Современные исследования говорят о том, что ребенок не обязательно будет учиться лучше, если хвалить его «за ум». Эти похвалы могут, наоборот, заставить ребенка учиться вполсилы.
Почему же мы считаем своим долгом хвалить детей?
Отчасти мы делаем это, чтобы продемонстрировать, что отличаемся от наших собственных родителей. В своих материнских мемуарах, книге «Делая детей: Как кривая вывезла меня в материнство», известная писательница Энн Энрайт приводит следующее наблюдение:
«В былые времена (так мы в Ирландии называем 1970-е) матери ругали своих детей просто на автомате. «Ну, чистая обезьяна», – говорила мать, или: «На улице – ангел, дома – сущий дьявол», или даже (это мое любимое): «Она меня раньше срока в могилу загонит». Все это было неотъемлемым элементом детства в стране, где на любую похвалу было наложено строгое табу».
Естественно, так было не только в Ирландии. Недавно один лондонец средних лет сказал мне: «Моя мама обзывала меня такими словами, которые я никогда в жизни не применю к своим детям. И полудурком, и наглецом, и скороспелкой, и бахвалом. Вот уже сорок лет прошло, а мне до сих пор хочется крикнуть матери: что же уж такого кошмарного было в моем бахвальстве?!»
Теперь же везде, где присутствуют маленькие дети – и на детских площадках, и в Старбаксе, и в яслях, – постоянным фоном слышатся хвалебные речи: «Хороший мальчик», «Хорошая девочка», «Ты у нас самый лучший». Такое любование своими детьми может на время поднять нашу собственную самооценку, ведь мы таким образом сигнализируем окружающим, какие мы фантастические родители и каких мы растим потрясающих деток. Но для самоощущения самих детей в этом проку очень мало. Изо всех сил стараясь отличаться от своих родителей, мы, по сути, ведем себя точно так же, как вели себя с нами они, то есть кидаемся пустыми похвалами подобно тому, как предшествующие поколения кидались бездумными оскорблениями.
Изо всех сил стараясь отличаться от своих родителей, мы, по сути, ведем себя точно так же: кидаемся пустыми похвалами подобно тому, как предшествующие поколения кидались бездумными оскорблениями.
И если мы делаем все это только для того, чтобы поменьше думать о своих детях, об их внутреннем мире и их чувствах, то похвалу, равно как и критику, можно в конечном итоге считать открытым выражением нашего к ним безразличия.
В результате мы возвращаемся к исходной проблеме – если похвала не поднимает самооценку ребенка, то что же ее поднимает?
Вскоре после получения квалификации психоаналитика я обсуждал все эти темы с восьмидесятилетней женщиной по имени Шарлотта Стиглиц.
«Я никогда не хвалю ребенка, если он справляется с тем, с чем и так должен справляться.
Я хвалю детей, только если они делают что-то по-настоящему сложное. Кроме того, я считаю, что очень важно говорить им «спасибо». Ноя не стану хвалить его за то, что он просто играет или читает».
Шарлотта – мать нобелевского лауреата, экономиста Джозефа Стиглица – много лет преподавала чтение в коррекционной школе на северо-западе штата Индиана.
– Я никогда не хвалю ребенка, если он справляется с тем, с чем и так должен уметь справляться, – сказала она мне. – Я хвалю детей, только если они делают что-то по-настоящему сложное. Например, делятся с другими своими игрушками или проявляют терпение. Кроме того, я считаю, что очень важно говорить им «спасибо». Если я не успеваю вовремя дать ребенку перекусить или в чем-то помочь, а он терпеливо ждет, я обязательно благодарю его за это. Но я не стану хвалить его за то, что он просто играет или читает.
Никаких чрезмерных поощрений и никаких ужасных наказаний – Шарлотта фокусировалась на том, что делает ребенок, и на том, каким образом он это делает.
Однажды мне довелось посмотреть, как Шарлотта общалась с четырехлетним мальчиком, который был занят рисованием. Когда он вдруг сделал паузу и посмотрел на нее (возможно, ожидая похвалы), она улыбнулась и сказала:
– Как много у тебя на картинке синего.
– Это пруд у бабушкиного дома. А еще там есть мостик, – ответил мальчик. Он взял коричневый карандаш и сказал: – Сейчас я вам его покажу.
Присутствие в мире других людей, будь то дети или друзья, да и, если уж на то пошло, даже присутствие в своем собственном мире, это очень тяжелый труд. Но не этого ли внимания – то есть ощущения, что кто-то старается думать о нас, – хочется всем нам больше любой похвалы?
Шарлотта разговаривала с мальчиком, не заставляя его ни в чем торопиться, но, что важнее всего, она видела его и прислушивалась к нему. Она присутствовала в его мире.
Именно такое присутствие повышает самооценку ребенка, потому что оно дает ему понять, что он заслуживает внимания и мыслей взрослого человека. В ином случае ребенок может прийти к выводу, что его действия сами по себе не являются целью, а служат всего лишь способом заработать похвалу. Как можно ждать от ребенка прилежания и внимательности, не будучи внимательным к нему самому?
Присутствие в мире других людей, будь то дети или друзья, да и, если уж на то пошло, даже присутствие в своем собственном мире, это очень тяжелый труд. Но не этого ли внимания – то есть ощущения, что кто-то старается думать о нас, – хочется всем нам больше любой похвалы?
О даре чувствовать боль
Однажды днем в начале июня мне позвонил мистер Н. За несколько недель до этого его сын Мэтт, которому был двадцать один год от роду, нацелил незаряженный стартовый пистолет на офицера полиции, пытавшегося арестовать его за нарушение общественного порядка. Теперь Мэтта, обвиняемого в нападении на представителя правоохранительных органов с применением огнестрельного оружия, выпустили под залог, но вести себя он продолжал настолько же безответственно.
Под залог его выпустили на определенных условиях, но он нарушал их, уходя по ночам пьянствовать с дружками, а иногда по несколько дней вообще не появляясь дома. Он постоянно ввязывался в драки. Родители, работавшие школьными учителями, уже смирились с мыслью, что Мэтт, скорее всего, угодит в тюрьму.
Родители усыновили Мэтта, когда ему было всего два года. Отец Мэтта рассказал мне все, что ему было известно о прошлой жизни сына: вскоре после рождения Мэтта его семнадцатилетняя биологическая мать, забрав мальчика с собой, ушла из родительского дома. Сначала она устроилась в убежище для пострадавших от стихийных бедствий, а потом и вовсе начала скитаться где попало. Употреблявшая наркотики, она была совершенно не способна воспитывать ребенка.
Государственные органы опеки отобрали у матери больного и страдавшего от постоянного недоедания Мэтта, когда тому исполнился год. Сменив несколько опекунских семей, Мэтт в конечном итоге был усыновлен мистером Н. и его женой. С самого начала стало ясно, что Мэтт будет ребенком трудным и неуправляемым, в результате чего его новые родители решили больше детей не усыновлять.
Через несколько дней после звонка отца ко мне на консультацию пришел сам Мэтт. Он плюхнулся в стоящее напротив моего стола кресло и начал совершенно открыто говорить о проблемах, с которыми ему приходится сталкиваться.
Он рассказал мне о двух братьях, которые жили в его квартале и буквально объявили на него охоту. Парни были очень опасные и уже пырнули ножом одного из его приятелей.
Ситуация у Мэтта была очень тревожная, но, слушая его рассказ, я вдруг начал ловить себя на том, что никакого особенного беспокойства он у меня не вызывает. Логических нестыковок в его рассказе не было, говорил он энергично и доходчиво.
Но я обнаружил, что мне почему-то очень трудно включиться в его историю. Я с легкостью отвлекался на звуки проезжающих под окном машин, ловил себя на мыслях о мелких делах, которые нужно было переделать во время обеденного перерыва. В действительности любые попытки задуматься об истории Мэтта, начать следить за его словами были похожи на бег вверх по крутому склону в неприятном сне.
Такие несоответствия между словами человека и теми чувствами, которые они вызывают у слушателя, наблюдаются достаточно часто. Всегда можно вспомнить, например, какого-нибудь приятеля, который звонит, когда тебе плохо, пытается всячески поддержать, говорит участливым тоном, но после разговора тебе становится только хуже.
Одним из последствий самых ранних переживаний Мэтта было неумение вызывать сочувствие у других людей. Ему так и не удалось добиться его от матери. Судя по всему, он не смог овладеть способностью инициировать в других чувство беспокойства за него.
Разрыв между словами Мэтта и провоцируемыми ими во мне чувствами был просто огромен. Он описывал достаточно страшную жизненную ситуацию, но мне за него страшно не было. Я ощущал совершенно нехарактерную для себя отстраненность.
Пытаясь найти корни своего безразличия в отношении самого Мэтта и описываемой им ситуации, я представил себе несколько сценок из первых месяцев его жизни. Я увидел плачущего младенца – «я голоден, покорми меня»; «у меня мокрый подгузник, поменяй его»; «мне страшно, обними меня» – и абсолютное бездействие матери, не обращающей на все эти призывы никакого внимания.
Мне пришло в голову, что одним из последствий всех этих самых ранних переживаний Мэтта может быть неумение вызывать сочувствие у других людей. Ведь ему так и не удалось добиться его от матери. Судя по всему, он не смог овладеть таким нужным нам всем навыком – способностью инициировать в других чувство беспокойства за него.
Но что же ощущал сам Мэтт? Казалось, и ему было совершенно безразлично, в какой ситуации он оказался. Когда я спросил, какие чувства у него вызвал арест, он ответил:
– Да нормальные. А что?
Тогда я сделал еще одну попытку.
– Ты, кажется, не слишком-то беспокоишься за свою жизнь, – сказал я. – Тебя же могли застрелить.
В ответ он просто пожал плечами.
В этот момент до меня начало доходить, что Мэтт просто не распознает своих собственных эмоций. В течение всей нашей двухчасовой беседы он либо подхватывал и пересказывал мои описания его чувств, либо выводил свои эмоции из поведения других. К примеру, он сказал, что не знает, почему направил пистолет на полицейского. Когда я предположил, что он сделал это, потому что разозлился, он ответил:
– Ага, я разозлился.
– А что ты чувствовал, когда разозлился? – спросил я.
– Ну, знаете, полицейские эти, они на меня все время сильно злились. Родители на меня злились. Все на меня сильно злились, – сказал Мэтт.
– Но сам-то ты что чувствовал? – снова спросил я.
– Они все реально сильно на меня орали, – ответил он.
Не имея возможности чувствовать эмоциональную боль, Мэтт перманентно находился в опасности причинить себе увечья. И в каждом из нас есть немножко от Мэтта. Все мы в те или иные моменты пытаемся заглушить болезненные эмоции.
Как правило, потенциальных пациентов на консультации приводит желание избавиться от груза испытываемых в текущий момент страданий. Но в данном случае позвонил и попросил встречи не сам Мэтт, а его отец. Мэтт же еще в раннем детстве приучился умерщвлять свои эмоции и не доверять тем, кто предлагает ему помощь. Во время нашей с ним беседы произошло то же самое. Мэтт просто не ощущал эмоциональной боли, способной заставить его побороть свою подозрительность и принять мое предложение встретиться еще раз.
* * *В 1946 году работавший в лепрозории врач Пол Брэнд обнаружил, что уродства, сопутствующие проказе, являются вовсе не естественным и прямым симптомом заболевания, а скорее прогрессирующей аккумуляцией последствий физических повреждений и последующих инфекционных воспалений, возникающих в результате того, что его пациенты не чувствуют боли.
В 1972 году он написал: «Если бы я был в силах наделить своих пациентов всего одним даром, это был бы дар чувствовать боль». Мэтт страдал от своеобразной психологической проказы. Не имея возможности чувствовать эмоциональную боль, он перманентно находился в опасности причинить себе увечья. Вполне возможно, даже смертельные.
Когда Мэтт покинул мой кабинет, я не стал сразу же составлять отчет о нашей беседе, а поступил так, как иногда поступаю после особенно сложных и сильно впечатливших меня консультаций. Я сходил в кафетерий, где дают кофе навынос, а потом вернулся в кабинет, чтобы абстрагироваться от конкретного случая, почитав, кто что знает о такой проблеме, в Интернете.
Истина тут была такова: в каждом из нас есть немножко от Мэтта. Все мы в те или иные моменты своей жизни пытаемся заглушить свои болезненные эмоции. Но, преуспевая в своем стремлении ничего не чувствовать, мы лишаем себя единственного способа разобраться, что мучит нас и почему.
О бункере безопасности
– Погодите-ка, – говорит он, – я забыл повесить на дверь табличку, чтобы меня не беспокоили.
Я слышу, как мой пациент кладет трубку на стол, идет через всю комнату, а потом открывает и закрывает дверь. Пока он возвращается к телефону, я слышу приглушенные звуки его шагов и представляю себе его гостиничный номер. Я мысленно высчитываю время: в Брюсселе сейчас 17.45.
Он снова берет трубку.
– Простите меня, пожалуйста. Надо было сделать это еще до звонка. Я тут просто кое о чем задумался.
Я слышу, как он делает глоток чая или кофе, а потом ставит чашку на блюдечко.
– Вы знаете, что такое бункер безопасности? – спрашивает он.
Он рассказывает мне, что видел на BBC репортаж об американцах, которые строят себе такие бункеры, а то и целые люксовые безопасные дома:
– Наверно, вы представляете себе надменный, антиамериканский тон этого репортажа: «Только посмотрите, на что эти ненормальные американцы теперь транжирят свои деньги». Но на меня он произвел впечатление, ровно противоположное тому, на который рассчитывали продюсеры. Я был очень тронут.
В особенности его поразила следующая сцена – отец с сыном подросткового возраста сидят на полу отцовской спальни. Отец показывает сыну, что хранится в картонной коробке у него под кроватью – набор для обеззараживания воды, вседиапазонное радио на автономном питании и катушка рыболовной лески. Он объясняет сыну, что после апокалипсиса никаких супермаркетов, где торгуют рыбой, уже больше не будет.
Мой пациент чувствует, что этот человек близок ему. Ведь отец тратит все свои сбережения, стараясь обезопасить свою семью. Он просто хочет ощущать, что находится в безопасности.
– Конечно, это безумие, и он безумен… Но я все это понимаю.
Пациент говорит мне, что он похож на отца из этого ролика, потому что все время готовится к каким-то бедам.
Я слышу, как он снова отхлебывает из своей чашки.
– Я точно такой же псих, я тоже все время думаю о нашем доме во Франции, – говорит он. – Только я вам никогда об этом не рассказывал.
Прежде всего он хочет, чтобы я знал, что дом у него вовсе не шикарный. Это никакое не величественное шато, а просто фермерский дом, окруженный полями и лесами.
Но, находясь в нем, слышишь такую же абсолютную тишину, как в лесах Шотландии… Совсем не как в Лондоне. Никакого шума, никто не мешает. И ему там не приходится все время глазеть на громадные домищи своих соседей-банкиров.
В действительности, несколькими неделями ранее он получил письмо от юриста своих лондонских соседей, в котором содержалась просьба разрешить им увеличить площадь и без того вульгарного гигантского таунхауса. Его это настолько взбесило, что он даже думать на эту тему не мог. Конечно, надо было бы написать ответное письмо юристу и запретить строительство, «…но я просто не смог. Отвечать пришлось моей жене. А я подумал о своем домике во Франции… И немного успокоился».
А еще бывают мгновения – как всего несколько минут назад, – когда его жена выходит из гостиничного номера, чтобы дать нам возможность спокойно провести сеанс психоанализа, мгновения одиночества, когда он начинает представлять себя в своем французском имении.
– Звонить вам еще рано, у меня еще есть небольшое пространство, маленький временной зазор, и тут я, неожиданно для себя самого, пропадаю… Проваливаюсь в свои безумные архитектурные замыслы.
Я спрашиваю его, что он имеет в виду, когда называет их безумными.
Он говорит, что безумными они становятся от его беспрестанных попыток что-то улучшить или переделать. Он все время думает, что что-нибудь нужно отремонтировать или перестроить. Скажем, добавить новых комнат, дверей, окон.
– Как все будет выглядеть, если я изменю форму комнаты, разверну весь дом на фундаменте или переставлю его на вершину соседнего холма? Я очень много думаю обо всем этом, а потом еще и начинаю сам с собой торговаться, чтобы выгадать.
Он говорит, что обо всем этом ему со мной говорить очень сложно – гораздо труднее, чем о своей депрессии или о приступах паники.
И он не удивлен, что рассказывает об этом во время телефонного сеанса, ведь так легче – не настолько стыдно.
Например, в этот вечер, когда его жена Энн уже ушла из номера, а он дожидался начала нашей беседы, ему в голову пришла мысль расстаться со всем, что у него есть, чтобы довести до ума дом.
Он представлял себе, как продаст свое жилье в Лондоне и, возможно, даже уйдет в отставку с государственной службы, а взамен получит вот что: еженедельный доход в 500 фунтов, а плюс к этому еще и дом станет точно таким, каким он хотел бы его видеть.
«Все детство я провел, погрузившись в книгу или в мир своих фантазий, чтобы только не слышать их скандалов. Вы, наверно, скажете, что я пытался скрыться не только от этого шума, но и от своей ненависти к родителям… И это будет правда».
Он торговался с самим собой вовсе не для того, чтобы жить в шике, а даже совсем наоборот – друзья наверняка будут гадать, зачем он променял просторный таунхаус в Лондоне на этот небольшой и невзрачный домишко в почти безлюдном сельском районе Франции. Почему он отказался от такой комфортной жизни?