Сандро из Чегема. Том 2 - Искандер Фазиль Абдулович 32 стр.


Одним словом, Тимур Жванба с его природной высотобоязнью в горном селе Чегем всегда выглядел странноватым, а после снятия его с должности председателя он выглядел особенно нелепым, как городской сумасшедший, почему-то попавший в деревню. Роль деревенского дурачка в Чегеме давно была закреплена за Кунтой, и он с ней неплохо справлялся, так что чегемцам Тимур был ни к чему.

И хотя чегемцы посмеивались над ним, однако относились не без опаски. С одной стороны, он, несмотря на то, что был снят с должности, продолжал ходить в чесучовом кителе, как бы намекая, что власть он не потерял, но она видоизменилась, что давало немало поводов для далеко идущих предположений. Кроме того, он, несмотря на общепризнанную дурость, отличался немалой, как выражаются чегемцы, хитроговнистостью.

Так, он выследил одного чегемца, который в глухом лесу имел тайный загон, где держал пять незаконных коров. Тимур сам потом, хвастаясь, рассказал, что он заподозрил этого крестьянина, потому что снопы кукурузной соломы, которые чегемцы обычно вздымают и укладывают на обрубленное дерево, растущее на усадьбе, так вот этот висячий стог, как он заметил, у этого крестьянина уменьшается с быстротой, не соответствующей количеству его домашнего скота. После этого он выследил его и разоблачил. Крестьянина, конечно, не тронули, но коров отобрал колхоз.

Случай этот, как легко догадаться, не усилил симпатии чегемцев к Тимуру, потому что все они доступными им способами старались сохранить скот и никогда не понимали и не могли понять, чем это мешает государству. Чтобы пасти тридцать коз, нужен тот же пастух, который может пасти и триста коз, а в условиях наших вечнозеленых зарослей козы в искусственных кормах не нуждаются. Так в чем же дело?

Тот, кто решил не давать крестьянам разводить скот, вероятно, думал, что крестьянин, потеряв интерес к собственному скоту, приобретет интерес к колхозному? Но этого не случилось и не могло случиться.

Сейчас у ворот дома Тимура Кязым снова возвратился мыслями к нему. Он и раньше много раз задумывался, почему люди, добывающие свой хлеб под крышами контор, когда их ударяет судьба, опускаются гораздо быстрее, чем обыкновенные крестьяне. Он это заметил и по жизням многих снятых с должностей кенгурийских начальников.

Думая об этом, он пришел к такому выводу. Тех, кто зарабатывает свой хлеб под казенной крышей, все время точит страх, что их выгонят из-под этой крыши. А когда их на самом деле выгоняют из-под крыши, у них уже нет запаса сил, чтобы сохранить свое достоинство.

А такие, как мы, крестьяне, думал он, зарабатывающие свой хлеб не под крышами контор, а под открытым небом, никогда не испытывают этого страха, потому что работающего под небом из-под неба никуда не прогонишь — небо везде, и когда его ударяет судьба, у него все-таки остается запас сил, не подточенных постоянным страхом.

У нас корень крепче, думал он. Но и веря в то, что у крестьян корень крепче, он все чаще и чаще с тупой болью осознавал, что хоть и крепче наш крестьянский корень, но и крепость его небеспредельна, и порча времени, подымаясь с долинных городков, доходит до Чегема то тайно, то явно, а главное — неостановимо.

Из кухни вышла жена Тимура и стала приближаться к воротам. Глядя на эту замызганную пожилую женщину, трудно было поверить, что в молодости она была учителкой и работала с мужем в кенгурийской школе. Подозрительно поглядывая на Кязыма, она подошла к воротам.

— Теймыр дома? — спросил Кязым, хотя знал, что его нет дома.

— Нету его, — сказала хозяйка, — может, чего передать?

Кязым замялся и не ответил. Он сейчас внимательно оглядывал окна дома. Рама крайнего справа окна явно подгнила. Остальные рамы были целые. Это надо запомнить, подумал он.

— А где Теймыр? — наконец спросил Кязым, нарочно выждав.

— Он уехал в Атары, — ответила жена, — а что ему передать?

Кязым знал, что он уехал в Атары.

— А когда приедет?

— Вечером обещал, — отвечала жена, оживляясь тревожным любопытством, — зачем он тебе?

— Да вот у нас беда, — неохотно ответил Кязым, — брат в Кенгурске в плохое дело вляпался. Если в ближайшие дни не достану пятьдесят тысяч, он в тюрьму попадет. Думал, может, Теймыр мне займет…

— Да ты что, спятил! — всплеснула руками жена Тимура. — Мы отродясь не видели таких денег!

— Брат в беду попал, — задумчиво повторил Кязым, — думал, может, Теймыр займет, поделится…

— Поделится?! — повторила хозяйка с гневным изумлением. — Да чтоб я похоронила своих детей, если у нас в доме есть хоть какие деньги, а не то что пятьдесят тысяч!

— Так ведь жена не всегда знает, что есть у мужа, — вразумительно сказал Кязым.

— Да знать-то о чем?! — снова всплеснула руками жена Тимура. — Ты, я вижу, совсем рехнулся! Я ж тебе по-абхазски говорю — мы и денег таких отродясь не видели!

— Ну ладно, — сказал Кязым, поворачивая лошадь и уже как бы самому себе вслух, — я-то думал, займет, поделится…

— Да поделиться-то чем, очумелый?! — крикнула ему вслед жена Тимура, а Кязым, уже не различая слов ее долгих проклятий, сворачивал на верхнечегемскую дорогу.

Минут через десять он снова повернул с верхнечегемской дороги и поднялся к дому старого охотника Тендела.

Тендел сидел у самогонного аппарата в тени грецкого ореха. Он сидел боком к воротам и следил за тоненькой струйкой алкоголя, стекающей по соломинке в бутылку. Сейчас был особенно заметен на его лице сломанный ястребиный нос.

— О Тендел! — крикнул Кязым, останавливая лошадь у ворот.

Тендел вскочил со скамейки, костистый, не по годам проворный старик, и глянул издали на Кязыма, сверкая своими желтыми ястребиными глазами.

— Спешься, Кязым, спешься! — издали закричал Тендел, приближаясь. — Испробуй моего первача! Светопреставление! Птицу на лету сечет, птицу!

Голос Тендела был до того пронзителен, что с первыми звуками его лошадь Кязыма шарахнулась было, но он ее удержал. Старый охотник явно напробовался своего питья, пока его варил.

— Не могу, — сказал Кязым, останавливая Тендела, пытавшегося распахнуть ворота перед мордой его лошади, — я по делу спешу. Хочу спросить, когда ты пирушку устраиваешь?

У Тендела внук возвратился из армии, и он собирался отпраздновать это событие.

— Послезавтра, — сказал Тендел, несколько сообразуя свой голос с близостью собеседника, однако все так же полыхая желтыми ястребиными глазами, — уж тебя-то известили бы!

— Теймыра думаешь звать?

— Как же его не позвать, разрази его молния, сосед!

— Правильно, зови его вместе с женой!

— А то не придет на дармовщинку-то! — зазвенел Тендел так, что лошадь опять попыталась шарахнуться, — Моя бы воля, я бы их в адское пекло пригласил!

— Хорошо, — сказал Кязым, поворачивая и без того все время воротившего морду коня, — я, может, немного запоздаю, без меня садитесь!

— А то б не сели! — крикнул Тендел. — Спешься все-таки, Кязым, не пожалеешь! Испробуй моей грушевой! Птицу на лету сечет, анассыни!

Но Кязым уже спускался к верхнечегемской дороге.

* * *

Остальную часть дня до вечера Кязым крыл дранью новый табачный сарай. Кунта помогал ему Вечером, когда они закончили работу, Кязым договорился с ним, что они завтра с раннего утра отправятся в лес щепить дрань. Кунта не понимал, для чего им надо щепить дрань, когда ее еще оставалось на несколько дней работы. Но, как всегда, подчиняясь воле Кязыма, не стал перечить — ему видней.

Кязым нарочно решил щепить дрань и завтра и послезавтра, чтобы до самой пирушки в доме старого Тендела не встречаться с Теймыром.

Рано утром, прихватив сыр и чурек, Кязым на целый день ушел с Кунтой в лес. Он предупредил жену, чтобы она, если его спросит Теймыр, не говорила, где он. Когда он вечером, побледневший от усталости, пришел домой, жена ему сказала, что Теймыр трижды заходил и спрашивал его.

Она об этом говорила ему, поливая из кувшинчика воду, а он, закатав рукава на сильных волосатых руках и заложив воротник сатиновой рубашки, умывался.

— Ну и что ты ему сказала? — спросил Кязым, подставляя огромные ладони под струю воды.

— Я ему сказала, что ты пошел на поля, — ответила жена.

— А он что? — спросил Кязым и, не дожидаясь ее ответа, плеснул на лицо воду и с хрустом потер ладонями защетинившиеся щеки.

— А он спросил: «Правда ли, что брат твой попал в беду?»

Жена подала Кязыму мыло, и он, намылив руки и лицо, снова подставил ковш ладоней под струю воды. Нуце хотелось побыстрей ему все рассказать, но она подчинялась его ритму. Снова плеснув в лицо воду и снова подставив под струю ладони, он наконец спросил:

— А ты что?

— А я говорю: «Правда!» — как ты научил.

— А он что?

— А он говорит: «Какого дьявола твой муж просил поделиться?! Чем это я должен поделиться?!»

Жена подала Кязыму мыло, и он, намылив руки и лицо, снова подставил ковш ладоней под струю воды. Нуце хотелось побыстрей ему все рассказать, но она подчинялась его ритму. Снова плеснув в лицо воду и снова подставив под струю ладони, он наконец спросил:

— А ты что?

— А я говорю: «Правда!» — как ты научил.

— А он что?

— А он говорит: «Какого дьявола твой муж просил поделиться?! Чем это я должен поделиться?!»

— А ты что?

— А я говорю: «Откуда я знаю! Это ваше мужское дело».

— Правильно, — одобрил Кязым, протирая мокрыми руками свою крепкую с выпуклым кадыком шею, — я вижу — ты умница.

— А он еще два раза приходил. Говорит: «Не нашел его ни на плантациях, ни на кукурузниках». А я говорю: «Может, в правление ушел». А он говорит: «Ну я его там перехвачу!» Никогда в жизни я столько не врала!

— Ты умница, — сказал Кязым, разгибаясь, — другого слова не подберешь.

— То-то же, — сказала Нуца довольная, — хоть раз в жизни признал меня умной.

— Ну-ну, — сказал Кязым и, сняв с ее плеча полотенце, вытер лицо и руки.

Отдав жене полотенце, он вошел в кухню и, усевшись перед огнем на скамью, стал сворачивать цигарку. Он сильно устал за этот день, но был доволен и тем, что они с Кунтой много нащепили, и тем, как вел себя Теймыр, и особенно тем, что он это поведение предвидел.

— Если завтра придет Теймыр, — сказал он жене, подумав, — скажи ему, что я пошел с Кунтой щепить дрань в котловину Сабида.

— Я что-то ничего не понимаю, — удивилась Нуца, ставя узкий, длинный столик между очагом и скамьей, — разве вы не над домом Исы щепили дрань?

— Ничего, — сказал Кязым, — пусть походит.

— Лопни мои глаза, — сказала Нуца, вынимая мамалыжной лопаточкой из котла порции дымящейся мамалыги, накладывая их на чисто выскобленный столик и пришлепывая мамалыжной лопаточкой, — если я чего понимаю. Не стыдно морочить почтенного, хотя бы по возрасту, человека.

— Сукин сын он, а не почтенный человек, — сказал Кязым.

— Все же бывший председатель, — заметила Нуца, беря из тарелки и втыкая в каждую порцию мамалыги по два куска сыра, — хоть и не любил наш дом.

— Сукин сын он, а не председатель, — сказал Кязым, насмешливо потеплевшими глазами глядя на малыша, который пробирался к своему месту рядом с ним. Дети расселись, и Нуца присела за край столика.

— Так что ж ты у него деньги просишь? — спросила она, энергично отщипывая горячую мамалыгу от своей порции.

— А вот это уже не твое бабье дело, — сказал Кязым и, вынув из мамалыги размякший сыр, вяло надкусил его.

* * *

Вечером, когда он, бледный от усталости, с топориком-цалдой, перекинутым через плечо и поддерживающим вязанку дров на другом плече, вернулся домой, жена его встретила руганью. Она сказала, что Теймыр опять приходил, и она ему сказала, что муж ушел щепить дрань в котловину Сабида, и он там полдня прорыскал и, не найдя Кязыма, вернулся в Большой Дом и до того здесь разорался, что сбежались женщины из табачного сарая.

— Все идет как надо, — сказал Кязым, — подогрей мне воды, я побреюсь и вымоюсь.

Он наладил бритву и, глядя в зеркальце, поставленное на очажный карниз, время от времени прикладывая к лицу мокрую горячую тряпку и после этого смазывая щеки мылом, тщательно побрился.

— Пепе, — сказала старшая дочка, — какой ты стал красивый. Дай я тебе волосы подровняю сзади, а то ты зарос.

— Ну ладно, — согласился он и уселся на скамью у очага. Щелкая ножницами, дочка стала выравнивать ему волосы. Она всегда с удовольствием стригла его.

— Ты почти совсем не седой, пепе, — щебетала она, — и у тебя никакой лысины нет.

— Ага, — согласился он, покорно склонив свою голову.

— Почему ты не заведешь усы, пепе? — спросила дочка. — Тебе усы пойдут.

— Обойдусь, — сказал он, вставая и отряхивая плечи.

Потом он вымылся в кладовке, переоделся в чистое белье, надел серую шерстяную рубаху, новые черные шерстяные галифе, натянул мягкие кавказские сапоги, перепоясался своим тонким поясом с ножом в кожаном чехле и, сдвинув назад складки рубахи на своем поджаром животе, вышел на кухню.

После этого он уселся у очага и целый час там просидел, покуривая и сдержанно заигрывая со своим Гуликом. Малыш сидел на овечьей шкуре и, склонив свое пухленькое лицо, нежно озаренное огнем очага, строил из кукурузных кочерыжек вавилонскую башню. Он параллельно ставил две кочерыжки, сверху поперек нижних ставил еще две, и так постепенно росла башня, но в какое-то мгновенье она обрушивалась, и малыш, как и все несмышленыши, не понимая, что вавилонская башня на то и вавилонская башня, что обречена рухнуть, раздраженно сопя, начинал ее снова возводить. Именно об этом думал Кязым, хотя, конечно, и не этими словами, поглядывая на своего малыша, и иногда, наклонившись, подправляя неровно поставленные кочерыжки.

Нуца уже начинала готовиться к ужину, когда он вышел из дому. Было прохладно, и он, поеживаясь, стал подыматься на верхнечегемскую дорогу. Ночь была звездная, ясная. Облака, целых два дня кроившие и перекраивавшие небо, так и не сумев его обложить, куда-то скрылись.

Так кончается ничем, подумал Кязым, всякое слишком затянувшееся дело. Луны еще не было, но белые камни верхнечегемской дороги посвечивали в темноте. Косогор над дорогой темнел зарослями бирючины, ежевики, держидерева. В темени кустов, как странные призраки допотопных животных, серели огромные валуны. Оттуда доносилась песнь цикад.

Язык вселенского безмолвия и грусть вечности угадывались в покорном тиканье цикад, тогда как далекий лай собак напоминал о тепле человеческого жилья, об уюте временной радости жизни. Казалось, вечность грустит о недоступном ей уюте временной радости жизни, а уют временной радости жизни сладок душе человека самой недоступностью вечной жизни на этой земле.

Кязым вдруг вспомнил свою первую любимую лошадь, своего прославленного вороного иноходца, которого он имел в дни далекой молодости. Эту лошадь много раз пытался у него купить известный лошадник Даур. Он жил в селе Джгерда. Даур много раз предлагал Кязыму большие деньги за его лошадь, потом он предлагал ему большие деньги и хорошую лошадь в придачу, но Кязым, гордый за своего скакуна, никогда не соглашался его продать.

Потом Даур смирился и больше не заговаривал с ним об этом, но стал часто заезжать к нему домой, и многие говорили Кязыму:

— Ох, уведет твоего иноходца этот человек! Ох, недаром зачастил он к тебе! Приглядывается!

Но Кязым не верил в коварство этого человека. Так ему подсказывало сердце, хотя и ему казались странноватыми эти наезды Даура: то ночь застала его в Чегеме, то гроза заставила свернуть с дороги, то еще что-нибудь. Так продолжалось около двух лет.

Однажды Кязым, случайно проснувшись на рассвете, увидел, что постель его гостя пуста. Они спали в одной комнате. Он решил, что тот по нужде вышел из дому, но прошло достаточно много времени, а тот все не возвращался. Кязым встревожился. Он встал, быстро приоделся и вышел во двор. Подходя к конюшне, он заметил, что дверь ее приоткрыта, и почувствовал, что кровь в его теле остановилась.

Он шагнул в приоткрытую дверь и замер. Даур стоял возле его лошади, гладил ее длинную гриву, почесывал холку и нашептывал ей какие-то слова, иногда целовал ее в морду. Нет, конокрад так себя не ведет!

Потрясенный увиденным, Кязым отшатнулся от дверей, как если бы случайно застал влюбленных за ласками, не предназначенными для чужих глаз. Он сам любил лошадей, но, чтобы взрослый мужчина ласкал лошадь и целовал ее в морду как мальчишка, этого он никогда не видел.

Так вот почему Даур стал часто ездить к нему, вот почему ночь или непогода заставали его в Чегеме! Его тоскующая душа тянулась сюда, жажда видеть полюбившуюся лошадь, трогать ее, нашептывать ей нежные слова.

Кязым тихо вернулся в дом и лег в свою постель. Примерно через час в комнату вошел Даур.

Утром они встали, позавтракали, немного выпили, и гость собрался в дорогу. Кязым, разумеется, ни слова не сказал о том, что он увидел. Когда домашние, провожая гостя, вышли из дому и Махаз, младший брат Кязыма, подвел лошадь Дауру к веранде, Кязым вошел в конюшню, вывел под уздцы своего иноходца и поставил его рядом с лошадью Даура.

— Ты что, Кязым, тоже собрался куда-то? — спросил Даур.

— Нет, — сказал Кязым и, подойдя к его лошади, взялся за подпруги.

— Я уже затянул их, — сказал гость, еще не понимая, в чем дело.

— А я решил их ослабить, — усмехнулся Кязым и, отпустив подпруги, снял седло и, не глядя на бледнеющего Даура, перенес седло на свою лошадь. Все, кто был рядом, застыли изумленные, а бледный Даур молчал, и только плеть камчи, которую он держал в руке, тихо-тихо подрагивала. Так говорили потом домашние, рассказывая об этом.

— Я меняю свою лошадь, — сказал Кязым, прерывая неловкое молчание, — она мне поднадоела… Твоя лошадь не хуже…

Назад Дальше