Фарватер - Берколайко Марк Зиновьевич 2 стр.


Песня эта появилась в 1912 году в Лондоне. Через несколько месяцев английские моряки завезли ее в Одессу, и она мигом была подхвачена оркестрами всех ресторанов, таперами всех кабаков и кабачков; весной же 14-го года ее мог прогорланить любой босяк, имеющий счастье шлёндрать по самому музыкальному в мире городу. А ведь повсеместно ее запели ближе к концу Первой мировой!

Хотя бы поэтому никогда не говорите, будто Одесса – это почти Европа. Скорее наоборот: Европа – это почти Одесса!

Владелец же «Олдсмобиля», стоявший неподалеку в группке таких же, как он, сиял ярче лакированных боков драгоценного своего; сиял ярче церковных куполов, на которые крестился с недавних пор так истово, словно зазывал Господа в компаньоны.

Павлушки торчали у «Руссо-Балта» и так были увлечены, что материнский зов не услышали. С сообщением: «Идет!» – вынужден был приковылять кучер Сантиньевых.

Исполин шел от крайнего домика Дачного переулка – да не шел, а словно летел, легко отталкиваясь от дружественной земли – и глаза у гимназистов разбегались, не умея выбрать, какими группами мышц полюбоваться вдосталь. В идущем не было ничего от угрюмой силы цирковых борцов, от выхваляющейся силы атлетов. Нет, это была мощь, скрытая под гладкими поверхностями «Peugeot», под грациозной громоздкостью «Руссо-Балта», это была мощь «Олдсмобиля», без натуги одолевавшего ступени и площадки красивейшей лестницы мира. Это была элегантная мощь лебедя, взмахивающего необъятными крыльями будто бы нехотя, будто бы только для того, чтобы противопоставить беспорядочности воздушных вихрей благородную устремленность своего полета.

«Нет, не те сравнения, – думала Рина, – довольно глупо сравнивать безграничное с чем-то конечным. Его мощь безгранична, а все эти авто и лебеди банальны хотя бы уж потому, что первыми приходят на ум. Просто восхищаться, как восхищаются мальчишки, – самое уместное».

Во многих головах мелькнуло, наверное, нечто подобное, потому что раздались аплодисменты. Сначала неуверенные и случайные, они быстро стали дружными, звучащими в такт шагов приветливо улыбающегося колосса; так приветливо, что кончики закрученных по казацкой манере темно-русых усов вот-вот, казалось, коснутся краешков глаз, щурящихся от вовсю разошедшегося солнца.

Но Рина не зааплодировала, более того, мыслей своих устыдилась. «Разве можно, – корила она себя, – представлять безграничным что-либо человеческое?! Безграничен только Бог!»

Люси тоже не аплодировала. Во-первых, чтобы не быть с толпою заодно, во-вторых, столь горячо приветствовать следует не экзотические спортсменские рекорды, а усилия во имя улучшения деградирующего общества!

Слов нет, необыкновенная стать мужчины в черном купальном трико не может не вызвать трепет нерассуждающего женского сердца, но объективность ума как раз и способна подсказать, что весьма неприлично глазеть на незнакомого господина, да еще и обнаженного, в сущности!

И она, – с некоторым, правда, трудом, – заставила себя всмотреться в морскую даль, рябистую, обещающую нешуточное волнение.

Приметная то была группа: два гимназиста, отбивающие ладони и вопящие с петушиными фиоритурами: «Ура русским богатырям!», и две дамы. Одна, молниеобразная, озирала горизонт с суровостью битого бурями капитана, а другая…

Светлая шатенка, почти блондинка, в белом платье, в затеняющей лицо белой шляпе, под белым же зонтиком… облачко, послушное любому дуновению судьбы.

Вот и взгляд ее словно бы следил не за проходящим мимо колоссом, а за вращением подброшенной резким щелчком монетки… Упадет орлом или решкой – решит судьба. Но если орлом, то можно сковать невесть откуда взявшегося «безумного гиганта» сверкающей облачной изморозью и унести… унестись… Если же решкой, то нужно не просто пренебречь невесть откуда взявшимся, а еще и обозначить предгрозовым, черно-лиловым окоемом гибельную для него черту…

Однако монетка «упасть» не успела, и дорешать задачу Рине не довелось. Гигант сам остановился напротив и произнес приветливо, обращаясь, впрочем, не к ней:

– Может быть, господа ришельевцы, поплывем вместе? Хотя бы до двенадцатой станции? Тогда и в вашу честь публика «Ура!» закричит. На Дону, в Павловске Воронежской губернии, где я вырос, казачата в эту пору уже в воде… версту проплывают… правда, по течению… – он спохватился, что пустился в чересчур длинные разглагольствования, и поспешил исправиться: – Позвольте, впрочем, представиться: Бучнев Георгий Николаевич, стивидор…

Весенняя зелень мужских глаз встретилась с глубокой, но уже будто бы чуть изнуренной зноем зеленью женских… и с этого, в сущности, началось «другое всё»…

– …А это Георгий Николаевич Бучнев-старший, отставной сотник Донского войска. Мой дед и первый наставник в плавании.

Почти невозможно себе представить такую увлеченность одним человеком, что не замечаешь рядом с ним другого – да какого! Вылитого Тараса Бульбу, но без ухарского запорожского чуба. Зато все остальное: неохватность плеч, косолапость конника, взгляд, жаждущий рубки, – совпадало досконально.

– Рад служить, – поклонился Бучнев-старший.

Затем обратился к внуку:

– Пора, Гёрка! Вдругорядь с дамами перемолвишься.

– Подождите! – воскликнула Рина, и Люси от этакого моветона слегка передернуло. – Зачем вы так далеко и на ночь глядя?! Это же опасно!

– Ничуть, сударыня! – улыбнулся Георгий. – Не в обиду деду моему будь сказано, давним пращуром моим наверняка был Чудо-юдо рыба-кит.

И пошел, но далеко – не ушел.

– Никогда больше не обращайтесь ко мне так церемонно: «сударыня»! – громко потребовала Рина. – Я – Регина Дмитриевна Сантиньева!

А вот это уже был настоящий шок не только для Люси, трагически прошептавшей: «Риночка, помилосердствуйте, что с вами происходит?!», а даже и для мало еще что разумеющих Павлушек, тем паче – для все прекрасно разумеющих окружающих.

Многие переглянулись, некоторые взвили брови, кое-кто хмыкнул. Но Георгий остановился и обернулся:

– Сердечнейше рад знакомству! – сказал он, вытягиваясь в струнку, как англичанин при первых же звуках «Боже, храни нашего доброго Короля!». – Это удивительно счáстливо, что мы познакомились!

Черт его знает, был ли владелец «Олдсмобиля» возмущен столь наглядно демонстрируемой тягой друг к другу мифологического титана и вневременной женщины или захотелось выпендриться, как это свойственно любому одесскому штинкеру[2], – однако встрял:

– Ф-ф-ф-у, что за амбрэ?! Ворванью от вас несет за версту. Не комильфо, любезный, совсем не комильфо!

Бучнев ответил исчерпывающе:

– Pour les courses de fond le corps est graissé abondamment avec l’huile de baleine. Cet aide du sauver la chaleur, et les muscles restent élastiques[3].

– Что это вы не по-русски?! – побагровел купчина.

– Потому что употребление вами слов «ambre» вместо «аромат» и «comme il faut» вместо «как надо, как положено» создает впечатление, будто французский для вас удобнее. Если бы вы, впрочем, соизволили выразиться, что я не похож на денди, то дал бы те же разъяснения на английском. Ну а если б сказали «не как гранд-синьор», то ответил бы по-итальянски, на «гранд-сеньор» готов был откликнуться испанским… Удовлетворены, надеюсь?

– А ежели нет, то и ступайте себе с Богом! – хмуро прибавил отставной сотник и еще раз поторопил внука: – Гёрка, хватит балаболить, половина шестого уже!

Вскоре пловец скрылся из виду, а владелец «Олдсмобиля», остаточно ежась от провожавших его усмешливых взглядов, несся в любимый ресторан на Греческой площади – и тосковал.

Тосковал, оттого что аппетит на морском берегу нагулять не успел. Оттого что какой-то голодранец безнаказанно поиздевался над ним, почтенным российским негоциантом (так недавно именовали его газеты империи), торгующим заморскими товарами по всей Херсонской губернии и Бессарабии. И какое кому дело, если попутно торгуется конфискат и контрабанда – при соблюдении, вестимо, интересов таможни, полиции и прочая, прочая, прочая? Оттого, наконец, тосковал, что лихой его шóфер, наглец изрядный, надоедливо распевал, крутя баранку: «It's a long way to Tipperary, it's a long way to go…» И ведь не прикажешь замолчать – обидится и уйдет. А где другого такого взять, чтобы еще раз прославил на всю империю, чтобы еще раз въехал на самый верх лестницы Николаевского бульвара, но теперь уже задним ходом? Чуть что не так – уйдет чертов пролетарий, уйдет к конкуренту, которому тоже хочется приобрести славу почтенного негоцианта. Вот и приходится слушать, как форсит зарвавшийся пролетарий, распевая все громче: «It’s a long way to Tipperary to the sweetest girl I know!»

Не закопаться бы в детали: платья, шляпки, фривольные жилеты, краги, перчатки, зонтики, марки авто, ландолеты, сосуды Дьюара фирмы «Термос», допотопные телефонные станции…

Не закопаться бы в детали: платья, шляпки, фривольные жилеты, краги, перчатки, зонтики, марки авто, ландолеты, сосуды Дьюара фирмы «Термос», допотопные телефонные станции…

Нужно вообразить, будто на пустынном песчаном пляже зарываюсь всей кистью, до запястья – и рывком вверх! Песчинки – плотной тучкой, но тут же разлетелись, улеглись – и ничего не изменилось. По-прежнему ни одной живой души, песок все так же спрессован, только заслезились запорошенные глаза. Но терплю и повторяю, повторяю и терплю – и вот наконец-то…

Зазвучали голоса деда, бабушки… плач капризничающей девочки – той, что суждено было стать моей матерью…

А еще множество незнакомых голосов… Веселых, грустных, радостных, сердитых, бодрых, ноющих…

Нет только встревоженных.

Хотя до того дня, когда Парки перестали прясть нити жизни, а Мировая Мясорубка перемолола первые порции пушечного мяса, оставалось всего три месяца.

Глава вторая

«Теперь нужно просто ждать, – думала Риночка, – просто-просто, ждать-ждать…» А ведь всего лишь сегодня утром в ее жизни не существовало ни Бучнева, ни его заплывов, хотя часов ожидания было отпущено с лихвой и с лихом.

Павлушка сидел рядом, позевывал, но упрямо отказывался немного поспать в доме Бучневых. А до того наотрез отказался уехать с Торобчинскими, заявив, что невозможно оставить мамулю одну на пустынном берегу у недобро шумящего моря.

«Одну у недобро шумящего моря»… Начитался Максима Горького, глупый мальчишка! Море хотя бы шумит… а когда ждешь, зная, что долго отсутствовавший муж, едва увидев ее, тут же мысленно устремится обратно в Петербург, то тишина квартиры – куда злее.

– Вы поняли, наконец, что Рудольф Валентинович ездит в Петербург к женщине… – обмолвилась Люси, отговаривая ее ждать Бучнева, «сколько бы ни пришлось».

– Ах, если бы, – грустно усмехнулась Рина.

– Что значит «если бы», – не поняла Торобчинская. – Неужели вы все еще пребываете в иллюзиях?.. Впрочем, неважно… Каковы бы ни были ваши нервности с супругом, завязывать адюльтер на глазах у подростка-сына!

– Ах, если бы адюльтер! – теперь уже зло усмехнулась Рина. – Адюльтеры, дорогая Люси, завязываются совсем не так, вы уж поверьте… Впрочем, останемся ждать вместе, Павлушки наши от этого будут в восторге.

– Как можно?! – И Люси перестала быть похожей на молнию, ударяющую с карающих небес. – Как же это можно: пробыть здесь так долго, когда дома меня дожидается муж?!

– Пошлите кучера его предупредить, – подначила Рина, – он перестанет дожидаться и отправится спать.

– Вы его не знаете! Он все равно будет тревожиться и ждать. И не уснет, пока не поцелует на ночь сына, – застеснялась, но прибавила все же: – и меня…

И в кои-то веки, на краткий миг, перестала быть бонной, поучающей недоразвитое человечество. И стало ясно, что пухленького своего супруга, коего славное имя Леонид героизирует не более, нежели мурчащего кота отдаленное родство с уссурийским тигром, ни к какой казни никогда она не приговорит. А загрызет любого, кто вздумает приговорить. Загрызет острыми желтоватыми зубками, за которыми дантист Торобчинский бдительно присматривает, раз в полгода с шуточками-прибауточками усаживая капризничающую жену в пыточное кресло и исследуя эти самые желтоватые зубки так бережно, словно его воинственно сверкающие инструменты согласились любить Люсечку еще нежнее, нежели сам он, навеки ею осчастливленный.

Но не таким уж и пустынным был берег: Риночка и Павлушка сидели на крепко сколоченных табуретах у веселого костерка, который развел бывший сотник Войска Донского.

Вот он опять приблизился, покашливая довольно громко, – чтобы не напугать, внезапно возникнув из темноты, – но принес не очередную охапку сушняка и дров, а бурку необъятных размеров.

– Закутаться вам надобно, Регина Дмитриевна, да и вам, юноша, тоже. Холодает, ночи-то отнюдь еще не летние.

Набросил на Сантиньевых бурку, запахнул – и сразу стало необыкновенно тепло, и жар костерка, отраженный уютным овчинным «домиком», устремился вверх, задышал на лица и принялся высушивать волосы, увлажненные упорным бризом.

Потянуло подремать… только б не свалиться с табуретов… поучиться бы у старичка-кучера – ведь дремлет, чай, крепенько и давненько, раз хитрая лошадка мало-помалу, шажок за шажком, успела подкатить легкий на ходу ландолет совсем близко к костерку. И теперь удовлетворенно фыркает, все глубже погружая морду в подвешенный на холку мешок со щекочущим ноздри овсом.

… – Гёрка скоро уже приплывет, волна теперь его подгоняет. Минут через сорок. – Бучнев уселся у огня, как и свойственно опытному походнику, «в три четверти» – только так тело согревается почти равномерно.

– По каким таким приметам вы это знаете? – удивилась Рина; недавней дремоты как не бывало. – Сердце подсказало?

– Сердце, оно по дамской более части, – усмехнулся Бучнев-дед, – а вот на Люстдорфе, как я минут с десять назад разглядел, костер желтым полыхнул – стало быть, внук мой дотуда доплыл и к нам повернул. Друзья наши, изволите знать, костры по пути Гёркина следования разводят. Он, обратно проплывая, им шумит, что проходит сей, фигурально выражаясь, маяк, а они немедля в огонь соли сыплют, отчего тот желтеет.

Павел выбрался из-под бурки и вскочил на свой табурет.

– Вижу, мама, вижу! – закричал он. – От Ланжерона много желтых пятен вижу! Знаешь, на что похоже?! На ожерелье из крупного янтаря!

– Зоркие глаза у вас, юноша! – похвалил отставной сотник.

– Мне бы тоже посмотреть… – и Рина беспомощно затопталась у своего табурета; не полезешь же на него, неприлично высоко задирая платье!

Тут окончательно стало ясно, в кого Бучнев-младший так необыкновенно силен: Бучнев-старший подхватил Рину под коленки и играючи водрузил на табурет. Потом еще края бурки аккуратно расправил – и возник памятник дозорному казачишке с кокетливой шляпкой на башенке светлых волос.

Увидев поначалу лишь ровное свечение портового маяка, Рина вскоре, однако, закричала: «Вот они! Вот они! Ух, какие янтарные!», тоже решив, что последовательность огней, пятнающих вогнутую дугу берега, похожа на ожерелье, украсившее декольте взволнованно дышащего моря.

А дед-Бучнев одобрительно кивал, прекрасно притом понимая, что как бы ни были щедры разведенные его друзьями костры, разглядеть их с табуретов, да еще в такую лунную ночь, невозможно. Сам-то он до боли в глазах всматривался через десятикратный бинокль, с крыши своего дома, но все равно сейчас кивал согласно, радуясь, что к высшему покровительству, вымоленному им для неуемного внука, добавилась защита, рожденная тревогами двух славных сердец.

Не зря ли я приписал казаку строгих правил столь явную радость оттого, что между его холостяком-внуком и замужней женщиной, матерью вполне уже взрослого сына, завязалось что-то серьезное? Может, и зря, однако если к блуду и стоит относиться без восторга, поскольку, как правило, несмотря на все свои притягательные прелести, скучен, то любви – неизменное «Ура!». Не только от меня «Ура!» – а еще от строгих моралистов и завзятых «ходоков», от целибатных кюре и детообильных батюшек, от мужчин и от женщин.

А кто там замужем или вдовствует, кто женат в несчетный раз или стойко холостятствует, кто томится в затянувшемся девстве или «соблазнов не бежит» – это все для проповедей и исповедей.

В любви все чисты, хоть и не всегда честны. Аминь!

– Гёркиного отца, сына моего Николая, убили в тот же день, что и государя Александра Освободителя. Служил он в императорской казачьей сотне, 22 года ему всего было, а 1 марта 1881 года заменил в конвое заболевшего товарища. Тот самый казак, что от первого взрыва пал, – он и был Гёркин отец.

– Какой ужас, – прошептала Рина, – а 5 марта я родилась.

– Так и внук 5 марта родился, невестка моя с горя почти месяц его не доносила, а на третий после родов день угасла, бедная.

Рине сделалось страшно: террористы, злодействовавшие совсем в другой, далекой, реальности, вдруг почудились таящимися со всеми смертоносными своими предметами совсем рядом.

С кровавых потрясений пятого года минуло почти девять лет, наполненных для взбудораженного общества реформами, выборами, склоками Думы с министрами, грызней министров с царедворцами, похождениями великих князей, фортелями Распутина и прочими того же рода игрищами. При всем при том хозяйственная жизнь, шедшая весьма живо, но как бы сама собой, в гостиных не обсуждалась, да и как, право слово, посплетничаешь об очередной выплавленной тонне чугуна?!

Рина же жила по преимуществу сыном и неумолимо отдаляющимся мужем, а еще литературой, музыкой и театром, всего же «политического» упорно избегала – тем упорнее, чем упоеннее ее за это корила неутомимая «общественница» Люси. Во всем бурлящем внешнем мире, который частенько представлялся Риночке бедламом, во всем этом бедламе, который она слегка по-снобистски именовала не иначе как «там», в том самом «там» вообще очень многое происходило вопреки разуму и совести. Однако «тамошнее» неладное было много дальше того неладного, что сминало и коверкало ее собственный мир, ее кровное «здесь».

Назад Дальше