— Лошадь, как женщина, первого любит, — важно заметил по этому поводу один из анастасовцев.
Все одобрительно зацокали и закивали, некоторым образом вкладывая в свое киванье далеко идущий личный опыт, извлеченный из глубин памяти.
— Слушай, парень, — обратился председатель к Чунке. Он опять стоял на веранде, и, видно, ему уже рассказали, каким способом Чунка сел на лошадь, — если ты вот так спрыгнешь с дерева или еще лучше с крыши сельсовета и объездишь нашего Цурцумия, клянусь партией, колхоз тебе подарит патефон!
Тут наконец Цурцумия взбунтовался. Возможно, невольное торжество Чунки, вырвавшего у его родственника столь важную для Цурцумия победу над кобылицей, окончательно надорвало его терпение.
— Что такой! — закричал он, нервно тряся руками перед собой. — Всегда Цурцумия! Цурцумия! Убей Цурцумия и построй Коммуния!
— Язык, Цурцумия! — крикнул председатель и уже ко всем: — По рабочим местам! Три часа бездельничали, а теперь три часа будут ляй-ляй конференция, как чегемский парень их лошадь объездил!
Крестьяне толпой покинули сень шелковицы и двинулись в сторону, на ходу обсуждая подробности случившегося. Одинокий Цурцумия шел в другую сторону.
— А ты куда, Цурцумия?! — крикнул председатель.
— Как куда?! — резко обернулся Цурцумия. — В табачный сарай! Куда еще может пойти Цурцумия?!
— А-а-а, правильно, — примирительно сказал председатель. — Иди! Ты меня, Цурцумия, совсем с ума свел!
С этими словами он повернулся и вошел в двери правления. Владелец лошади, оседлав ее и, видимо, пока не решаясь сесть, повел ее домой, держа за поводья. Объездчик, голубея неоправданно праздничной рубахой, понуро уходил куда-то. Под сенью шелковицы на зеленой траве, изрытой копытами кобылицы, телепался на ветерке лоскуток его рубахи, как раненая бабочка, пытающаяся взлететь.
В кузове машины и возле нее уже собралось человек десять пассажиров. Шофера все еще не было. Чунка снял рубаху и промокшую от пота майку. Он вытряхнул из них труху кукурузных метелок, протер мускулистое, худое тело большим носовым платком, счищая и сбивая с него растительный мусор. Снова оделся.
— Я схожу в одно место и приду, — сказал Чунка собравшимся, — если шофер придет раньше, скажите, чтобы Чунку подождал!
Собравшиеся охотно закивали. Почти все они видели, как он объездил лошадь. Чунка отправился к Анастасии. Она жила в десяти минутах ходьбы от сельсовета. И как всегда, чем ближе Чунка подходил к ее дому, тем сильнее он чувствовал волнение ревности, переходящее в сдержанное бешенство.
И хотя он точно знал, что ее время от времени покупают какие-то люди и он давно с этим смирился и знал, что ни о какой женитьбе не может быть и речи, но, несмотря на все это, каждый раз, подходя к ее дому, он начинал трепетать от уязвленного мужского достоинства. Он знал, что не удержится и изобьет любого мужчину, нет, конечно, не какого-нибудь случайного соседа, а именно такого, что пришел по этому делу. Он был абсолютно уверен, что мгновенно почувствует такого, но, как назло, ни разу не случалось, чтобы он кого-нибудь там застал.
То, что он не мог застать ни одного мужчину в доме Анастасии, только усиливало его ревность и уверенность в необыкновенном коварстве, нет, не добродушной Анастасии, но ее матери, старой ведьмы. Они жили вдвоем, Анастасия и ее мать.
Открыв воротца, он вошел в зеленый дворик и сразу же увидел свою возлюбленную. Возле кухни, пригнувшись над лоханью, она мыла голову, а мать ее стояла рядом и поливала ей воду из большой кружки. Белые голые руки, озаренные солнцем, мелькали над мокрыми каштановыми волосами, длинными, как лошадиный хвост.
И хотя ясно было, что, раз она моет голову, в доме никого нет, Чунка, пользуясь тем, что мать ее пока его не заметила, проходя мимо домика, успел быстрым, хищным взглядом вглядеться в низкие окна и убедиться, что обе комнаты пусты. Мягко и уже спокойно ступая по курчавой траве, он подошел к женщинам.
— Калимера, мамаша, — сказал он с ироническим добродушием.
— Калимера, — сухо ответила та и стала сосредоточенно поливать дочке голову, показывая, что не намерена тратить на него время. Она недолюбливала Чунку, чувствуя, что дочка радуется его приходу гораздо больше того, что стоят деньги этого парня. Старуха боялась, что дочка, если за нею недоглядеть, может связаться с Чункой и вовсе бесплатно, что, по ее мнению, уже было бы настоящим, позорным развратом.
— Чунка, это ты? — узнав его по голосу, спросила Анастасия и, сдвинув голой рукой, — она была в безрукавной кофточке, — набок чадру мокрых волос, посмотрела на него исподлобья темными, промытыми глазами, улыбнулась ярким ртом и сверкнувшими, словно тоже промытыми, зубами.
И Чунка в который раз подивился: как такую красавицу могла родить такая уродина!
— Я сейчас кончу! — радостно сказала она и занавесилась опущенными волосами. Старуха набрала полную кружку воды и стала поливать ей голову, что-то быстро и недоброжелательно лопоча по-гречески. «Старая скупердяйка, — подумал Чунка, — ей жалко, что я даром смотрю на голые руки ее дочки».
— Я еду в город продавать орехи, — сказал он и, усилив голос, добавил: — Вечером приеду! Жди!
Он усилил голос, потому что, как только он начал говорить, старуха, до этого осторожно поливавшая голову дочке, сразу же опрокинула огромную кружку, бессознательно пытаясь сделать волосы дочки звуконепроницаемыми для слов Чунки.
— Я буду ждать тебя, Чунка! — крикнула Анастасия сквозь шум льющейся воды, показывая, что поняла его и сама может перекричать искусственный ливень матери.
— Путана! Путана! — заквакала старуха. Так народы Средиземноморья для удобства взаимопонимания именуют женщин древнейшей профессии.
Чунка повернулся и вышел со двора. У ворот он с раздраженной проницательностью оглядел деревенскую улочку, стараясь угадать, не идет ли какой-нибудь мужчина в сторону Анастасии. Но улочка была пустой, и Чунка, как всегда, отходя от дома Анастасии, все меньше и меньше ее ревновал, а у машины уже и вовсе о ней не думал.
Он залез в кузов, где расположились все, кто собирался в город. Чунка уселся на один из своих мешков. В кузове в новенькой форме стоял могучего сложения красноармеец. По обличию его Чунка понял, что он грузин, но не из местных, потому что такого богатыря он обязательно приметил бы раньше. Чунка залюбовался им.
Ему нравились такие парни, в которых чувствовалась заматерелая мощь. А ведь этот парень еще служил, значит, он был года на два-три моложе его. Чунка хоть и был сильным и необыкновенно цепким парнем, но вот такой заматерелой мощи в нем не было. А он о ней мечтал. Красноармеец, заметив, что Чунка любуется его сложением, улыбнулся ему в знак того, что ценит одобрение его могущества.
— Вес? — спросил Чунка.
— Девяносто, — скромно пригашая впечатление, ответил красноармеец и в знак вежливости сам спросил у Чунки:
— А твой?
Гордость не дала Чунке соврать.
— Семьдесят, — сказал он не без некоторой сокрушенности.
— Тоже неплохо, — примирительно заметил красноармеец.
— Не знаю, — пожал плечами Чунка, — аппетит как у волка, а вес почему-то не растет.
— Это от породы идет, — пояснил красноармеец, — у меня отец тоже такой.
— Садись, — сказал Чунка и кивнул на второй мешок.
Красноармеец сел, и Чунка с удовольствием услышал, как орехи под ним хрястнули. Они познакомились. Красноармейца звали Зураб. Оказывается, он житель Мухуса. Сейчас он прибыл из России на побывку домой и на денек заскочил сюда к дяде.
Тут появился шофер и стал быстро собирать с пассажиров по три рубля. Он слегка кивнул Чунке, как бы по рассеянности недоузнавая его, чтобы как бы по той же рассеянности взять и с него три рубля. Это Чунку слегка огорчило. Он бы и так ему обязательно дал деньги, но, что поделаешь, шоферы люди капризные, избалованные.
Грузовик запылил в город. По дороге Зураб и Чунка, разговаривая о том о сем, естественно, вышли на героические случаи из своей жизни.
— В прошлом году, — сказал Зураб, — у меня был такой случай. Я сам в городе Брянске служу. И у меня там была девушка. Зоя звали. Она жила на окраине. И вот однажды вечером мы с ней сидим на скамейке и к нам подходит местный парень. Немного выпивший. И начинает приставать. Мол, отбиваешь наших девушек, мол, кто ты такой, тем более кавказец. А я шучу, потому что Зоя знает мою силу и самолюбие не задевает. А он не отстает. Еще больше злится на мои шутки, тем более в темноте мое телосложение не очень понимает. И он горячится.
— Отойдем на пару слов! — говорит.
И не один раз. Много раз говорит. Ну, драться с ним с моей стороны было бы даже нечестно. Я перворазрядник по штанге, но откуда он знает. Тем более в темноте телосложение незаметно. И тем более мы сидим, а он стоит. И тем более он немного выпивший. И чем больше я отшучиваюсь, тем больше он горячится, думает, что я мандражирую.
Наконец мне надоело. А Зоя ему не говорит, какой я из себя, потому что тамошние девушки вообще любят, чтобы за них дрались. И он мне надоел наконец. И я вот что придумал.
Напротив скамейки, где мы сидели, был дом. И был жаркий, как сейчас помню, августовский вечер. В России тоже бывают жаркие вечера. И в этом доме окна были открыты, и там семья сидела за столом и ела арбуз. Муж, жена, ребенок и какая-то старуха, похожая на тещу. И они ели большой астраханский арбуз. Долго ели. А мы с Зоей шутили над этим арбузом. Она мне сказала, что, если ты меня любишь, попроси ломтик арбуза, потому что жарко, пить хочется. Она знала, что я у незнакомых людей не буду просить арбуз, но она так шутила, одновременно проверяя, на что я способен ради нее.
И вот как раз в этот момент этот парень подошел и начал приставать. И мне он наконец надоел.
— Ну, хорошо, — говорю, — отойдем поговорим, если ты так хочешь.
И когда я встал со скамейки и он увидел мое телосложение, ему, конечно, это сильно не понравилось. Но он, между прочим, не смандражировал.
— Пойдем, — говорит.
И вот мы через тротуар отходим к этому домику, где были раскрыты окна и семья ела большой арбуз и никак не могла его съесть, потому что арбуз был большой, астраханский.
Но и семья была настойчивая и старуха не отставала от молодых. И мы с Зоей это все видели и потому смеялись. А там перед окнами был заборчик и цветы. Палисадник называется. И мы теперь стоим перед этим заборчиком.
— Парень, — говорю, — ты слишком разгорячился. Тебе надо скушать арбуз, и ты успокоишься.
А он ничего не понимает и злится при виде моего телосложения, как будто я от него скрывал свое телосложение.
— При чем арбуз?! — говорит. Но не отступает.
— А вот, — говорю, — при чем!
Хватаю его обеими руками за поясницу, кладу, как тренировочный вес, на грудь и кидаю через палисадничек прямо в окно. Окно невысокое — там так принято на окраинах. А мы были на окраине, потому что там Зоя жила.
Он влетает в окно. Шум, крик, визг! Я сразу же возвращаюсь и сажусь на скамейку. Зоя умирает от хохота. Через несколько секунд опять через это же окно выскакивает этот же парень и бежит.
— Держи его! — кричит хозяин, высовываясь из окна.
— Кого держать, — говорю, — в чем дело?
— Пьяный вор, — говорит, — сейчас залез в окно, но при виде меня упал, вскочил и выскочил в окно.
И теперь мне тоже смешно слышать его слова, потому что он фактически в майке, и мускулатуры фактически нет, и его никто не мог испугаться. И мне смешно, но правду не могу сказать.
— Не знаю, — говорю, — какой-то шум был, но мы ничего не поняли.
А Зоя умирает от хохота, и он это замечает. И он чувствует, что мы как-то связаны с этим парнем. И он правильно чувствует, но доказать не может.
— Мне, — говорит, — очень даже странно, что вы ничего не заметили. Тем более ваша подружка хохочет, когда ничего смешного не происходит.
И тут он с женой и мальчиком выходит на улицу и осматривают свой палисадничек, чтобы по вытоптанным цветам определить вора.
А у Зои глаз был — не дай Бог! И она, конечно, заметила, что, когда все вышли из дому, старуха, пользуясь случаем, налегла на арбуз. И она меня толкает в бок и совсем умирает от хохота. И тогда этот мужчина в майке подходит к нам и спрашивает:
— Чем объясняется веселье девушки?
Я показываю на окно и делаю вид, что раньше тоже Зоя смеялась над аппетитом этой старушки. И ему эта наблюдательность Зои очень понравилась. И он быстро успокоился и начал тихо, чтобы жена не слышала, рассказывать, как он всю жизнь страдает от аппетита тещи. Рассказывает и одним глазом смотрит в окно, где теща уже добивает арбуз. Но тут жена его, видно, догадалась, о чем он говорит, и строгим голосом позвала его. И он пошел, делая вид, что не успел рассказать, а на самом деле все успел. И они ушли, а мы с Зоей от души смеялись весь вечер.
Чунка с удовольствием выслушал рассказ Зураба и в ответ подобрал случай из своей жизни, тоже связанный с беготней. Однажды у выхода с базара его окружили четыре городских хулигана. Одного из них он в прошлый приезд избил за то, что тот пытался стащить круг сыра у старой крестьянки, продававшей его.
И в следующий его приезд в город, когда он продавал фасоль, тот хулиган его приметил, собрал своих дружков и вместе с ними хотел его избить. Чунка понял, что он один с четырьмя не справится, что вместе они его изобьют, и пошел на военную хитрость.
Он неожиданно опять вмазал тому, которого избил в прошлый раз за подлое дело. Тот рухнул, а Чунка побежал. Он хорошо бегал и мог сбежать от них. Но он сбежать не хотел, он хотел растянуть преследователей.
Через два квартала он заметил, что один из них вырвался вперед. Чунка сбавил ход и дал ему догнать себя. Чунка и ему врезал изо всей силы, и тот упал. Чунка побежал снова. Те двое, видя, что Чунка бежит, и считая, что он их боится, продолжали преследование. И третьему он дал догнать себя и третьему врубил от души, а четвертый, догадавшись наконец, что дело плохо, повернул на ходу и сбежал.
Так, болтая о том о сем, они приехали в город и красноармеец первым спрыгнул за борт, и Чунка с удовольствием услышал увесистый чмок его ботинок об асфальт. Чунка подал ему мешки, и тот помог донести их до базара, где они расстались, довольные друг другом.
Чунка быстро продавал свои орехи. С шутками-прибаутками, демонстрируя домохозяйкам полноценность и тонкоскорлупость чегемских орехов, он, гребанув из мешка, тут же с хрустом раздавливал в большом кулаке один-два ореха и, протягивая лоснящуюся маслом ладонь, давал убедиться в полноценности раздавленного ядра.
— Не орех — голубиное яйцо! — кричал он.
От покупательниц не было отбоя. Рядом с ним торговал орехами цебельдинский армянин, с которым Чунка переговаривался по-турецки, потому что тот плохо знал русский язык. У того товар шел медленнее, он не мог в одной ладони раздавить орех об орех. Далековато цебельдинскому ореху до чегемского, далековато!
Когда сосед спросил у Чунки, откуда он родом, Чунка, верный своему обычаю в городе никогда не называть свое село, ответил:
— Я из верхних.
В городе всякое может случиться. Не надо, чтобы лишние люди знали, откуда ты родом. Он уже приканчивал свои орехи, когда в ряду, отведенном под продажу орехов, фасоли, кукурузной муки, появился комсомольский патруль. Он проверял у крестьян справки, что колхоз разрешил им выехать в город продавать свой товар. Таким образом в те времена поддерживали в колхозах трудовую дисциплину. Если справки не оказывалось, колхозник должен был прекратить торговлю и ехать домой.
У Чунки такой справки не было. Конечно, он мог ее получить в правлении колхоза, но ему было лень туда идти за три километра. Да и проверяли редко. Так что он надеялся — пронесет. Но сейчас патруль приближался неумолимо.
Когда патрульные, всего их было трое, были от него за несколько продавцов, Чунка, раздраженный приближающейся неприятностью, бросил своему соседу по-турецки:
— Партия — это сила, а вот этот комсомол чего подскакивает?
На беду, один из патрульных, оказывается, знал турецкий язык и, услышав слова Чунки, очень нехорошо посмотрел на него. Он стал переговариваться со своими товарищами, все так же нехорошо посматривая на Чунку. Было ясно, что он переводит на русский язык его слова.
Чунке было неприятно. Он почувствовал, что невольно забрел в область того городского безумия, над которым легко смеяться в Чегеме, а здесь это может плохо кончиться. Неприятное чувство усилилось, когда после переговоров со своими товарищами этот парень одного из них куда-то услал. За милицией — кольнула догадка.
Теперь двое продолжали проверку справок, и Чунке очень не понравилось, что, когда очередь дошла до него, они пропустили его и сразу же приступили к следующему. Вернее, приступил один из них, а тот, что понял его слова, остался стоять возле него, положив на прилавок аккуратненькую ладошку с чернильными пятнами на указательном пальце. При этом он не смотрел на Чунку, а смотрел в ту сторону, куда ушел один из его товарищей за милицией.
— А чего вы у меня не спрашиваете? — дерзко бросил Чунка, понимая, что этот теперь от него не отступится.
— У тебя в другом месте спросят, — сказал патрульный, почти не разжимая губ и продолжая смотреть туда, куда он смотрел.
— Ну и что будет? — презрительно спросил Чунка, стараясь перешибить собственную унизительную тревогу.
— Увидишь, — кратко ответил тот, словно уже решив его судьбу и не удостаивая взглядом того, чью судьбу он решил.
— Вот это будет, змея! — сказал Чунка, взорвавшись и сжав правую руку в кулак и перехватив ее у локтевого сгиба левой рукой, выразительно потряс ею у самого лица этого парня. Тот, не шелохнувшись, продолжал смотреть вперед.
Но Чунка уже знал — что-то будет. Минут через пятнадцать пришел пожилой милиционер с патрульным комсомольцем, и тот, что стерег Чунку, отошел с милиционером на несколько шагов.