко началась стрельба. Других ориентиров не было, и они пошли на выстрелы.
— А вдруг Эдик попал в передрягу, — с тревогой, но и с оттенком зависти сказал Черный. Ему уже надоело быть нейтральным и пассивным наблюдателем в этом мире.
Женька молчал, и Черный ответил сам себе:
— Впрочем, это его трудности. Он же у нас теперь зеленый.
— Ты ничего не понял, — возразил Женька. — Он просто влюбился в эту Шейлу.
— Да? — хмыкнул Черный. — Это ты со своей Крошкой стал сексуально озабоченным. Ни о чем другом думать не можешь. А мы, между прочим, даже не выяснили, как у них тут дела с гибернацией.
— Мы много чего еще не выяснили. Например, почему они все так хорошо говорят по-русски.
— Это я как раз знаю. В «Катехизисе» прочел.
— Что, — предположил Женька, — потому что русский — язык Брусилова?
— Это само собой. Но они тут не только русский, они по-всякому знают, потому что учить стало легко: вводишь себе кровь человека, владеющего нужным языком, пару ночей слушаешь курс грамматики, потом — разговорная практика и через неделю — все, в совершенстве… О, черт!
В коридоре погас свет, и они оба инстинктивно прижались к стене. Выстрелы гремели уже совсем близко. Кто-то пробежал мимо, вскрикнул и упал. Снова зажегся свет, но теперь зеленоватый и тусклый. Поперек прохода лежал человек в кротовской форме. Должно быть, черный смертник.
— Армагеддон, — вспомнил Женька.
— А оружие в номере забыли, — сказал Рюша.
— И номер неизвестно где, — добавил Женька.
— Поищи у этого, — Рюша кивнул на труп.
И тут в дальнем конце коридора загудело. Звук был низкий, утробный, зловещий. Не сговариваясь, они перепрыгнули через тело смертника и бросились бежать. Поворот, еще поворот, лестница, широкий коридор, устланный ковром, и вот уже кто-то бежит перед ними, кто-то сзади, а кто-то навстречу.
— Женька, стой! — опомнился Черный, когда они оказались посреди зала перед самым входом в ресторан.
А в ресторане было жарко. Клубами валил дым, раздавались крики, визги, выстрелы, круглая стеклянная дверь бешено вращалась вокруг оси, а потом что-то ударило в нее изнутри, и стекло разлетелось дождем мелких осколков.
— К лифту! Быстро! — скомандовал Черный, словно перед ним был не один Женька, а вся их группа.
В кабину лифта с ними вместе втиснулось человек пятнадцать: молодых людей во фраках, полуголых девиц и солдат в голубой форме роты контроля. Солдаты никого не конвоировали, солдаты сами удирали.
Внизу было потише. Бестолково суетилась пестрая публика. Перед дисплеями строился взвод голубых мундиров. А у каждого лифта, широко расставив ноги и свирепо выпятив нижнюю челюсть, стояли вооруженные грин-блэки. Такие же орлы дежурили возле выхода. К счастью, они только не впускали никого, а выпускали всех.
На улице стало совсем спокойно.
— Не знаю, как там Эдик, — сказал Женька, — а мы, кажется, уцелели.
— Сплюнь, — посоветовал Черный.
И тут Женька сообщил:
— Вижу «Звезду».
Над входом в отель сверкал огромный яркий кристалл, и теперь уже естественно было предположить, что это настоящий изумруд, хотя о том, как он выращен, оставалось только гадать. Изобилие изобилием, но ведь даже из миллиона маленьких изумрудиков один большой не так-то просто сделать.
Они пересекли площадь и открыли массивную малахитовую дверь. Их ждали. Двое бессмертных — Виктор и Ленка — сошли вниз по изумрудным ступенькам и остановились в центре холла под самой люстрой. Они были в кроссовках, джинсах и майках. И у Витьки не было бороды, совсем как на первых курсах.
— Ну, здравствуйте, — сказал Брусилов.
— Привет, — так же просто кивнула им Ленка.
А они не сразу сумели ответить. У Женьки в горле стоял ком. И только когда мастер спорта Андрей Чернов, суровый полярный командир, прикусив нижнюю губу, тыльной стороной ладони смахнул с заросшей щеки слезу, Женька не выдержал:
— Брусника… Витька… Брусника… Что же ты так поздно приехал? Любомира убили…
И заплакал, не в силах больше говорить.
— И это все, что вы хотите сказать нам, ребята? — спросил Черный, когда первые охи, ахи, объятия, поцелуи, глупые вопросы и неизбежные «А помнишь?» закончились и Ленка еще раз поразилась женским чарам Шейлы Петрикссон, так ловко охмурившей Эдика, а Виктор еще раз поведал о том, как он рад встрече со старыми друзьями.
— Понимаю, Андрюха, — сказал Брусилов, — вы ждете подробного рассказа, вы ждете разъяснений по всем вопросам. Я обещаю. Но только не сейчас. Мы с Ленкой должны бежать. Надо остановить этого идиота. И как вы тут можете помочь — не знаю. Пока просьба одна: старайтесь все понять, но ни во что не вмешивайтесь… Молчи, Черный! Понимаю, что трудно. И про Цанева все понимаю. Но постарайтесь, прошу, постарайтесь не вмешиваться! Здесь, в отеле, вы в безопасности — он охраняется моими людьми. Не подумайте только, что я арестовал вас. При желании можете идти куда угодно. Можете даже отказаться от охраны. Но не советую: в городе неспокойно. А здесь у вас будет, чем заняться. Во-первых, вот книжка — вторая часть моей «Биографии катаклизма». Ее стоит прочесть.
Брусилов достал пластиночку размером с половину спичечного коробка, размножил ее в двух экземплярах, а потом, видимо, дал мысленный приказ, и пластиночки начали расти, пока не стали величиной с тетрадку.
— Это — сиброкнига, — пояснил Брусилов. — Вот — включение. Это — перелистывание вперед, это — назад. Понятно? Будут важные вопросы — связывайтесь по б-телексу. Вот мой номер. И последнее. Чтобы вы не скучали, когда читать надоест, с вами остается Крошка Ли и Конфетка Юха. Они наверху. А мы отчаливаем. До скорого!
Все это Брусилов сообщил привычным тоном руководителя, и они с Ленкой сразу ушли, так что растерявшийся Черный даже не успел ответить, что больше всего на свете он ненавидит сидеть в безопасности.
— Пошли наверх? — предложил Женька.
В отеле было совершенно пусто. Жутковато даже. Охранник встретился лишь один. В оранжевом комбинезоне, мускулистый, как штангист полусреднего веса, он стоял в конце коридора на этаже.
Подруги ждали их в роскошном номере, развалясь в креслах. На одном сервировочном столике красовались разноцветные вычурные бутылки, высокие хрустальные бокалы и маленькие рюмочки. На другом — сверкал начищенным никелем огромный кофейник, толпились вокруг него миниатюрные чашечки, манило глубокое блюдо, полное изысканных бутербродов и пирожных.
— А, черт! С Витькой не выпили, — сокрушенно вспомнил Черный.
— А он не пьет, — поведала Юха.
— Как это? — не понял Женька. — Как Шейла Петрикссон, что ли?
— Причем здесь Шейла Петрикссон? — Юха словно обиделась даже. — Вы что, не знаете, что на большой земле давно уже никто не пьет. Так, для вкуса только. А пьяным быть просто неприлично. Пьяных называют «цветными», потому что пьют либо зеленые, либо оранжевые. Брусиловы не пьют совсем, ни грамма. В целях пропаганды. А вообще-то, вы же знаете, на них не действует.
— А, черт! С Витькой не выпили, — сокрушенно вспомнил Черный.
— А он не пьет, — поведала Юха.
— Как это? — не понял Женька. — Как Шейла Петрикссон, что ли?
— Причем здесь Шейла Петрикссон? — Юха словно обиделась даже. — Вы что, не знаете, что на большой земле давно уже никто не пьет. Так, для вкуса только. А пьяным быть просто неприлично. Пьяных называют «цветными», потому что пьют либо зеленые, либо оранжевые. Брусиловы не пьют совсем, ни грамма. В целях пропаганды. А вообще-то, вы же знаете, на них не действует.
— Кошмар, — сказал Женька.
А Черный произнес мрачно:
— Ерунда. С нами бы Витька выпил.
Часть четвертая СКОЛЬКО СТОИТ СПАСЕНИЕ МИРА Из неопубликованной части книги Брусилова «Биография катаклизма»
ОТВЕТСТВЕННОСТЬ
Мы жили теперь на берегу моря, на роскошной вилле близ Гантиади с названием в честь Апельсина — Оранжевая. У нас был свой кусочек побережья, свой сад, две яхты — небольшие, но быстроходные, два вертолета, три автомобиля, несколько видеотелефонов, соединенных прямым проводом с Москвой, Вашингтоном и некоторыми другими столицами, вычислительный центр, спортивный комплекс… Ну, что еще? Да все, что душе угодно. И только одного у нас не было — свободы. И будет ли когда — кто знал?
Забор с неизменной, постылой, ненавистной колючей проволокой, контрольно-пропускной пункт, патрульные катера в море, патрульные вертолеты в небе — все это тяготило. Но и к этому можно привыкнуть, как выяснилось. Тем более, когда знаешь — иначе нельзя. А мы уже успели ощутить на собственной шкуре, что такое толпа, и догадывались, что желающих убить нас немало найдется даже среди тех, кто верил в наше бессмертие, а были и такие, кто совершенно искренне не верил в него, и такие, кто мечтал проверить истину практикой и своими глазами увидеть, как наши тела отторгают вонзившиеся в них пули, а самые лихие экстремисты, считали, что против хорошей бомбы не устоит даже бессмертный. И их можно было понять. Конечно, далеко не все рвались к нам с кровожадными замыслами — для многих высшей мечтой было просто плюнуть мне в лицо, другие — и это было, пожалуй, еще противней — жаждали упасть передо мною ниц и целовать мне ноги. И наконец, было бесчисленное множество желающих просто поглазеть и потрогать, поговорить и выпить на брудершафт, посоветовать и потребовать, поплакаться и потрахаться, попросить и поучить, повосхищаться и поворчать — словом, пообщаться со мною, с Альтером, с Ленкой, с Аленой, даже со Светкой.
Светку, чья скандальная известность переходила всякие разумные границы, тоже прятали на нашей вилле, а заодно и Самвела Тамразяна, с которым она познакомилась на вокзале, совершая свой «исторический» побег из Москвы. Знакомство получилось тогда обыкновенным: случайным, торопливым, даже грубоватым — Светка попросту наклеила Самвела, но он стал не только сообщником, помогшим скрыться, но и настоящим другом.
Самвел, тремя годами старше нас, учился в Москве в историко-архивном, а в день знакомства со Светкой был проездом из Прибалтики к себе домой в Санаин. Там он жил с матерью, а в Кировакане был у него дядя-художник, уехавший на год в Италию и оставивший племяннику ключи от мастерской. Частично, а именно в части задач практических, Светка открылась ему еще в поезде, и Самвел сразу, без колебаний, отвез ее в Кировакан, куда и сам вернулся очень скоро. Разумеется, в постель они легли раньше, чем Светка смогла окончательно убедиться в его надежности, но сразу после — терять было уже нечего — рассказала все. Самвел был в восторге. Он оказался мечтателем по натуре и нашу программу действий принял безоговорочно и сразу. Кроме того, у Самвела были свои, особые счеты с существующим миром. И была у него страсть — литература. Он писал. Рассказы выходили разные-то более, то менее удачные, но лучшими представлялись те, что об армии. И как раз их всюду наотрез отказывались брать, хотя вообще-то кое-что у Самвела в печать прошло.
После школы он имел возможность сразу поступить в институт, но, точно следуя принципу любимого им Экзюпери «прежде, чем писать, нужно жить», работал сначала на заводе, а потом пошел в армию. И армия его ужаснула, армия ошарашила, армия сделала его другим. Там было тяжело и отвратительно. Но он никогда не жалел, что выбрал именно такой путь. Кто-то ломался на всю жизнь, кто-то становился подонком, кто-то учился быть равнодушным, а у него именно там, в учебном батальоне химвойск, родился первый настоящий цикл рассказов.
«Письмо домой». Лейтенант, командир взвода, на общих занятиях читает вслух вскрытое письмо новобранца, в котором тот жалуется на притеснения и издевки, а весь взвод смеется, хотя каждый отлично понимает, что не сегодня, так завтра окажется сам на месте осмеянного.
«Пряжка». У одного из первогодков пропадает пряжка от ремня. Он ворует ее у товарища, тот у другого, другой у третьего, и так до тех пор, пока единственный, оказавшийся честным, не получает наказание. А в итоге оказывается, что пряжку специально украл сержант, решивший проверить, кто есть кто, и просто позабавиться.
«Цепная реакция». Очень коротенький рассказ. Описывается психология «деда», который с наслаждением бьет «салагу», вспоминая, как били его, а «салага» терпит и мечтает о времени, когда сам станет «дедушкой», и уж тогда отыграется… на молодых.
Но, наверное, самым сильным был рассказ «Поскорей бы война», где солдатик, всю ночь по приказу сержанта чистивший иголкой унитаз и оставленный в покое за полчаса до подъема, лежит, жутко хочет спать, но заснуть уже не может и думает: «Ротный замполит говорил, помнится, что война может начаться в любой день. Так уж поскорей бы она начиналась. Тогда, как только мы пойдем в атаку, я убью нашего сержанта. Из автомата. Забежав вперед. И никто ничего не заметит… Поскорей бы война…»
Рассказы так и не были напечатали. В те годы, когда можно стало говорить обо всем, Самвел сам отказался от их публикации. «Слишком мелко, — сказал он, — теперь слишком мелко». А после его смерти я так и не сумел разыскать столь любимые мною рукописи. Но в чем-то Тамразян, безусловно, был прав. Литература, как и весь мир, шагнула в новую эру, мгновенно устарело все, казавшееся актуальным, и даже многое из того, что считалось вечным. Проблемы злободневные и проблемы ближайшего будущего в один день стали историей. Разумеется, исторические вещи тоже требовались, но сколько их написано, а никто не сказал лучше и короче Воннегута: «История — читай и плачь». Самвел не хотел плакать, Самвел хотел создавать новую литературу. И мы еще торчали в Пансионате, а он там, в Кировакане, уже начал свою первую большую вещь, сделавшую его знаменитым — «Рваный роман». Остальным семи его книгам тоже сопутствовал успех. Даже тем, в которых он, пойдя на поводу у моды, писал целые главы на кавказской мультилингве. В мире, где каждый человек стал способен выучить все языки, стало не принято писать на «монолингве», то есть на каком-то одном наречии. Мультилингва вошла в литературу вместе с именем Осипа Кальтенберга, написавшего свой знаменитый роман «Люди» на девяносто шести языках. И это была настоящая симфония слов и звуков. Но не все так виртуозно владели новой манерой, и мультилингва, пройдя все стадии от чередования глав и абзацев на родственных или нарочито далеких языках до создания неологизмов, неограмматик и даже новых букв, как водится, вышла из моды. Остались лишь лучшие книги и лучшие имена, и имя Самвела — среди них.
Светка, прошедшая с ним всю жизнь, всегда повторяла, что Вел, так она звала его, предвидел свой триумф с того самого дня, как узнал о сибрах. Он сказал ей тогда: «Вот и настал мой звездный час». И я не сомневаюсь, что честолюбивые планы оказали не последнее влияние на политические симпатии Самвела, но все-таки главной причиной, повернувшей его на путь сотрудничества с нами, была его ненависть к войне, к армии, к идиотизму муштры, к массовому оболваниванию, к страшной науке убивать. Ведь сибр всему этому должен был положить конец.
Я так много пишу о Тамразяне, потому что он стал нашим другом в те дни, когда, оказавшись вшестером в Гантиади, в тихом, защищенном от всех бурь уголке сорвавшегося с цепи и готового разлететься вдребезги мира, чувствуя себя то счастливыми избранниками судьбы, а то мучениками, мы были связаны узами совершенно особенного братства и даже как бы забывали, что Светка и Вел находятся совсем не в равных условиях с нашей бессмертной четверкой. И лишь об одном я не мог забыть — о собственном абсолютно исключительном положении.