Яков Данилович Минченков Киселев Александр Александрович
Передвижные выставки приносили много хлопот губернаторам и предводителям дворянства. Губернаторы по циркуляру министерства двора должны были оказывать содействие передвижникам в устройстве в городах выставок, проявлять, так сказать, просвещенное внимание к искусству, а с другой стороны, должны были и следить за тем, чтобы на выставках не появлялось чего-либо вредного по местным условиям.
Положиться в этом деле на невежественных цензоров губернаторы не могли: трудно было определить вредные вещи, да еще по «местным условиям».
Легче было, когда они получали телеграмму с точным обозначением недопустимых картин, вроде репинского портрета Льва Толстого, написанного после его отлучения от церкви. Такую телеграмму с добавлением «секретно» они показывали заведующему выставкой и успокаивались, узнав об отсутствии на выставке опасной вещи.
В большинстве случаев они попросту просили заведующего не подводить их и не ставить на выставку неподходящего.
– И у цензора детишки есть. Сохрани бог, проглядит у вас на выставке что-либо запрещенное в столице – и тем куска хлеба лишиться может, а мне тоже неприятность.
Предводителям дворянства и подавно не было радости от выставок, для которых приходилось предоставлять помещение в доме дворянских собраний. Они опасались, чтоб не поцарапали при устройстве выставок паркета или белых колонн в зале. А когда широкая публика с улицы свободно входила в привилегированное дворянское гнездо, предводители и швейцары только горестно вздыхали.
Но если они терпели, скрепя сердце, ежегодно сваливавшуюся на них из Петербурга обузу, не будучи в состоянии ей противодействовать, то население городов радостно встречало приезд выставки.
Со всей справедливостью надо признать, что передвижники впервые пробудили и поддерживали в обществе интерес к искусству. Дремлющие губернские города с приездом к ним выставки хоть на время отрывались от карт, сплетен, обывательской скуки и дышали свежей струей свободного искусства. Начинались разговоры и споры на темы, над которыми обыватель раньше не задумывался и о каких он не имел представления.
К искусству тянулись главным образом интеллигенты, разночинцы, педагоги, учащиеся и в последнее время – организованная рабочая масса, для которой, как и для учащихся, двери выставки были широко открыты.
Терпя убытки от передвижения, без всякого расчета на сбыт картин, Товарищество все же захватывало в кольцо своих путешествий огромное расстояние, как Петербург – Ярославль – Одесса – Варшава – Ревель, и посылало свои вещи в города Сибири и за границу, до Америки включительно.
И везде картины находили трогательный отклик в человеческих сердцах.
Не забудется такой, например, случай, когда в сороковую годовщину Товарищества пришел представитель от рабочей организации и с натугой начал говорить: «Я от кожевников, как бы сказать… поблагодарить… Ну, словом, спасибо вам, художники, что пускаете к себе на выставку и выводите нас в людское положение». А потом размахнулся широко и весело хлопнул по руке тяжелой ладонью. От его рукопожатия стало и больно и как-то свежо.
Выставки, возбуждая интерес к живописи среди чуткого юношества, толкали его на путь искусства, тянули в центры художественной жизни, в художественные школы, а также вербовали в члены Товарищества лиц, уже причастных к искусству, где-либо учившихся живописи, но не решавшихся посвятить ей себя всецело.
В числе увлеченных знаменем передвижничества был и Александр Александрович Киселев. По окончании университета он поступил в Харьковский государственный банк. Еще учась в Петербурге, он занимался живописью, не придавая ей особого значения.
Когда в семидесятых годах в Харьков приехала первая передвижная выставка и Киселев увидел картины лучших русских мастеров, родные пейзажи, в нем проснулось чувство художника. Он усиленно стал заниматься живописью и послал свои вещи передвижникам в Петербург.
Там он обратил на себя внимание Товарищества, и Крамской посоветовал ему заняться исключительно живописью.
Недолго думая, Киселев бросил службу, переехал в Москву и весь отдался искусству. Сперва трудно было: средств никаких, семья, но горячая любовь к искусству поборола все препятствия. Он приобрел известность в широких кругах общества. Его свежие пейзажи, отражавшие русскую природу, нравились публике и хорошо раскупались. Он понемногу укрепился и материально, переехал в Петербург и долго жил исключительно на заработок от искусства.
Все же и в Петербурге приходилось трудновато от недостатка в средствах, и Киселеву надо было постоянно работать на художественный рынок для сбыта своих вещей.
После реорганизации Академии художеств, когда профессорами ее стали почти исключительно передвижники, он одно время состоял в ней инспектором, а по уходе Куинджи из пейзажного класса занял его место и стал профессором.
Иногда он откровенно сознавался: «Ну какой я профессор? Это так, когда другого нет. А согласился потому, что все же я хоть вреда не сделаю никому, не навяжу никому своего, что у меня есть плохого. Так и говорю своим ученикам: вы меня слушайте, а делайте так, чтоб на меня не было похоже».
И конечно, Киселев, не имея большого мастерства, будучи скорее дилетантом в живописи, не мог создать своей школы и подготовить больших мастеров живописи. Преподавание его сводилось к доброжелательным собеседованиям с учащимися.
При мне, в 90-х годах, Киселев был уже стариком, ходил прихрамывая с палочкой. Один сапог у него был с толстой двойной подметкой. Сжимал и морщил лицо и сильно щурил один глаз.
Тон его речи был полушутливый, без едкого сарказма или горькой иронии. У него все выходило безобидно и немного поверхностно, скользяще, подчас красиво. Картина – душа художника, его портрет. По ней можно заглянуть во все изгибы его души, характера. То, что было в картинах Киселева, лежало и в основе его натуры. Ему не свойственна была большая углубленность в жизнь, как в картинах его не было глубокого проникновения в природу. Он не проявлял исчерпывающего интереса к чему-либо, мысль его точно скользила по поверхности жизни, вылавливая в ней красивое или невинно-комическое, но как человек образованный, вращавшийся в кругу людей науки и искусства, он много знал, был интересным и приятным собеседником и обладал достаточным запасом интересных воспоминании из пережитого, которые он передавал со своим легким юмором.
Все это увязывалось с его картинами, со светлыми, радостными тонами его пейзажей, немного идеализированных и подкрашенных, но в которых все же была культурная умелость и искренность чувства.
В большой академической квартире Киселева, как почти у всех передвижников-питерцев, были свои вечера, содержание которых носило характер, присущий самому хозяину.
Вечера были занятные и оживленные. Александр Александрович принимал участие в забавах молодежи и, казалось, был самым изобретательным человеком в проведении вечеров и объединении молодежи с почтенными гостями.
Он очень любил стихи и сам сочинял их. Его стихи, главным образом басни, были гладко написаны и остроумны. Красивая легкая рифмованная шутка давалась ему свободно.
Обступает его молодежь и пристает:
– Александр Александрович! Напишите скороговорку, да подлиннее, чтоб язык можно было сломать.
Вытаскивают кресло на середину зала, усаживают в него Киселева и ждут. А он наклонит набок голову, еще больше прищурит левый глаз и – уже готово.
– Пишите! Только чтоб читать без отдыху, да побыстрей!
Александр Александрович диктует:
На мели мы лениво
Налима ловили,
А в домике цветами
Алела малина.
За малиной цвела лебеда.
Не беда,
Что в малину, меня
Не любя, вы манили,
Что про все вы забыли,
А меня в том винили —
Вот в этом беда!
Попробовали читать записанное и со смехом «ломали язык» на половине, а потом говорили:
– Да это вы, Александр Александрович, заранее приготовили, а вот мы придумаем такой стих, такие слова, что к ним не подберете рифмы.
– Ну вот увидите, ну вот увидите! – прыгала егоза-гимназистка.
– Ладно, пробуйте, – соглашался Киселев.
Молодежь убегает в другую комнату. Смех, спор! Выходят. Высокий худой юноша объявляет:
– Мы начали писать глубочайшее по идее и великолепное по форме стихотворение, но на второй строке вдохновение у нас выветрилось, а потому просим вас закончить стих.
Александр Александрович ждет. Юноша, став в театральную позу, прыскает со смеха в платок и начинает:
Покататься хотят девочки.
Вот оседланы и лошади…
и останавливается, а Киселев продолжает:
Я во двор гляжу, надев очки,
– Грязи нет, хоть без калош иди.
– Что? Поймали? – кричат кругом, и при общем смехе Александр Александрович объявляется непобедимым стихотворцем и первым поэтом Васильевского острова. Собирается подписка на сооружение ему при жизни памятника. При выборе для него места присутствующий здесь Мясоедов предлагает поставить памятник в Зоологическом саду и вносит на его построение первый камень – коробку спичек.
Киселев берет и благодарит, а Мясоедов не может утерпеть, чтоб не добавить:
– При выражении добрых к вам чувств будьте уверены в их неискренности.
К спичечным коробкам Киселев был неравнодушен. Он брал сперва пустые коробки, а потом он машинально клал в карман лежавшую перед ним коробку и уносил домой. Там он разгружал свои карманы и из собранных за зиму коробок сооружал весной с детьми в саду целые замки причудливой архитектуры. Спичечные коробки служили кирпичами при постройке.
Обращаются к Киселеву:
– Скажите, в каком виде изобразить вас на памятнике в Зоологическом саду?
Александр Александрович разводит руками:
Не знаю сам, кем лучше быть:
В саду голодным волком выть,
На страх людей там львом реветь
Иль средь дерев орлом сидеть?
Нет, лучше стану тигром-людоедом
И растерзаю Мясоеда!
А Мясоедов, заложа руки за спину, с поднятой головой уходит в столовую, бросая слова:
– Зубы обломаете!
Александр Александрович просится:
– Ну, будет! Отпустите душу на покаяние!
Молодежь начинает играть на рояле, петь, а Киселев достает большой альбом и кладет на стол.
Лемох заглядывает в него:
– Это у тебя новости, Александр Александрович? Ты опять? Ах ты: затейник!
Товарищи переворачивают страницы альбома, и смех не умолкает. В альбоме каждая страница перерезана пополам. Открывается первый лист – видите портрет известного лица, наклеенный на страницу альбома и перерезанный пополам. Перевертываете нижнюю половину листа, и к верхней половине портрета присоединяется теперь совершенно несоответствующая нижняя часть фигуры от другого портрета. Так, например, вы видите вначале портрет во весь рост бывшего прокурора синода Победоносцева с елейным выражением лица и в благочестивой позе. Перевертываете нижнюю часть страницы, и перед вами появляется фигура Победоносцева, отплясывающая канкан в юбке балерины.
Иллюстрации подбирались остроумно и, глядя на них, нельзя было удержаться от смеха.
Киселев, изнывая под тяжестью житейских забот, вынужден был писать ходовые вещи, которые публика любила и раскупала для украшения гостиных.
Как пейзажисту, ему необходимо было писать этюды. Это вызывало расходы, и даже большие, если ехать приходилось далеко – на Кавказ или в Крым, особенно с семьей. И вот у него, как и у некоторых других художников-передвижников, явилась мысль завести свой уголок, свою дачу-мастерскую, где можно было бы дешево жить и с удобствами работать. Это предприятие казалось не таким дорогим, требовалась только единовременная затрата на постройку. Содержание же дачи должно было стоить не дороже найма чужого помещения.
– А главное, – говорил Киселев, – подумайте: вы приезжаете в свою мастерскую, – свет, удобства для работы, никто и ничто вам не мешает. Какая продуктивность в работе, какая независимость! Правда, вы становитесь улиткой, прикрываетесь своей крышей, как раковиной, от внешних поражений, поводите из-под нее усиками, озирая маленький мирок, вас окружающий. Нет широкого простора, мал вам горизонт, вы связаны местом, но зато вы не треплетесь по пустякам, не тратите энергии на житейскую дребедень и отдаетесь исключительно искусству. В настоящее время только при таких условиях можно независимо работать. Посмотрите, за границей все художники так и делают – те, конечно, кто имеет для этого возможность.
Сказано – сделано. На Кавказском побережье чуть ли не даром раздавались участки с условием, чтобы на них были построены жилища. Киселев выбрал участок в Туапсе, на горе у скалы Кадоша. Чего лучше: перед глазами море, Кавказ, горы… Для художника – рай!
«Я видел море, очами жадными простор его измерил», – повторял» в восторге Александр Александрович.
С большими затруднениями, войдя в долги, построил он свою дачу и с увлечением стал писать кавказские горы и море.
И действительно, новые благоприятные условия дали ему возможность без особых помех отдаться искусству, а в природе был неиссякаемый материал для пейзажиста. Киселев блаженствовал, в его вещах появились впечатления от новой для него природы и даже свежесть письма. Он, что называется, встряхнулся и ожил под южным солнцем.
Но вскоре материальные затруднения возобновились.
Расстояние от Петербурга до Кавказа оставалось неизменным, а переезд в Туапсе стоил не дешево. Дача скоро приобрела привычку просить ремонта, каждая щель в ней и гвоздь на крыше вопили: подай, подай, подай. Киселев стал частенько захаживать на выставку и поглядывать, не появится ли у его картины билетик с надписью: «продано».
Жаловался: опять на даче крыша протекает, стена треснула, надо ее перекладывать. И многое другое советовало своему хозяину писать картины поскорее, и притом такие, которые бы нравились публике, которая ходит с бриллиантовыми булавками в галстуках и пачками кредиток, небрежно засунутых в карман. Александр Александрович с едва заметной горькой иронией говорил:
– Два-три месяца живу я в объятиях пламенной природы, и там я чувствую, что я «и царь и раб, и червь и бог», а в общем наслаждаюсь. А приеду в Петербург – осень, дождик, темно, и «за миг создания плачу страданьем», на мою голову так и лезут кошмары, расплата за содеянное на Кавказе и за все текущее и никогда не вытекающее здесь. Я думал, что трудновато жилось, когда дети были мал мала меньше, а оказалось, что еще труднее, когда они стали бол бола больше.
Говорю ему:
– А зачем вы треплете парадный сюртук, когда сейчас, в глухие дни, можно ходить в пиджаке? Разве потому, что вы профессор Академии?
– Нет, – отвечает Киселев, – тут дело не в церемониале, а нижняя часть моего костюма от долгой носки потерпела аварию, и длинный сюртук скрывает ее недочеты. Вот если кто купит мой «Кавказский хребет», тогда и я приобрету подходящее к пиджаку нижнее продолжение.
Опять собирались у него вечером. На этот раз не пристают к нему со стихосложением. Взята серьезная нота. Просят прочитать что-либо из больших поэтов. Как всегда, ставят парадное кресло среди зала. Александр Александрович усаживается.
– Ну, что же вам прочитать? И кто больше Пушкина? Начну с него, а что – услышите.
Все размещаются, наступает тишина. Киселев был мастер читать, а главное, у него была изумительная память на стихи, и читал он их наизусть. Знал на память целые поэмы.
Делает маленькое вступление:
– Всем настоящим, здесь присутствующим, и будущим, еще не народившимся поэтам! Пишите, что хотите, но научитесь писать так красиво и с такой легкостью, как писал достоуважаемый ваш коллега Александр Сергеевич. Без натуги и потуги. Стих катится так… да вот послушайте.
Киселев прикрывает от света рукой глаза и начинает:
Четырехстопный ямб мне надоел:
Им пишет всякий. Мальчикам в забаву
Пора б его оставить.
Молодежь не утерпела, вскрикивает:
– Браво! «Домик в Коломне»! Это наше!
Эта вещь читалась Киселевым несколько раз и всегда нравилась слушателям. У него не было ложного пафоса, утрировки, как у плохих чтецов, особенно актеров. Он не читал, не декламировал, а обыкновенно простым, жизненным тоном вел беседу с выведенными в поэме персонажами и распоряжался рифмами так, что вы не замечали их, как отдельных нот и фраз в музыке, но в то же время, слагаясь в гармонии, они вызывали у вас яркий художественный образ.
Незаметно он втягивал вас в свой разговор и в общую беседу, делал вас соучастником переживаний автора, его персонажей.
Легкий жанр и изящная игривая форма «Домика в Коломне» особенно отвечали характеру Киселева.
Ну, женские и мужеские слоги!
Благословясь, попробуем: слушай!
Ровняйтеся, вытягивайте ноги
И по три в ряд в октаву заезжай!
– продолжал Киселев тоном фельдфебеля с оттенком солдатского приказа. А потом ласково, нежно убеждал девочку-резвушку:
Усядься, муза; ручки в рукава,
Под лавку ножки! не вертись, резвушка!
Теперь начнем. – Жила-была…
Тут Киселев замотал головой и так искренне и заразительно засмеялся, что все, как дети, начали тоже смеяться, предвкушая дальнейшую смешную историю.
И, как детей, Александр Александрович пугает:
«Стой тут, Параша. Я схожу домой,
Мне что-то страшно»…
У некоторых даже лица вытягиваются, а потом снова все заражаются веселым, здоровым смехом до самого конца повести.
Редко приходилось видеть у Александра Александровича помраченное лицо. В минуты каких-либо неприятностей у него лицо лишь сжималось в мелкие морщинки, но скоро снова принимало прежний спокойный вид.
– Назло стихиям, всей окружающей нас тяжелой атмосфере, – говорил Киселев, – бросайте здоровый, бодрый смех и шутку. Горе легко садится на шею тем, кто низко опускает голову, а встряхнулся, засмеялся – и слетело горе. Что же касается препятствий, то нет таких, которых нельзя было бы побороть при силе воли и бодрости духа.