— Видно, что-то сорвалось, — говорят наши, — но разве теперь узнаешь что…
Однажды в центральной газете ругали одного дирижера. Ну, подумаешь, ругают дирижера, кому это интересно. Но когда через неделю в той же газете, ничего не говоря о его предыдущих ошибках, сообщили, что он с огромным успехом дает концерты в Америке, мухусчане пришли в неслыханное волнение. Ведь такого не бывало никогда! Номер газеты, где ругали дирижера, многими легкомысленно порванный или выброшенный, предприимчивые люди для ясности сопоставления стали продавать за десять рублей, и достать его было невозможно.
Сравнивая обе заметки, мухусчане пришли к выводу, что эндурцы установили полный контроль над правительством. И сейчас, давая наперекор прежней, положительную заметку о концертах дирижера, они показывают, что теперь они все перевернули, и теперь все будет наоборот.
При этом, как водится, наши заглядывали в лица местных эндурцев, чтобы установить, как они намерены вести себя в связи с таким необыкновенным возвышением.
Но эндурцы вели себя с таинственной сдержанностью, что оптимистами понималось как обещание лояльности по отношению к нашим, а пессимистами понималось как временная уловка в связи с переброской основных сил в Москву.
Одним словом, у нас все время чего-то ждут. И хотя сам ты давно ничего не ждешь и доказываешь другим, что ждать нечего, ты невольно и сам начинаешь ждать, чтобы, когда кончится время ожидания других, напомнить им, что ты был прав, говоря, что ждать было нечего. А так как время ожидания других никогда не кончается — вот и выходит, что и ты вместе со всеми ждешь, что у нас все всё время чего-то ждут.
В сущности, это даже неплохо. Было бы ужасно, если бы люди ничего не ждали. Смирись, гордый человек, и живи себе в кротком или бурном, как мои земляки, ожидании чего-то.
Однако становится грустно. Вот так, начинаешь за здравие, а кончаешь за упокой…
Что смолкнул веселия глас? Русь, дай ответ?! Не дает ответа. Дядя Сандро, дай ответ? Иногда дает.
15. Молния-мужчина, или Чегемский пушкинист
Быстрыми, сноровистыми движениями приторочив два мешка с грецкими орехами к деревянным рогаткам седельца.
Чунка слегка приподнял и тряхнул мешки, тихо громыхнувшие орехами. Это он проверял, ладно ли прикреплена поклажа к спине ослика. Он стал отвязывать веревку, которой ослик был привязан к перилам веранды. Рядом с ним молча стоял Кунта.
— Когда приедешь? — спросила Нуца.
Она стояла на веранде напротив ослика. Чуть подальше от нее в глубине веранды, выражая этим некоторое отчуждение, горестно скрестив на груди руки, стояла большеглазая Лилиша, сестра Чунки. Быстрые, праздничные движения брата возбуждали в ней неприятные, смутные подозрения: он опять зайдет к этой ужасной женщине!
— Скорее всего, завтра, — отвечал Чунка, прикрепляя конец веревки к седлу.
— Почему завтра, а не сегодня? — удивилась Нуца и, нагнувшись, убрала тазик из-под морды ослика. В тазике еще оставалась горсть кукурузных зерен, и морда ослика потянулась за ними. Нуца плеснула в сторону зерна из тазика, и сразу же туда, где они посыпались, метнулись куры.
— Я на обратном пути заночую у товарища в Анастасовке, — сказал Чунка и, шлепнув ослика ладонью по шее, повернул его в сторону ворот.
— Знаю, у какого товарища, — бормотнула ему вслед сестра и тяжело вздохнула.
— Знаешь, так молчи, — не оборачиваясь бросил Чунка, следуя за осликом.
Бодро перебирая ногами, ослик пересек озаренный осенним солнцем двор. Было тепло. В воздухе пахло перезревшим виноградом и прелью высохших кукурузных стеблей еще не убранного приусадебного поля.
Рядом с Чункой шагал Кунта. Чунка ехал в Мухус продавать орехи и прихватил с собой Кунту, чтобы тот сопровождал его до Анастасовки, где он сядет на попутку, а Кунта пригонит назад ослика.
Нуца с минуту, пока они переходили двор, смотрела им вслед. Высокий, стройный как выстрел Чунка в коричневой фланелевой рубахе и черных шерстяных брюках, идущий покачивающейся походкой, словно уверенный, как он ни ступи на землю, она его все равно будет любить, и Кунта, вдумчиво вышагивающий рядом с ним, маленький, как подросток, с аккуратно выпирающим горбиком под линялой сатиновой рубашкой.
Нуца невольно залюбовалась высокой, гибкой фигурой Чунки и, словно вспомнив о вспышливой силе, заключенной в ней, бросила ему вслед:
— Не задирайся с городскими хулиганами! Подальше от них!
— Авось не задерусь, — ответил он не оборачиваясь, и в голосе его Нуца почувствовала горделивую улыбку.
В самом деле на губах Чунки сейчас блуждала задумчивая улыбка. Чунка был слегка горбонос. Горбоносость была следствием того, что нос его был перебит в одной из драк, и, может быть, в этом роковом ударе проявилась несколько запоздалая, но эстетически смелая воля творца, потому что эта удачно дозированная перебитость носа придавала славному лицу Чунки особенную воинственную привлекательность.
Его лицо, обычно выражавшее одновременную готовность к беспредельному добродушию и такой же отваге, сейчас, мимолетно улыбнувшись собственной отваге, задумчиво просветлело.
Да, сестра была права. Чунка и в самом деле думал о соблазнительной Анастасии из Анастасовки. Такое уж было совпадение названия села и имени этой греческой девушки. Чунка, как и его кумир Пушкин, придавал большое значение всем этим знакам и совпадениям.
Анастасия была юной подпольной куртизанкой. Ее красотой исподтишка, хотя об этом все знали, подторговывала ее старая, безобразная мать. Так она помогала двум своим старшим дочкам, вышедшим замуж за неудачливых городских греков и нарожавших кучу прожорливых детей.
Уважение к целомудрию края выражалось в том, что мать не разрешала принимать у себя в доме людей из самой Анастасовки, но еще ярче выражалось в том, что плата за ласки Анастасии была нешуточная. Так, по расчетам Чунки, продажа пяти пудов орехов должна была уйти на блаженство, последний шестой пуд — на скромные подарки домашним женщинам.
Анастасия Чунке очень нравилась, но он никогда не собирался на ней жениться, чего так боялась его наивная сестра. Он с ней впервые встретился два года назад и с тех пор был у нее около двадцати раз. Порой, не имея денег, он просто заходил поглазеть на нее, что всегда вызывало откровенное негодование ее матери: нет денег, не болтайся, не позорь девушку своими пустыми приходами!
Два великих духовных потрясения испытал Чунка в своей жизни — это Пушкин и тигр.
Пушкин потряс Чунку еще в последнем, седьмом классе чегемской школы и продолжал потрясать до сих пор, а тигр потряс его два года назад в зверинце, приехавшем на сезон в Мухус.
На посиделках с районной золотой молодежью Чунка не уставал рассказывать про тигра и про Пушкина. Так как районная золотая молодежь состояла из представителей разных наций, говорили обычно по-русски. Чунка довольно хорошо знал русский язык. Тому причиной — Пушкин, армия да и природная переимчивость.
— И вот мы стоим перед клеткой, — обычно начинал Чунка, постепенно воодушевляясь, — а он ходит, ходит, ходит, а на нас — положил с прибором. Кое-кто кричит, кое-кто бублики бросает в клетку, как будто тигр, как нищий, кинется за бубликом. Но он в гробу видел эти бублики. А людям обидно. Хоть бы один раз на них посмотрел. Нет! Не смотрит! Ходит, ходит, ходит. А людям обидно: один раз посмотри, да? Нет, не смотрит. И, наконец, что он делает, ребята? Клянусь покойной мамой, если выдумываю что-нибудь! Он останавливается, поворачивается к нам спиной и, как за столом говорят культурные люди, мочится прямо в нашу сторону. И хотя струя до нас не доходит и даже из клетки не выходит — по смыслу на нас! И при этом по-во-ра-чи-вает голову, как будто говорит: «Хоть вы меня и посадили в клетку, но я вас презирал, презираю и буду презирать!»
Несмотря на то, что эта столь живо написанная картина явно свидетельствовала в пользу тигрицы, Чунка неизменно добавлял:
— Вот это, я понимаю, мужчина! И хотя с тех пор я не раз бывал в драках, кое-кого колотил и мне попадало, но я мечтаю, ребята, о другом. Я мечтаю, чтобы мне в руки попался самый подлый мерзавец, чтобы я свалил его ударом, чтобы помочился на него, как тигр, и спокойно ушел. Больше ни о чем в жизни не мечтаю!
— Чунка! — кричали разгоряченные представители районной молодежи. — Ты настоящий джигит! Сейчас мы выпьем за тебя и ты прочитаешь куплеты Пушкина!
— Пушкина, — соглашался Чунка, — в любой час дня и ночи!
Чунка многие стихи Пушкина знал наизусть. Но вершиной, вернее двумя вершинами, его творчества по праву считал «Черную шаль» и «Песнь о вещем Олеге».
Таинства личных отношений с гречанкой чаще всего выводили его на чтение «Черной шали». Ни у слушателей, ни у самого Чунки ни на миг не возникало сомнения, что Пушкин описал случай из собственной жизни.
Угрожающим от вдохновения голосом Чунка начинал:
Он с такой силой передавал возрастание драматического напряжения происходящего, что, когда произносил:
некоторые из слушателей, не выдержав, вскакивали, и, если в компании бывал парень армянского происхождения, бросали на него угрожающие взгляды.
Описание беспощадной расправы Пушкина с изменницей и ее любовником вызывало у слушателей настоящий катарсис.
— Чунка, — восклицали некоторые после чтения, — ты настоящий поэт!
— Тогда почему ты сам не пишешь? — нередко спрашивали у него.
— Я мог бы писать по-русски, — вразумительно отвечал Чунка, — но, во-первых, у русских уже был Пушкин. Во-вторых, это с моей стороны было бы даже нескромно, что я, чегемский парень, нахально лезу в литературу стомиллионного русского народа. Нет, из гостеприимства в лицо мне об этом могут не сказать, но про себя могут подумать. А я не хочу, чтобы и про себя подумали! Теперь вы у меня спросите: почему я не пишу по-абхазски? Потому, что эти бюрократы изменили нам алфавит! Не то что писать, я теперь читать не могу по-абхазски!
Слушатели сочувственно ахали, охали, цокали языками и как-то никому не приходило в голову спросить, почему бы ему не писать стихи на старом алфавите.
— Ладно, — махнув рукой, продолжал Чунка, — дело не в том, что я не пишу стихи, а дело в том, что я в стихотворении «Черная шаль» сделал открытие, которое в течение ста лет ни один русский ученый не мог сделать. Когда я об этом открытии рассказал директору Атарской средней школы, он чуть с ума не сошел. Вернее, сошел, но позже. Он месяца на два куда-то исчез. Я думаю — в психбольнице у доктора Жданова лежал. Тот, наверное, его подлечил, а потом сказал: «Для Атарской средней школы достаточно. Езжай домой!»
— Как ты со своей семилеткой, — закричал этот директор в первый раз, еще до психбольницы, — сделал это открытие, когда я, окончив Краснодарский педагогический институт и преподавая русскую литературу в школе, не догадался?
Немного оскорбляет меня через семилетку, но я тут же даю ему оборотку.
— Для открытия, — говорю ему, — уважаемый директор, кроме диплома, еще кое-что надо иметь…
— Какое же открытие ты сделал, Чунка? — спрашивали друзья, движеньем удивленных бровей приводя в готовность свои умственные силы.
— Слушайте, тогда поймете, — отвечал Чунка, — помните строчки:
я всегда на этом месте спотыкался. Я думал, как это может быть? Пушкин всю жизнь сам боролся с рабством, за это царь его выслал к бессарабам, где он и встретил свою блядовитую гречанку. И он же содержит раба? Тут что-то не то! Значит, Пушкин вынужден был так написать и в то же время дает намек, что надо понимать эту строчку по-другому. И тогда я еще одну ошибку заметил в этой строчке. Почему он вместо позвАл говорит пОзвал, как малограмотный эндурец? Опять дает намек, что эту строчку не так надо понимать.
Ведь мы через историю знаем, что Пушкин создал русский культурный язык. До Пушкина русские люди говорили на деревенском языке. Вроде современных кубанцев. Они не говорили: «Арбуз!» Они говорили: «Кавун!» — как кубанцы говорят. Теперь вы у меня спросите: неужели царь и его придворные князья тоже говорили как современные кубанцы? Отвечаю. Они вообще по-русски не говорили. Они говорили по-французски. Так было принято тогда.
И вот в одной строчке две грубые ошибки. Пушкин говорит, что содержит раба, и это говорит человек, который крикнул на всю Россию:
Нет, это не значит, что тогда на крестьянах пахали, как на быках. Но это значит, что народ содержали в унизительном рабском виде. И я понял, что Пушкин, певец свободы, это сделал нарочно, чтобы остановить на этом месте внимание потомков, я долго, долго ломал голову, и вдруг, как молния, сверкнула отгадка. И сразу все стало ясно.
Строчку надо понимать так:
Пушкин нарочно для рифмы слово оставил. Брата — злата — рифма называется. Рифма — это когда слова чокаются, как мы чокаемся стаканами, когда хотим дружно выпить.
У Пушкина был младший брат. Лева звали. Оказывается, младший брат тайно приехал к нему в Бессарабию. Может, Пушкин через кого-то попросил: «Пусть братик приедет, скучаю». Может, брат сам приехал. И Пушкин, когда поскакал мстить гречанке и ее армянскому хахалю, взял с собой младшего брата. Тогда принято было мужеству учить младшего брата. Но тогда он так написать не мог, чтобы от жандармерии скрыть фактические данные. Главный жандарм России, Бенкендорф звали, вроде нашего Лаврентия, Пушкина ненавидел. И он, прочитав стихотворение «Черная шаль», не мог не попытаться установить, как Пушкин убил гречанку и ее хахаля. Но Пушкин так все замаскировал, что Бенкендорф запутался, концы не мог найти.
Ищут раба. Нет раба. Люди, близко знающие Пушкина, говорят: «У них в семье содержать раба вообще не принято! У Пушкина и дядя поэт. А старушку Арину Родионовну он любит больше родной матери».
Ищут родственников убитой гречанки — не могут найти. Может, она была одинокая. Может, родственники после такого случая тихо снялись и уехали к себе в Грецию. И Бенкендорф ничего не мог сделать. В те времена, чтобы арестовать человека, доказательства требовались. Это вам не тридцать седьмой! Докажи — тогда арестуй!
И вот Пушкин замаскировал строчку так, чтобы современники не поняли, а кто-то из потомков открыл, как в действительности все происходило. И я это открытие сделал.
— Но, Чунка, — удивлялись ошеломленные представители районной молодежи, — наверное, в Москве какая-то комиссия есть по таким делам? Может, тебе премия положена? Поедем в Сочи! Прокутим!
— Посмотрим, — неопределенно отвечал Чунка, — там тоже — знаете, какие бюрократы сидят. Или себе заберут мое открытие, или скажут: «Без диплома не имел права». Надо найти человека, который имел бы хорошую должность и так же любил Пушкина, как я. Через такого надо действовать. Но пока я такого не нашел. Подожду. Если за сто лет никто не мог догадаться, за два-три года не очухаются.
Вот каким парнем был Чунка. Теперь, рассказав о его главной страсти, мы догоним его и Кунту, уже спустившихся с чегемских высот, переплывших на пароме через Кодор и добирающихся до Анастасовки.
В центре села рядом с помещением сельсовета стоял грузовик. Несколько человек с мешками и корзинами разместились в кузове. От них Чунка узнал, что машина идет в Мухус, а шофер часа через два-три должен подойти. Чунка был с ним знаком. Он снял с ослика мешки и перебросил их через борт в кузов.
Кунта погнал ослика назад, а Чунка, любопытствуя, подошел к раскидистой шелковице, росшей вблизи сельсовета, где полукругом стояло около дюжины местных крестьян: мингрельцев, греков, армян.
Здесь объезжали вороную кобылицу. Оседланную лошадь с подвязанными к подпругам стременами на длинной веревке, прикрепленной к недоуздку, какой-то парень водил по кругу. Кобылица время от времени взбрыкивала, давала свечу или прыгала вбок, но натянутая веревка никуда ее не пускала. Когда она выбегала из-под тени шелковицы, черная шерсть ее мускулистого крупа лоснилась, словно она окунулась в теплое масло осеннего солнца.
— Бешеная собака, а не лошадь, — сказал пожилой крестьянин, стоявший впереди Чунки, — два часа себя не дает.
— Почему? — спросил Чунка.
— Увидишь, — кивнул крестьян на лошадь и не спеша достал кожаный портсигар, скрутил цигарку и задымил.
Чуть впереди толпы крестьян стоял молодой парень с камчой в одной руке и уздечкой в другой. Чунка понял, что он и есть объездчик. Парень был одет в голубую атласную рубашку, подпоясанную тонким ремнем. На ногах галифе и мягкие сапоги. Однако вид у него был не такой уж бравый: рубаха была разорвана у горла и большой лоскут ее телепался на плече. Да и галифе было в пыли. «Видно, лошадь его уже сбрасывала», — подумал Чунка.
На веранде здания сельсовета появился председатель колхоза. Он вышел из дверей правления. Это был крупный мужчина в чесучовом кителе.
— Хо! — громовым голосом выразил он крайнее удивление, взглянув на крестьян, стоявших под шелковицей. — Вы еще здесь, дармоеды?! Цурцумия, тюковать табак кто будет? Моя бабушка?! Цурцумия — на тюковку табака, остальные — на ломку кукурузы! Вы что, думаете, такая погода всегда будет? Быстро по рабочим местам!